ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ,

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

в которой рассказывается о нравах лейб-гусар, стоящих

в Царском. — Генерал-майор Василий Васильевич

Левашов. — Граф Аракчеев абонирует тело Варвары

Петровны Пуколовой на бессрочное время у ее мужа,

но делит ложе с полковником Крекшиным. — Как обер-

секретаря Святейшего Синода обвенчали

с тринадцатилетней девочкой. — Аракчеев катает

Пуколову на закорках у себя в приемной. — Лицейские

в манеже. — Филипп Филиппович Вигель со своим

любовником Ипполитом Оже. — Корнет Алексей Зубов.

«Лучшее шампанское — это водка! Лучшая женщина —

это мальчик!» — Осень 1815 года

Вернувшись в четырнадцатом году из Франции, лейб-гвардии Гусарский полк квартировал постоянно в Царском Селе, не считая короткой отлучки, когда в пятнадцатом году в июне месяце полк снова выступил в заграничный поход против сбежавшего с Эльбы Наполеона, однако в октябре уже снова вернулся, так и не приняв участия в боевых действиях. Лейб-гусары стали непременным знаком царскосельского пейзажа: их красный ментик и доломан с золотым шитьем мелькали на аллеях, как яркая грудка снегиря мелькает среди стаек других серых и пестрых птичек. Правда, вне строя им разрешалось носить простые двубортные кителя и фуражные шапки без козырьков с красными тульями и околышами синего цвета, но они предпочитали красивую парадную форму с высокими киверами. Особым шиком считался у них французский трофейный кивер, который был и выше, и шире нашего, и султан из петушиных перьев был у него подлиннее. В непогоду гусары накидывали широкие плащи из серого шинельного сукна со стоячим синим воротником даже поверх парадной формы.

Лейб-гусары стали украшением всех салонов, дневных и вечерних царскосельских гуляний и, наконец, просто обыденной жизни. Они носили награды, полученные на полях сражений, а поскольку наград было много, а на груди у кавалериста между краем мундира и лядуночной портупеей оставалось слишком мало места, то явилась среди них мода делать их маленькие копии и носить на планке в виде наградного золотого или анненского оружия на левой стороне груди. Их полюбили матушки семейств, где были дочери на выданье, ибо все они были наследники богатейших состояний, по ним вздыхали сами дочери и молодые жены придворных, поскольку к богатству почти каждого из них почти всегда можно было приплюсовать и красоту, и стройность стана, и манеры.

Гусары порой были умны и образованны, но у аббата Николя воспитывался отнюдь не каждый, не каждый успел поучиться в Московском и Геттингенском университете, как, например, поручик Петр Каверин, однако почти все они принадлежали к богатейшему и образованнейшему классу, почти все они были чванливы, как вообще чванлив этот класс, и наивны, как наивна бывает молодость; развращенные войной и походной жизнью, царскосельские гусары славились своим беспутством, пьянством, цинизмом и наглостью. Их свобода в обращении, привнесенная из чужих краев и чужими учителями в их души, выражалась в нарушении всех приличий и общепринятых норм. Впрочем, как люди из общества, они хорошо знали, как и где этой свободой можно пользоваться, а где надобно и приличие соблюсти.

Гусары стали захаживать на экзамены лицеистов, а лицеисты наладились посещать манеж. Гусарская вольность многим лицеистам, отличавшимся серьезностью, претила, и они прекратили эти посещения; но Пушкин среди них чувствовал себя как рыба в воде. В манеж очень кстати зачастили и местные дамы, так образовалось на галерее в манеже некое место для встреч, вроде курзала на курорте. Манеж пах свежим навозом, лошадиным потом и дамскими духами со стойким и сильным запахом; в нем гулко раздавались команды, удары хлыста по крупам, нервное лошадиное ржанье, веселый гусарский посвист и дамский смех…

Поначалу в манеже занимались верховой ездой только эскадронами и по одиночке сами гусары, но потом разрешили и частные занятия для дам, а с лицеистами, по просьбе начальства, стал заниматься хвастливый полковник Дмитрий Иванович Крекшин и туповатый, но добродушный штаб-ротмистр барон Иван Федорович Кнабенау. Иногда появлялся и генерал-майор Василий Васильевич Левашов, командир лейб-гвардии Гусарского полка, человек весьма неприятный, принесший из Кавалергардского полка, где он служил прежде, все замашки фанфаронства, которыми этот полк отличался. Он был в большом фаворе у вдовствующей императрицы, которая звала его «черненькие глазки».

Левашова они знали хорошо, он присутствовал на их экзаменах при переводе в старший возраст и даже спросил одного из воспитанников что-то из истории. Здесь, в манеже, где он был в своей тарелке, генерал был снисходителен и весел. Он приветствовал лицейских обыкновенно по-французски:

— Bonjour, messieurs!

И покрикивал добродушно на неловких воспитанников.

Не таков был, как рассказывали, Черненькие Глазки с рядовыми гусарами, молодцами сплошь из Малороссии и Южной России, где говорили также на наречии почти малороссийском.

Однажды он приказал вахмистру, чтоб на другой день его эскадрон был собран в манеж, а сам уехал в Петербург. Вахмистр передал приказ эскадронному начальнику, но последний напомнил, что завтра великий церковный праздник и, стало быть, учений быть не должно. И тоже уехал. Вернулся Левашов прямо в манеж и не застал эскадрона. Он поехал домой и послал за вахмистром, которого приказал наказывать палками, пока сам обедал. Старика вахмистра засекли насмерть, он умер в лазарете. Вся гвардия возмущалась поступком Левашова, эскадронный начальник полковник Злотвинский вышел в отставку, а Левашов был по-прежнему в царской милости.

Полковник Крекшин, непосредственный учитель лицейских в верховой езде, был личностью еще более замечательной. Он завел любовную интригу с очаровательной госпожой Пуколовой, женой статского советника, теперь уже бывшего обер-секретаря Святого Синода Ивана Антоновича Пуколова. Само событие было бы ничуть не примечательным, мало ли у гусар было интрижек, если бы эта милая и очаровательная госпожа не была фавориткой всесильного Аракчеева. Бывший обер-секретарь теперь был уволен от своей должности, но относился к жизни философски; Крекшин не мог сказать, какой тот был секты, верно, им самим придуманной; он ум и совесть считал товаром и продавал тому, кто больше даст денег; тело своей супруги также отпускал напрокат, но граф абонировал тело госпожи Пуко-ловой на бессрочное время. Крекшин за пуншем любил рассказывать, как им приходится обманывать старого дикобраза (так с любовницей они называли Аракчеева), используя время для свиданий, которое предоставлял ей ее собственный муж, делавший благодаря ей свою карьеру. Сам муж на досуге окончательно занялся, по его же словам, промышленностью: доставлением желающим табуреток и миндалий (табуретками господин Пуколов называл орденские звезды, а миндалиями — медали; табуретка стоила 10 ООО рублей, а миндаль — 5 ООО).

Красавица Пуколова была с чуть раскосыми глазами, по матери калмычка, по отцу урожденная Мордвинова. Вернее, считалась урожденной Мордвиновой. Мать ее разъехалась с Мордвиновым через семь месяцев после свадьбы, а еще через пятнадцать лет он преставился. Однако у нее осталась тринадцатилетняя дочь. Со стороны законных наследников возникли претензии; они уверяли, что дочь незаконнорожденная, и не возражали против узаконенного права вдовы на седьмую часть имения и четырнадцатой части движимого имущества, но по закону требовали предоставить остальное имение им, как прямым и единственным наследникам. Мать надоумили обратиться к обер-секретарю Синода Ивану Антоновичу Пуколову, именно в Синоде решались подобные дела.

— Извольте, сударыня, — сказал обер-секретарь, — я согласен обладить дело, да только с условием.

Вдова вскрикнула в восторге:

— Сколько изволишь, батюшка, назначить, столько и будет!

Имение было в две тысячи душ.

Счастье шло Ивану Антоновичу в руки, и он ухватил свой хитрый ум в зубы.

— Выдайте за меня вашу дочь!

— Батюшка, помилуйте, ведь всего тринадцать годков.

— Ну, сударыня: либо рыбку съесть, либо на хуй сесть!

— Помилуйте, как вы можете такое говорить даме?

— Кому же это говорить, как не даме? Впрочем, как вам будет угодно, только без этого я не берусь обработать ваше дело. Решайтесь скорее, и я спущу ваше дело как по маслу. Скажу вам, что у меня теперь три бороды в горсти, — он имел в виду членов Синода, — и я как хочу, так и поворочу, но еще два-три заседания, и бороды выскользнут у меня из горсти, как щеглята из западни. Торопитесь, надо ковать железо, пока горячо!

Через несколько дней Пуколова обвенчали с девочкой, да обер-секретаря Святейшего Синода обвенчали бы хоть с фарфоровой куклой. Мордвинова выиграла процесс.

Девочка быстро повзрослела, была нрава бойкого и держала своего мужа и теперешнего любовника, дикобраза Аракчеева, в ежовых рукавицах. Дикобраз души в ней не чаял, она стала всесильна так же, как и он. Генералы приезжали к ней с визитом и ждали ее выхода в зале. Через знакомство с ней можно было составить любую протекцию, потому что добиться любой государевой милости в свою очередь можно было только через кабинет вельможи. Вельможей в Петербурге называли Аракчеева. И только его одного. Как будто других вельмож не было.

