ГЛАВА ПЕРВАЯ,
в которой князь Горчаков рассуждает о смерти. —
Немцы заливают покойников растопленным салом
для перевозки. — Православная церковь в Бадене. —
Отец Иоанн Базаров. — Однополая любовь в Лицее
и в Пажеском корпусе. — Анекдот в связи с этим
о Якове Ивановиче Ростовцеве. — Бугры и бардаши. —
Александр Иванович Соллогуб. — «Вспомни обо мне,
когда тебя в Константинополе будут сажать на кол».
— Бугры-либералисты. — Любовь Горчакова
к Корсакову. — Тайна брегета Александра I. —
Конец октября 1882 года
— А я пока не умираю, — сказал давеча князь Горчаков.
Сказал как сглазил. Видно, черт за язык дернул. Наутро он не мог пошевельнуться. Казалось, что смерть близка. Лежал он сначала тихо, прислушиваясь к слабым токам организма, потом, набравшись сил, позвонил в колокольчик и вызвал камердинера. Тот вошел с непременным утренним набором; на подносе лежали все принадлежности старческого туалета: флаконы с румянами и белилами, щеточки и кисточки, рыжеватые накладки на деревянном болване и искусственные челюсти на серебряном блюдечке. Горчаков, однако, челюстей не вставил, а шепотом принялся отдавать приказания камердинеру. Немец все выслушал с недовольной миной на лице, отворачиваясь от желтой мумии князя и явно показывая всем своим видом, что он князю не сиделка и не собирается заниматься не своими обязанностями. Первым делом Горчаков отослал его на почту проверить, нет ли писем от сыновей, которые были извещены о его болезни.
Немцы вообще не любили смерти, не любили ее приближения и совершенно не понимали православного к ней отношения. Умерших русских они выкидывали из гостиницы в тот же день, стараясь это сделать под покровом ночи, чтобы никто из постояльцев не видел печального зрелища, и не давая скорбящим родственникам попрощаться с умершими по православному обряду и вынести их из дома только на третий день.
Князь Горчаков вспомнил одну историю, которую ему пришлось улаживать во время оно, когда он был нашим посланником в Штутгарте и при Германском союзе в пятидесятых годах.
Одна богатая русская фамилия везла больную мать семейства проездом в Италию для лечения и остановилась в одном из лучших отелей одного из германских городов. В эту же ночь больная скончалась. Хозяин гостиницы предложил немедленно убрать тело из номера, на что ему отвечали решительным отказом, объявив, что до отправления тела в Россию, на что потребуется не менее трех суток, они не позволят удалять покойницу. Хозяин замолчал, но, когда все процедуры были закончены и семейство вслед за телом собралось выехать, он подал им за эти три дня счет в 30 000 гульденов, сумму астрономическую, основываясь на том, что за время пребывания покойника в гостинице у него никто не хотел останавливаться, к тому же большая часть живших у него гостей выехала из отеля, что вместе с другими расходами, как-то истребление кровати и мебели в комнате умершей, а равно и ее полный ремонт с заменой обоев, причинило ему убыток на указанную сумму. Из-за этой безудержной наглости возник процесс, который и поддержало наше посольство в Штутгарте и кончившийся тем, что сумма была уменьшена, но все-таки значительную ее часть пришлось уплатить.
Не дай Бог умирать русскому за границей! Тут же всплыла в памяти и другая история, которую ему поведал отец Иоанн, как тело одного русского готовили к отправке на родину. Для транспортировки были сделаны все приготовления и заказы, оформлены все документы, как вдруг выяснилось, что посланные в соседний городок за профессорами для бальзамирования тела вернулись ни с чем, в местном университете были каникулы и профессора разъехались.
Кому-то пришла мысль залить тело в свинцовом гробу салом и отправить, как пересылают ощипанных гусей. И вот немцы принялись за эту ужасную операцию, конечно, за глазами родственников покойного, иначе бы они не потерпели такого поругания.
Прежде всего, рассказывал отец Иоанн, вытащили гроб с покойником из капеллы во двор гробовщика; здесь развели костер, на который поставили чугун с салом; тело вынули из гроба, раздели догола, потом снова уложили в свинцовый гроб и стали поливать кипящем салом. Кожа вздувалась пузырями и ломалась с ужасающим звуком. Немцы посмеивались и лили на него все новые и новые ковши растопленного сала, так что окоченевшие руки трупа стали дергаться, а потом и вовсе согнулись в локтях. Присутствовавший при этом псаломщик, читавший Псалтирь, не выдержал жуткого зрелища и, крестясь, поспешно покинул дворик. «Сколько же этот несчастный нагрешил в своей жизни, если еще на земле попал в такое адское пекло», — жаловался псаломщик отцу Иоанну.
«А ну как меня зальют салом, — подумал Горчаков, — меня, государственного канцлера великой России. Нет, такого не привидится и в самом страшном сне. Дети приедут, дети не позволят. Слава Богу, теперь в Германии нет прежних сложностей с православными священниками».
Он помнил, как в Баден выписывали, если успевали, священника из Висбадена или из Штутгарта для причастия. Обыкновенно священник ехал к больному для причастия, но захватывал с собой на всякий случай псаломщика и траурную ризницу. Так, помнится, к ним приехал отец Иоанн, когда бесценная Маша была при смерти. Именно эта ризница перепугала тогда князя насмерть, ибо, увидев ее, он все понял окончательно.
Теперь, слава Богу, в Бадене была своя церковь, и к этому ему тоже удалось приложить свою руку. В пятьдесят восьмом году он приехал отдохнуть в Баден, и ему пришла в голову счастливая мысль пригласить из почти родного Штутгарта, где он прожил столько лет, отца Иоанна Базарова. Благо он знал, что княгиня Ольга Николаевна, бывшая замужем за наследным принцем Вюртембергским Карлом, на все лето уехала в Россию. К тому же русское посольство в Штутгарте состояло сплошь из немцев и было не православным со времени его отъезда оттуда. Граф Бенкендорф, Штофреген, барон Мейендорф. Все русские были на водах, и он вызвал томившегося от безделья своего друга, с которым был в постоянной переписке.
Отец Иоанн Базаров переселился в Баден-Баден с походной посольской церковью и со всем причтом и семействами; службы стали почти ежедневными. Русских в Бадене было много, они постоянно приезжали и уезжали, и князь, сам внеся большую сумму на церковь, предложил учредить денежный сбор на церковь. Один из псаломщиков являлся к каждому приезжавшему со сборной книжкой и просил подписаться на нужды церкви. При этом зачастую он делал это на рулетке, особенно тогда, когда замечал, что русский в выигрыше. Выигравший человек всегда щедр, ему кажется, что жизнь будет к нему постоянно благосклонна, и он охотно жертвует. Однажды австрийский офицер со славянской фамилией сорвал банк, выиграв несколько тысяч гульденов; псаломщик заставил и его подписаться, приняв за русского. Ничего не соображавший от радости австриец столь же охотно, как и остальные, отпустил значительную сумму на православную церковь.
Помнится, они тогда очень смеялись с отцом Иоанном над этим случаем: так правдами и неправдами было положено начало капитала для строительства Баденской церкви.
Вернулся камердинер, принес письма с почты. Одно было от старшего сына Михаила, служившего посланником в Мадриде. Он брал отпуск и ехал к нему. Убедившись, что Михаил не сегодня завтра уже будет здесь, он хотел было послать в Карлсруэ за священником, но вспомнил, что сегодня не его день, когда он приезжает в Баден, чтобы отслужить обедню в маленькой баденской церкви, не имеющей пока собственного причта.
Пока он лежал и думал о смерти и связанными с ней неудобствами для родственников, ему стало лучше. Он вдруг понял, что просто перебрал вчера на лицейской вечеринке лишнего, и улыбнулся. Мысль о свинцовом гробе и кипящем сале показалась смешной. Он решил думать о чем-нибудь приятном. Но прежде взял челюсти, пощелкал ими перед собой, усмехнулся и засунул в рот, утвердив языком на место, и продолжил ход своих мыслей:
«О чем мы вчера говорили-то с Иваном Петровичем на вечеринке? Об актуариусе Никите Всеволожском, который умыкнул Пушкина. И как они тогда загуляли. Вообще, Никита безумствовал недолго. Очень быстро, кажется, быстрее самого князя, стал камер-юнкером, получил доступ «за кавалергарды», потом прицепил камергерский ключ, а когда сам князь в чине тайного советника был русским посланником в Штутгарте и при Германском союзе, Никита Всеволожский находился при дворе уже в должности гофмейстера. Нет, — вдруг сам себя уточнил Горчаков, — камер-юнкером Никита стал чуть позже меня. Я был пожалован в апреле 1819-го, а Никита — осенью 1820-го». Он стал вспоминать атмосферу, которая царила тогда в Коллегии иностранных дел. Еще со времен канцлера графа Николая Петровича Румянцева, который ушел в отставку в 12-м году, принято было набирать в Коллегию юношей приятных, красивых, умеющих нравиться, что было немаловажно в дипломатии, и безусловно хороших фамилий. Утонченный разврат преобладал в Коллегии, протекции часто имели определенный привкус. Говорили, что, когда в начале 20-х годов высылали из Петербурга за скандальные похождения сына историка Бантыша-Каменского, Владимира, он назвал на допросе в числе людей с его вкусом и графа Румянцева, который доживал, полуразбитый и оглохший, свои последние годы в отставке. Князь Горчаков еще с лицейских времен сторонился всего этого; в Лицее с однополой любовью обстояло не хуже и не лучше, чем, например, в Пажеском корпусе, или в Конном, или в Преображенском полку. Князь в связи с этим любил вспоминать забавный анекдот.
До императора Николая I дошли слухи о широком распространении среди кадет педерастии, и он поручил военному министру светлейшему князю Александру Ивановичу Чернышеву разобраться с этим. Тот призвал к себе Ростовцева, тогдашнего начальника военно-учебных заведений, знаменитого своим доносом на декабристов Николаю, впоследствии бывшего одним из главных деятелей крестьянской реформы.
— Яков Иванович, такое поведение не токмо развращает нравы, но и вредно действует на здоровье мальчиков.
— Помилуйте, ваша светлость, — искренне удивился Ростовцев. — Скажу вам откровенно, что когда я был в пажах, то у нас этим многие занимались; я был в паре с Траскиным; не знаю, как насчет развращения нравов, но удовольствия было много, и на наше здоровье это никак не подействовало.
Светлейший князь расхохотался, видимо, вспомнив, что и сам был воспитанником Пажеского корпуса.
«Ну и кто же из вас был бугром, а кто бардашом?» — видимо, должен был спросить Чернышев: так домысливал этот анекдотец князь Горчаков.
«По очереди, — ответил бы насмешливый Ростовцев. — У нас были и дежурства, кому стоять раком».
Собственно, разделять охотников до своего пола на бугров и бардашей стали позднее, подразумевая, кто сверху, кто снизу, а раньше всех их звали bougre, что означало по-французски и просто «парень», и «плут», и на жаргоне «педераст». Помнится, князь просил Пушкина, когда он читал ему «Бориса Годунова» в Лямонове, убрать всех этих педерастов и задницы из сцены в корчме, и вообще весь французский и русский мат, а Пушкин хохотал обворожительно и обещал подумать, но, видно было, что ему жаль расставаться с матерщиной. «Знаешь, — повторил тогда Пушкин свою излюбленную мысль, — когда в России отменят цензуру, то первым делом напечатают всего Баркова, а после Баркова издадут и меня без точек».
Князь Горчаков, конечно, помнил хорошо и всю гурьевскую историю, и что bougre Костя Гурьев, отчисленный из Лицея, впоследствии объявился в Коллегии иностранных дел, служил секретарем русского посольства в Константинополе. Вспомнив Константинополь в связи с этой скользкой темой, князь усмехнулся, кстати вспомнив и анекдотец про отца писателя графа Владимира Соллогуба, автора знаменитого в свое время «Тарантаса». Александр Иванович Соллогуб имел определенные вкусы и, бывало, в Павловске на гуляньях при публике целовал руки поддужным, и форейторам, и у молодых жокеев, хорошо с ним знакомым.
Так вот он, встретясь как-то с Титовым, который был назначен посланником в Константинополь, сказал ему на прощанье: «Когда там, mon cher, посадят тебя на кол, то вспомни обо мне». Судя по всему, Титов с Гурьевым были в Константинополе в одно время, в начале 30-х годов… Кто кого, интересно, сажал из них на свой кол?
Вот эта слишком хорошая осведомленность об отношениях в мужских заведениях и помешала самому князю Горчакову после смерти жены отдать в одно из них своих двоих сыновей, несмотря на советы не очень сведущих в этом друзей. Ну да черт с ней, с этой темой, с чего это он стал думать об этом? Это Никита Всеволожский навел его на эту мысль, было в нем и в его старшем брате, Александре, что-то развратное, утонченное, содомское. Да и поговаривали разное про их общество «Зеленая лампа». Говорят, что и там драли друг друга в жопу либералисты. Но об этом, пожалуй, не стоит распространяться с Иваном Петровичем… Этак и о Пушкине начнет расспрашивать… Но если положить руку на сердце, так ли чист был сам князь, как хотелось ему думать теперь, много лет спустя. Что он мог бы сказать о Нике Корсакове, так рано умершем «под миртами Италии прекрасной», о своей платонической любви к этому юному отроку, божественному юноше, стихотворцу, музыканту, бедному трубадуру, чья смерть отозвалась в его сердце незаживающей раной. Были ли тогда, в лицейские времена, греховные мысли? Уж во всяком случае ревность к Косте Гурьеву, который следовал за Ником по пятам, была, и спустя годы замирало сердце, когда он допускал мысль, что между ними не обошлось без греха. Князь до сих пор помнил тот густой кипарис, под которым он отыскал спустя несколько лет могилу Корсакова, у церковной ограды во Флоренции; он тогда сам, на собственные средства, заказал мраморный памятник другу юности. Рассказать ли об этом Хитрово? Пожалуй, можно… Одна поэзия… Если исключить из рассказа Гурьева.
Вошел камердинер и доложил, что явился с визитом господин Хитрово.
— Легок на помине, — вздохнул князь. — Проси в гостиную, а мне помоги одеться.
Иван Петрович дожидался в гостиной, когда в своем длинном архалуке и черной бархатной шапочке, наподобие ермолки, въехал на кресле светлейший князь. Иван Петрович встал и раскланялся с ним. После обмена любезностями князь отчего-то сказал совсем не о том, о чем думал перед самым приходом собеседника, а язвительно, зло и капризно стал словно за что-то отчитывать Ивана Петровича:
— Бисмарк считал меня немцем из-за того, что моя мать была урожденная Ферзен, а я русский, русский, и политика моя была русская; а из-за того, что я от природы реалист и не подвержен русским мессианским идеям, я не хочу, чтобы меня считали немцем, я православный и хочу, чтобы меня хоронили по православному обряду, а не выкидывали из моего дома в ту же ночь.
Он замолчал и посмотрел внимательно на Ивана Петровича. Тот, не зная, что ответить, пробормотал:
— Ну да, я вас вполне понимаю, ваша светлость.
— А вы сегодня что-то рано пожаловали, — сказал князь, доставая часы, которые вчера заинтересовали Хитрово.
— Не терпится…
— Я вижу, как ваш взгляд цепляется за каждую мелочь, — сказал князь Горчаков Ивану Петровичу.
— Покойный историк Погодин прозвал меня «дразнилкою»…
— Дразнилкою? Это что такое?
— Видите ли, ваша светлость, когда льют колокол, то бросают в растопленную медь кусочки дерева, необходимые для того, чтобы к ним собирался всякий сор и медь становилась чище; эти деревяшки и называются дразнилками. Он считал, что я собираю, как дразнилка, всякую биографическую мелочь…
— И сор…
— И сор, — смиренно согласился Хитрово.
— Ну, старинные серебряные часы, положим, не сор и не мелочь, однако слушайте и про них. Весною этого года я был в Ницце и получил от государя Александра Александровича к годовщине смерти императора Александра II вот эти часы фабрики Брегета-младшего. Они хранились в его кабинете. Обратите внимание, на крышке — портрет Александра I. Вот здесь, — он открыл часы с другой стороны, — под глухой крышкой, серебряный профиль Наполеона I. Эти часы были подарены Наполеоном Александру Павловичу, кажется, в Эрфурте, от него перешли Николаю Павловичу, затем Александру II. С тех пор постоянно находились в кабинете его величества среди прочих вещей. Там же, в Ницце, я получил отставку по моей просьбе и двойной портрет почившего в Бозе императора Александра II и нынешнего государя, осыпанный алмазами, для ношения на груди. Портрет спрятал в шкатулку, а часы ношу.
— Не боитесь держать такие ценности в шкатулке?
— Ну что вы! У меня нет русских слуг. Немец тебя, конечно, облапошит при случае, но всегда сделает это по закону. А вот взгляните, в часах есть секрет! — Князь показал прикрепленную под крышкой часов прядь темно-каштановых волос. — Это, как я думаю, Александр Павлович носил с собой прядь на память. Чью? Что скажете?
Иван Петрович задумался.
— Эта прядь — разгадка, кого все-таки любил император. Всегда и до конца жизни…
— Это, безусловно, не императрица. У нее были русые волосы, — сказал Иван Петрович.
— Я полагаю, — вздохнул Горчаков, — что это волосы Марии Антоновны Нарышкиной, любимицы императора Александра Павловича. — Горчаков захлопнул крышку и покачал часы на цепочке. — Эти часы мне особенно дороги, как принадлежавшие императору Александру Павловичу. Государь рано стал отличать меня своей благосклонностью, и я этого никогда не забывал.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК