IV.

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

IV.

Он был очень прост, этот закон, он предусматривал всего две меры наказания – десять лет лагерей или смерть. Десять лет получали те, кто ходил по стерне после уборки хлеба и подбирал для себя случайно упавшие колоски. Смерть грозила каждому, кто трогал зерно на току или в амбаре. С изданием закона по всей стране началась кампания по борьбе с хищениями, а до сего дня нет ничего страшнее в России, чем «попасть под кампанию». Именно тогда, в 1932 году (а не в 1937, как думают многие историографы), в органах безопасности впервые возникла проблема палачей – их не хватало. По этому поводу у меня есть редкостное свидетельство.

В дни смерти и похорон Сталина я находился в Москве, но был... заключенным-лагерником. Удивляться не надо: вместе с еще 600 арестантами я работал в так называемой «Исправительно-трудовой колонии № 1», что размещалась на улице Шаболовка, № 46, как раз напротив Центральной студии телевидения. Круглая стальная башня – антенна этой студии, известная в Москве под именем Шуховской башни, – до сих пор снится мне ночами.

Главным бухгалтером нашей «колонии» был старший лейтенант государственной безопасности Петр Кузьмич Мнев – рослый, хорошо сложенный 55-летний офицер, у которого был один странный физический недостаток: постоянная крупная дрожь рук. Но он все-таки ухитрялся писать и считать на счетах, так что с работы не уходил. Заключенные его побаивались, считали сухим бессердечным человеком, но я-то знал, что на самом деле Мнев человек неплохой – если случалось попасть к нему в кабинет без свидетелей, он обращался как с равным, а не как с заключенным. Это был у нас, лагерников, самый верный признак.

Сразу после смерти Сталина, когда весь лагерь бурлил в ожидании перемен, а начальство уже знало о грядущих переменах, я по работе попал вот так в кабинет Мнева. Петр Кузьмич сидел над газетой с сообщением об освобождении из тюрьмы врачей-евреев, арестованных за два месяца до смерти Сталина по обвинению в заговоре с целью убийства руководителей партии и правительства. Сообщение гласило, что врачи ни в чем не виновны, что они были оклеветаны и что в ходе следствия к ним применялись «приемы, недостойные советского правосудия» – другими словами пытки. Руки Мнева, как мне показалось, дрожали больше, чем обычно, когда он взял газету и протянул мне.

— Прочитайте.

— Уже читал.

— На фразу о «недостойных приемах» обратили внимание?

— Обратил.

— А о каких это «приемах» шла речь – знаете?

— Конечно нет, гражданин начальник.

— К черту «гражданина начальника». Я – Петр Кузьмич. Хотите, покажу парочку?

За пять с половиной лет тюремной и лагерной жизни я насмотрелся на всякое, наслушался самых адских рассказов – удивить или напугать меня было трудно. А тут, представьте, я вдруг почему-то испугался. Очень уж не похоже было такое поведение на обычно сдержанного, даже суховатого Мнева. Вдруг он сошел с ума и сейчас начнет меня пытать какими-то дьявольскими пытками!

Пока все это проносилось в голове, я медлил с ответом. Но Мнев ответа не дожидался. Он быстро подошел к двери, защелкнул своими дергающимися руками замок и обернулся ко мне с какой-то очень странной улыбкой.

— Ну-с!

— Что я должен делать?

— Снимите правый ботинок и сядьте сюда.

Он поставил табурет перед своим письменным столом. Делать было нечего – я разул правую ногу, сел, а Петр Кузьмич всё с тем же странным выражением лица поместился против меня на своем обычном месте.

— Ну вот, все очень просто. Вы обвиняемый, я следователь. Расскажите, обвиняемый, о своем участии в заговоре против советской власти. Говорите. Го-во-ри-те!

Наши ноги – мои и его – были под столом, между тумбами. И я вдруг почувствовал, как он слегка надавил носком сапога на сустав большого пальца моей разутой правой.

— Что, больно?

— Да нет, не очень, Петр Кузьмич. Противно только. Это и есть пытка?

Мнев серьезно кивнул.

— Даже пытка второй категории – труднопереносимая. Я ведь вам на сустав не давил, только притронулся. – Он дрожащей своей рукой взял папиросу. – Упаси Бог, я никому не давил, я бухгалтер. Но смею заверить, что боль... Вот! – Мнев вдруг протянул ко мне трясущиеся руки, папироса плясала у него между пальцами. – Вот это – от их криков. Они... Знаете, как они кричат? Они все кричат одинаково. Понимаете, разные – молодые, старые, мужчины, женщины, – а кричат одинаково.

— Почему «кричат», Петр Кузьмич? Разве и сегодня кричат?

— Сегодня – не знаю, дружок, не хочу знать. Я уже десять лет там не работаю, с военных времен. Расстройство мускульной моторики, нервный паралич, а в отставку – так у меня семья, да-с. Вот, работаю в тихом месте.

— А «там» – это где?

Мнев секунду поколебался.

— Э, к черту подробности. Скажем так: я пятнадцать лет был главным бухгалтером одной тюрьмы.

И тут же, словно боясь как бы я не ушел, стал торопливо рассказывать. Звонил телефон, в кабинет стучались люди – Мнев бросал «занят!», перегибался ко мне через стол и продолжал сыпать слова. Сегодня его уже нет в живых, поэтому я называю его подлинное имя и позволяю себе опубликовать кое-что из его двухчасового рассказа.

Там сначала было еще о пытках. Петр Кузьмич сказал, что табурет, на котором я сидел, можно и перевернуть, поставить вверх ножками, а потом посадить пытаемого нижним концом позвоночника – крестцом – на одну из торчащих вверх ножек. Это еще более сильнодействующая пытка, но, так же как и первая, она не оставляет видимых следов.

Потом шел рассказ о времени, когда официально были введены пытки – о 1937 годе. Я вздрогнул, узнав, что сразу после циркулярной телеграммы Сталина, приказавшего пытать подследственных, офицеры госбезопасности прошли семинары «по применению специальных методов воздействия». В общем, все было упорядочено, пронумеровано, разделено на категории. Никакой самодеятельности.

Тут был даже момент, когда я засомневался, – а не преувеличивает ли Мнев, говоря о пыточных инструкциях и семинарах палачей. Но тут же вспомнил, что совсем незадолго до того другой офицер – начальник охраны лагеря – потихоньку показал мне приказ министра Внутренних дел «О применении смирительных рубашек на буйствующих з/к з/к[2]». Не в 1937, а в 1951 году была типографским способом издана обстоятельная инструкция с такими словами как «вывернув руки назад, свести их за спиной тыльными сторонами ладоней друг к другу и надежно связать выше кистей» и т.п. Нет, конечно, Мнев был протокольно точен.

От пыток Петр Кузьмич перешел к смертным казням. И вот тут он заговорил о Законе от 7 августа.

До осени 1932 года, когда начал действовать Закон, смертников в тюрьме было не так уж много. Их убивали следующим образом. В тюрьму въезжал фургон с бригадой палачей. Все, как выразился рассказчик, были «пьяные и красномордые». Командовал ими латыш гигантского роста (Мнев назвал и фамилию, да я ее, к несчастью, забыл). Этот «бригадир» садился за столик в проходной будке тюрьмы, «ассистенты» стояли в сторонке. Выводили осужденного, и латыш, заглядывая в личное дело, спокойным и доброжелательным тоном опрашивал его – имя, время и место рождения, состав семьи и так далее. Это обязательная процедура перед казнью, ибо надо убедиться в самоличности смертника. Но палач вел опрос так, что у несчастного рождалась надежда: вдруг это какой-нибудь начальник, способный изменить его судьбу.

В какой-то момент латыш доставал портсигар и протягивал осужденному – не желаете ли закурить. Это был сигнал. Не успевал человек протянуть руку к папиросе, как двое сзади хватали его за руки, выворачивали и защелкивали наручники, а третий сразмаху вбивал в рот резиновый кляп. В таком виде осужденного бросали в фургон, и «бригада» уезжала, чтобы где-то в глухом месте раздеть и расстрелять жертву.

Как видите, довольно долгая история. И когда осенью 1932 года смертники стали прибывать десятками ежедневно, их до исполнения приговора приходилось держать в камерах по много дней. Гиганту-латышу было приказано «усилить темп». Он стал брать не по одному человеку, как прежде, а по два, потом по четыре. Скоро вместо одной «бригады» стало две, но и они не справлялись с «работой». Тогда дело было реорганизовано коренным образом. Для расстрелов приспособили подвал тюрьмы – Мнев, как бухгалтер, помнил, что были отпущены специальные средства на «реконструкцию подвальных помещений и строительство охлаждаемого морга».

Теперь все обставлялось проще. Трое-четверо надзирателей вызывали жертву из камеры смертников. Часто люди шли спокойно, потому что было известно: некоторым смертникам тогдашняя верховная власть – Президиум ВЦИК – заменяла казнь десятилетним заключением. И вызов из камеры не означал обязательно смерть, это мог быть и перевод в другую камеру в связи с помилованием. Надежда – она ведь живет в человеке до последнего вздоха...

Казнимого приводили в подвал и заявляли, что сейчас будет обыск. Арестант, привыкший к порядку обыска, немедленно раздевался догола. Его для вида, действительно, обыскивали, затем возвращали только нижнее белье и в таком виде опрашивали. По окончании опроса ему объявлялось: «Президиум ВЦИК отклонил ваше ходатайство о помиловании». Только в этот момент надежда покидала смертника, и вот тут обычно требовались наручники и кляп. Все это было наготове, и жертву немедленно вталкивали в звуконепроницаемую камеру-коридор, где дежурный офицер (почему-то непременно офицер) стрелял в затылок, а дежурный врач констатировал наступление смерти. Тем временем шел обыск следующего осужденного.

В тюрьме имелась и женская бригада убийц, включая офицера-палача в юбке. Высокая советская мораль целомудренно охраняла даже приговоренных к смерти женщин от нескромных мужских взглядов при раздевании. Тут Мнев запнулся на секунду, потом сказал:

— Вы знаете нашу старшую надзирательницу Шуру Потапову? Она, как вам известно, пришла работать к нам в колонию всего год назад. Так вот, до этого она была исполнителем приговоров в той тюрьме, где я когда-то работал.

«Исполнитель приговоров» лейтенант Потапова (слово «палач» в официальной советской терминологии вообще не применяется) была простоватая сероглазая женщина лет тридцати двух, немного полная и не лишенная симпатии. Лагерные женщины считали ее «славной», говорили, что, находясь в женском бараке, она позволяла называть себя не «гражданин начальник», а Шура. В лагерной охране работал ее муж. У них ребенок. О, Господи. Скольких же людей, скольких женщин расстреляли в упор мягкие шурины руки?

Я сейчас не могу четко вспомнить, что чувствовал, выходя из комнаты Мнева. Две недели спустя я был освобожден из лагеря «со снятием судимости» и больше никогда не встречал этого человека – он умер, не дожив до шестидесяти лет, как я случайно узнал от знакомых. Мало осталось в живых тех людей, что знают всю правду о Законе от 7 августа. Еще меньше таких, которые, подобно Мневу, хоть раз в жизни откровенно об этом рассказали. И потому, хотя прочитанный вами сейчас раздел не имеет прямого отношения к сегодняшней жизни русского крестьянства, он, я думаю, не был лишним в этой книге.