Любимой в репертуаре полковника Крекшина была история, которую он называл: «Как граф Аракчеев лошадью служил».

Обыкновенно на дружеской пирушке кто-нибудь подначивал полковника:

— Расскажи-ка нам, брат Димитрий, как граф Аракчеев лошадью служил!

— А вот слушайте: лежим мы раз с Варварой Петровной… — начинал Дмитрий Иванович свой рассказ, и на этих словах всегда начинался смех, который уже не прекращался до самого конца истории, потому что как-то раз, когда он ее рассказывал, Пушкин на этих словах вставил:

— А между нами лежит граф!

Каверин продолжил:

— И храпит!

— Как лошадь, — давясь от смеха, уточнил Молоствов.

— Гляжу я, — продолжил Пушкин, — а это и впрямь лошадь! Варвара Петровна, кричу я, а где же граф?

— Господа! — взмолился Крекшин. — Если не прекратите, я не буду рассказывать!

Надо сказать, что, рассказывая эту историю, он каждый раз сильно рисковал закончить свою службу где-нибудь на Кавказе, в армейском полку, но, как говорится, ради красного словца…

Аракчеев заезжал к госпоже Пуколовой обыкновенно после утреннего смотра или развода, часов в двенадцать. Варенька в это время еще нежилась в постели, едва отпустив от себя бравого полковника. Граф проходил через залу, где паслись в ожидании генералы, прямо к ней в будуар. Если она была в настроении, граф доказывал, что он мужчина, даже не разоблачаясь, и довольный собой покидал ее. Однажды они заспорили о каком-то военном предмете. Граф был совершенно уверен в своей правоте, но Пуколовой об этом предмете рассказал один из просителей, который, очень кстати, как она знала, находился в сей момент в приемной. У него и спросили. Пари держали ? discr?tion, что значило «без ставки», то есть каждый мог назначить любую цену. Граф хотел получить только то, за чем ездил, но в позе, которая госпоже Пуколовой претила, а его, наоборот, возбуждала без меры, однако выиграла пари Пуколова и в отместку графу решила подшутить над ним.

На глазах у всего генералитета граф Аракчеев вывез свою любовницу в одной батистовой рубашечке на закорках и с лошадиным ржанием провез ее по зале, сделав круг. Онемевшие генералы не знали, как себя вести. Раскрыв рты и затаив дыхание, они слушали, как стучат по паркету, словно копыта, подкованные графские сапоги и как подпрыгивают у графа на плечах розовые перси его наложницы.

И только один из них, на всякий случай, похлопал и тихо прокричал:

— Браво!

Граф Аракчеев за смелость подмигнул ему и впоследствии выделял среди прочих.

Гусарам нравилась эта история, потому что она, кроме всего прочего, еще и несколько по-другому высвечивала характер графа, у которого была слава изверга и монстра и которым разве что детей не пугали. А шутка была на их манер, совершенно гусарская, хотя граф был из артиллеристов. Особую пикантность ей придавало то, что граф, по слухам, не умел ездить верхом.

— Сам не умеешь, вози других, — смеялся Крекшин.

Как-то манеж посетил забавный человек, Филипп Филиппович Вигель. Его черные, как смоль, раскаленные, как угли, глаза на круглом лице, обыкновенно лукавые, загорались адским пламенем, когда он смотрел на молодых длинноволосых корнетов и поручиков с серьгой в ухе. Эта мода, носить серьгу, пришла тогда с Кавказа и через казаков проникла к гусарам. Сам он серьги, разумеется, не носил, он был чиновником Московского архива Коллегии иностранных дел и, как человек чиновный, такой вольности допустить не мог. Оставалось удивляться, как вообще эта мода могла возникнуть, видно, виной тому была свобода, пришедшая вместе с военными из заграничного похода, где отпустили длинные волосы не только кавалеристы, но и армейские пехотные офицеры, и даже нижние чины, что объяснялось походными условиями жизни. Сохранялось еще в это время и парижское разрешение царя носить вне строя партикулярное платье. В Петербурге, где от военных мундиров раньше некуда было деться, теперь многие продолжали ходить во фраках и сюртуках.

Вигель стоял у барьера манежа с табакеркою в руках, которую он вертел, играя ею и особенным манером постукивая по ней, а взявши табаку, как будто клевал по ней пальцами, как птица клюет клювом, когда готовился сказать что-нибудь колкое и забавное… Язык у него был остер.

Он привез с собой молодого француза в мундире подпрапорщика Измайловского полка, который вступил в нашу гвардию в Париже. Звали его Ипполит Оже, как говорили, он был на содержании у капитана своего полка.

Он часто, к слову и без такового, приговаривал:

— Мой капитан, мой добрый капитан!

При упоминании капитана Вигель обыкновенно надувал маленькие красные губки, и они превращались у него в вишенку, а в глазах загорался злой огонек. Впрочем, он мог бы и не ревновать, гвардейцы уже наигрались этой французской игрушкой, и молодой искатель счастья пошел по петербургским гостиным, где даже имел успех. Война окончилась, и на французов снова явилась мода.

Пушкин обратил внимание на Вигеля, но тогда случай не свел их, знакомство состоялось некоторое время спустя, но это уже другая история.

Ипполиту Оже сразу приглянулся молодой красавец корнет Алексей Зубов, томный, чуть с ленцой, но не лишенный французского остроумия, столь близкого и приятного Ипполиту, и молодых людей с тех пор часто видели вместе.

Оже, как и Зубов, стал носить серьгу, подкрашивать ресницы и брови, но вне службы и подальше от Петербурга, поскольку, узнай об этом великий князь Константин Павлович, шеф всех гвардейских полков, с изволения которого он был принят в гвардию, он оторвал бы ему серьгу вместе с ухом и выслал бы подпрапорщика вместе с оторванным ухом из Петербурга в одночасье.

Сегодня на галерее собрались чаще всего бывавшие в манеже Пушкин, Вольховский, как мы знаем, готовивший себя в военную службу, Пущин, Паяс Миша Яковлев, шалун Броглио, помешанный на лошадях, Дельвиг и еще несколько человек.

— Молоствов, Молоствов, поводьями не играй! — кричал Крекшин с середины манежа широкоплечему корнету, скакавшему по кругу.

Тот, улыбаясь и обращая свое сияющее здоровьем и счастливым духом лицо к лицеистам, собравшимся на галерее, выкрикнул: — Господа! Сегодня у Велио литературный вечер, кто-нибудь из вас приглашен?

— Пушкин с Дельвигом, — крикнул Яковлев. — И ваш покорный слуга! — поклонился Яковлев.

— Ну как без Пушкина! — смеясь, проскакал снова мимо них Молоствов. — Наследник Державина! Позвольте, господин штаб-ротмистр, спешиться? — обратился он к Дмитрию Ивановичу, придерживая лошадь. — Хочется поговорить с господами лицеистами, а то все лошади да лошади! В пору сам заржешь!

И он действительно заржал, вслед за ним захохотали и лицеисты.

Молоствов, спешившись, подскочил к Пушкину и обнял его:

— Сашка, талантлив, черт! С экзамена тебя уважаю. Старик Державин проснулся, ей-Богу, спал и проснулся, — обратился он к другим гусарам, подъехавшим к барьеру манежа. — Спал вечным сном и проснулся. Гений, кричит, дайте его обниму. А его и след простыл.

— К нему Жуковский приезжал, — вдруг сообщил Броглио Молоствову.

— Не удивляюсь, — сказал тот. — Скоро ко двору позовут, — добавил он полушепотом. — А ты не ходи! — Он опять захохотал. — Скажись больным, а сам к гусарам! Шампанское жрать. Знаешь, какое лучшее шампанское?

— Аи, — быстрее всех вылез Яковлев.

— Моэт! — добавил Броглио, которому тоже страшно хотелось показать свою осведомленность.

— Дети! — усмехнулся Молоствов, показывая на них своим друзьям гусарам, тоже подъехавшим к барьеру манежа.

— «Вдова Клико», — сказал Пушкин, рассматривая свои руки. С недавних пор он стал следить за ногтями, ухаживал и обтачивал их пилочкой.

— Ну? — спросил остальных Молоствов. — Кто еще?

— «Вино кометы»! По комете одиннадцатого года, — деловито дополнил Дельвиг.

— Не спорю, все отменные сорта, но запомните, господа, лучшее шампанское — это водка!

Он переждал, когда смех немного стихнет, и продолжил совсем уж неожиданно:

— А лучшая женщина — это мальчик! — И он, хохоча, обнял Пушкина, тиская за плечи. — Каверин, я не прав?! — крикнул он выехавшему на манеж гусару.

— Не знаю, о чем ты, но, верно, прав! — крикнул Каверин.

Последнюю шутку услышал Вигель, сложил яркие губки в улыбку-вишенку и неожиданно причмокнул.

А Молоствов взял руку Пушкина в свою широкую ладонь и, рассматривая ее, сказал:

— Посмотрите, какие руки! Это руки поэта!

Пушкин почувствовал себя неуютно от такого внимания, но все же улыбнулся.

— Пусти руку, ноготь сломаешь! — сказал он гусару.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК