ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ,

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

в которой Иван Петрович проводит расследование

о женщине-гусаре, беседует с графом Корфом, который

ее видел, и рассуждает о русском человеке, не умеющем

вести диалог. — Осень 1875 года

— Не медли, поспешай, прелестный воин мой,

Приди, я жду тебя. Здоровья дар благой

Мне снова ниспослали боги,

А с ним и сладкие тревоги

Любви таинственной и шалости младой.

Иван Петрович Хитрово долго расследовал эту историю о посещении Пушкина переодетой в гусарский мундир женщиной. Прелестный воин, кто она была, для чего понадобился сей маскарад? Была ли это замужняя дама из общества, которой нужно было скрыть свое имя? Княгиня Ночная, как предположил кто-то? Глупость, княгиня была слишком известна, чтобы ехать к Пушкиным, да к тому же возраст не скроешь никаким мундиром и кивером. Ни про какие другие светские романы Пушкина в этот период толком не было известно. Учитывая, что маскарадного гусара могли увидеть родители Пушкина, дама должна была быть совершенно незнакома им, быть не их общества. Тогда кто? Верно, одна из прелестниц, чью любовь в своих стихах поэт то отвергал, то воспевал. Разгадка пришла, как это часто бывает, совершенно неожиданно. Помог граф Модест Андреевич Корф.

— Жили мы на Фонтанке, близ Калинкина моста, против родильного дома, в доме тогда графа Апраксина, потом Путятина, потом Трофимова, теперь не знаю кому принадлежит, — вспоминал в одно из посещений Ивана Петровича граф Корф. — Мы жили в первом, а Пушкины во втором этаже. Коломна — почти окраина, здесь можно было снять квартиру побольше да подешевле. Все семейство Пушкиных представляло что-то эксцентрическое. Отец, доживший до глубокой старости, всегда был тем, что покойный князь Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский называл «шалбером», то есть довольно приятным болтуном, немножко на манер старинной французской школы, с анекдотами и каламбурами, но в существе — человеком самым пустым, бесполезным, праздным и притом в безмолвном рабстве у своей жены. Последняя, урожденная Ганнибал, женщина не глупая и не дурная, имела, однако же, множество странностей, между которыми вспыльчивость, вечная рассеянность и особенно дурное хозяйничанье стояли на первом месте. Дом их был всегда наизнанку: в одной комнате богатая старинная мебель, в другой — пустые стены или соломенный стул; многочисленная, но оборванная и пьяная дворня с баснословною неопрятностью; ветхие рыдваны с тощими клячами и вечный недостаток во всем, начиная от денег до последнего стакана.

Пушкин не был создан, как я уже вам говорил, ни для службы, ни для света, ни даже — думаю — для истинной дружбы. У него было только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обеих он ушел далеко. В нем не было ни внешней, ни внутренней религии, ни высших нравственных чувств; он полагал даже какое-то хвастовство в высшем цинизме по этим предметам: злые насмешки, часто в самых отвратительных картинах, над всеми религиозными верованиями и обрядами, над уважением к родителям, над всеми связями общественными и семейными, все это было ему нипочем, и я не сомневаюсь, что для едкого слова он иногда говорил даже более и хуже, нежели думал и чувствовал. Вечно без копейки, вечно в долгах, иногда без порядочного фрака, с беспрестанными историями, с частыми дуэлями, в тесном знакомстве со всеми трактирщиками, блядями и девками, Пушкин представлял тип самого грязного разврата… Можете представить себе, что я однажды встретил на лестнице девку, шедшую прямо в родительский дом?! В дом, где жили его незамужняя сестра, мать!

— А вы откуда-то, простите за нескромный вопрос, ваше сиятельство, эту девку знали? — не выдержал Иван Петрович.

— Иван Петрович, это дело случая, и только. Она была дама полусвета и имела наглость прогуливаться по Невскому среди светской публики со своей так называемой тетушкой, там-то мне ее и показывали. Представьте себе, она шла с нашим лицейским другом, бароном Дельвигом, и, что самое интересное, девка была одета в гусарский мундир…

— Какого полка? — уточнил Иван Петрович.

— Лейб-гусарского, среди лейб-гусар у Пушкина и Дельвига было много приятелей, у Дельвига его родственники, кузены Рахмановы, служили в этом полку; я поздоровался с бароном — он ответил мне. Милый, добрый лентяй и приятный поэт, он был все тот же, что и в Лицее, кто из нас не любил барона? Я посмотрел внимательно, не знаю ли я гостя, рассчитывая, что ежели не знаком, так барон меня представит. Но барон потащил гусара наверх, ни слова мне не говоря. Право, мне это показалось странным. Когда они повернулись на лестничном марше, гусар взглянул на меня сверху вниз, и тут я понял, что знаю этого гусара, который и не гусар вовсе, а известная публичная девка. Но надо признать, что маскарад был удачным, она была все-таки похожа на молоденького безусого гусара.

— Как ее звали, вы случаем не помните?

— Бог мне дал хорошую память, помнится, ее фамилия была Шот-Шедель!

Иван Петрович так и подпрыгнул от радости. Про Лизаньку Шот-Шедель он уже знал, это была известная петербургская прелестница, дальняя родственница дворецкого княгини Ночной Иоганна Шота, венгерского подданного. Вероятно, венгерское происхождение и надоумило Лизаньку надеть гусарский мундир. А может быть, Дельвиг с приятелями устроили Пушкину этот сюрприз.

Иногда Ивану Петровичу начинало казаться, что он слишком разменивается на мелочи быта, что общая картина жизни у него начинает дробиться и оттого теряет очертания. Ну скажите, зачем ему было вспоминать, да еще выяснять и выспрашивать тех, кто еще помнил прежние времена, о прелестнице Лизаньке Шот-Шедель и с кем в родстве она состояла? Кому нужно было знать про дворецкого Шота, служившего у княгини Авдотьи Ивановны?

А вот еще недавно, роясь в старых журналах, он наткнулся на рассказы о том, как барон Дельвиг водил Боратынского и самого рассказчика обедать в трактир, что крайне изумило их. Они-то думали, как говорит рассказчик, что барон поведет их обедать к Талону или Фёльету? Что-то остановило его в этой фразе: Талону или Фёльету. Иван Петрович предпринял, разыскания и выяснил, что Талон и Фёльет на самом деле был один и тот же ресторан, сначала он принадлежал французу Петру Талону, который весной 1825 года уехал за границу, в его помещении разместилось «Справочное место», и лишь позднее, после 1825 года, снова был открыт французский ресторан, уже Фёльета. Евгений Онегин ездил к Талону, стало быть, молодой Пушкин тоже. А вот рассказчик всего через десяток лет, когда писал свои записки, а именно в 1832 году, уже не помнил таких подробностей. Так зачем было знать эти подробности самому Ивану Петровичу? Чтобы донести их до потомков? А что потомки будут знать и какая путаница будет у них в головах? Как поймут они намеки современников в записках, когда зачастую нельзя было сказать о чем-либо прямо, или частную переписку, которая тоже, за редким исключением, велась с оглядкой на перлюстрацию? А как верить словам, написанным через много лет после происходивших событий, если человек толком не помнит, о чем говорил или думал вчера, позавчера? Как верить лишь одному современнику, когда об одном и том же событии все рассказывают по-разному? И как вообще быть с русскими, которые никогда не умели и не умеют вести диалог, сплошь и рядом не понимая смысла слов, которые сами произносят, не говоря уж о смысле слов, которые произносят другие. На эти вопросы, сколь ни силился Иван Петрович, он не находил ответа.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК