ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

в которой лицеисты собираются в одной из келий,

чтобы выпить рому. — История с гогель-могелем.

Скотобратцы. — Тырковиус. — Спартанец

Вольховский. — Как Суворов кукарекал. — Надзиратель

Степан Степанович Фролов. — Лабардан и лабрадор.

Последствия гогель-могеля. — Граф Разумовский

делает отеческое внушение. — Встреча в лицейском

саду. — Молодая Бакунина. — 12 июля 1814 года

Лицеисты заметно выросли за эти полтора года. Взрослые юноши, иные уже с пробивавшимися усиками и бакенбардами, иные давно брившиеся, одни усердно долбившие камень науки, другие проводившие время в праздности, тем не менее все они шумно и заметно вступали в жизнь. Внимательно и чутко следила за ними светская публика, населявшая Царское Село, поглядывал в их сторону и двор.

Самому старшему из них, сироте Ивану Малиновскому (отец его, директор Лицея, недавно скончался) стукнуло восемнадцать лет. Форма сидела на нем куцевато, на локтях темнели заплатки — никто не заботился о новой; в Лицее экономили и часто формы не меняли, а на юношах сукно горело, как шелк.

Именно в келье Ивана, в лицейском просторечии Казака, и устроили скотобратцы, как теперь называли себя лицеисты, свою очередную сходку, которая, впрочем, отличалась от прежних сборищ намечавшимся потреблением горячительных напитков.

Здесь собрались лучшие из скотобратцев, ушастых и хвостатых, шерстяных и с копытами: вертлявый, с черными усиками, Обезьяна Пушкин, он же Егоза, он же Француз, его же, по стопам Вольтера, называли еще смесью тигра с обезьяной (так, как Вольтер прозвал когда-то французов вообще); Паяс Двести номеров Миша Яковлев, который, как и Обезьяна, ни минуты не сидел на месте; просто Тося, барон Дельвиг, который, напротив, спокойно подремывал на своем месте, полусидя-полулежа на кровати, убаюканный общим гамом; Большой Жанно, он же Иван Великий, любивший изображать своей вздрюченной елдой колокольню Ивана Великого, тоже, как и Казак, сильно выросший из мундирчика; да князь Горчаков, к которому не пристало прозвищ, а мундир, напротив, сидел как влитой, изысканно и щеголевато, как будто сшит был у другого, лучшего портного и из лучшей материи, — вот что делали привитые с детства, а скорее, даже воспринятые с молоком матери безупречные манеры аристократа-рюриковича. Казак генеральствовал над всей этой буйной компанией, нависая своей мощной фигурой и хрипя, как армейский служака на плацу перед солдатами.

Большой Жанно колотил яйца (разумеется, не свои, а куриные) о край миски. Паяс в медной ступке колол сахар, который до него щипцами надкусывал князь Горчаков. Обезьяна крутился под ногами, сгорая от нетерпения, и всем мешал, ничего не делая.

В дверях появился дядька Леонтий Кемерский и внес в камеру горячей воды в сосуде.

— Вот кипяточек-с, господа! Самовар поспел.

Казак подхватил у него сосуд, поставил на стул. Он на глазах стал обстоятельно ловок в движениях.

— Ссыпай сахар, Паяс! — приказал он Яковлеву, но, пока тот собирался, не выдержав, сам выхватил у него ступку: — Дай я сам! А где бутылка, Жанно?

— Сейчас, ваше превосходительство! — Большой Жанно выскочил из номера и через несколько мгновений вернулся с бутылкой в руке.

— Ямайский ром, господа! Гуляем, скотобратцы! — провозгласил он, потрясая бутылкой. — Здравицу Леонтию Кемерскому!

Негромко прокричали «ура-а!».

Леонтий довольно ухмылялся. Плутовские его глазки следили за всем с подобающим случаю пиететом.

— Дай я! — стали открывать бутылку, выхватывая ее друг у друга.

— А ты умеешь?

— Нет, дай я!

— Да, господа, раз сто открывал.

— Что-то не заметно…

Леонтий теперь смотрел со стороны понимающе и немного снисходительно.

Большой Жанно медленно, словно смакуя, стал наливать ром в большую белую фарфоровую чашку с цветочным орнаментом. Все с радостным ликованием переглядывались, прислушиваясь к бульканью, все словно присутствовали при тайных священных обрядах и чувствовали себя посвященными.

— Яйца! — приказал Казак, протягивая руку в сторону. — Давай сюда!

В мгновение ока проснувшийся Тося подхватил стоявшую рядом с ним миску с разбитыми яйцами, вызвав своим пробуждением гомерический хохот публики. Но сам он остался невозмутим.

— Как пожрать и выпить, тут наш Тося первый! — сказал Большой Жанно.

— Француз, ложку! — выкрикнул Казак. — Мешай! — приказал он.

Пушкин подхватил большую серебряную ложку и принялся помешивать в суповой миске чудодейственный напиток.

— Скотобратцы, вожделенный миг настал! — заверещал барон Дельвиг, сладострастно закатывая глазки и причмокивая.

Леонтий, стоящий в дверях, вдруг посторонился от толчка в спину, и из-за него показался тщедушный мальчик.

— Что это у вас, господа?

— А-а! Пан Тырковиус! — закричали ему. — Заходи, братец!

— Сейчас оскотинимся на славу! И в бордель!

— А что это? — недоверчиво заглянул в миску Тырков.

— Напиток богов — гогель-могель! Совсем детское питье! Лейте ему в стакан!

Стакан налили от души, до самых краев. Тырковиус отхлебнул немного, и личико его расплылось в блаженной улыбке.

— Вкусненько… — сказал он и снова отхлебнул.

— Еще бы! Настоящий ямайский ром! Пей, гусар!

Тырковиус залпом выдул весь стакан и снова протянул его Казаку.

— Пожалуйте повторить!

— Еще чего! Наливай мне! И мне! Давай! — засуетились и другие, наперебой протягивая стаканы.

Пушкин наполнял стаканы разливной ложкой.

— Ему! Ему! — указывал Казак.

Налили и дядьке Леонтию Кемерскому. Пушкин самолично поднес.

— Благодарствую, Александр Сергеич! — прослезился дядька Леонтий.

Пушкин последнему налил себе и, поднимая стакан, закричал:

— Суши хрусталь, как говорят гусары!

Воцарилась тишина, пока все сушили хрусталь. В этой паузе Тырков неожиданно вывалился в коридор и наткнулся на идущего мимо Вольховского.

— Ба! Суворочка! — вцепился ему в рукав Тырков и повис. — Ге-ене-ра-ли-лиссимус! Париж взят! Но не горюй, — обнял он Вольховского дружески, — на твою долю еще остался Константинополь! А пока присоединяйся к нам, тут каждому достойному человеку подносят…

— Чего подносят? — не сразу понял Вольховский. Был он, как всегда, строг, неулыбчив, его ясные глаза из-под сросшихся бровей смотрели сурово.

— Да он — спартанец, господа! Неужели забыли? — вскричал Малиновский.

— Да, — сухо согласился Вольховский, — я дал зарок никогда не пить вина.

— Налейте ему стакан холодной воды из кувшина! — крикнул Пушкин, тоже уже изрядно, как и другие, раскрасневшийся. — Пусть приобщится!

Кто-то бросился к кувшину, стоявшему возле умывальника, да опрокинул его. Вода пролилась на пол.

— Я, пожалуй, пойду! — скромно откланялся Вольховский, не желая вести дальнейшую беседу, однако за ним увязался Тырков, который пьянел на глазах.

Они успели отойти едва на два шага, как Большой Жанно крикнул Вольховскому вслед:

— Не быть тебе, Суворочка, Суворовым!

— Это почему? — уязвленно обернулся тот, и его черные сросшиеся брови взметнулись по краям.

— А ну-ка, кукарекни!

— Зачем?

— Просто так…

— Глупо… Стану я просто так кукарекать!

— А я вот кукарекну! — Большой Жанно присел на корточки и, хлопая себя согнутыми в локтях руками по бокам, запрыгал по коридору. — И Суворов кукарекал! Ку-ка-ре-ку!

За ним двинулся, кудахтая, Паяс. Кукарекнул вслед Вольховскому и Казак.

Пушкин заливисто хохотал, хохотал, сгибаясь и разгибаясь, и вдруг закудахтал.

— Ку-ка-ре-ку! — пропел над ухом у Суворочки Тырковиус.

Тогда Суворочка гаркнул, развернул его за плечи и направил от себя навстречу кукарекающим и кудахтающим его товарищам, подтолкнув в спину.

— Ша-гом марш!

А сам твердым шагом удалился по коридору.

В комнате у Малиновского остались сидеть только Дельвиг с Горчаковым, тоже, как и все, захмелевшие.

— Барон, — сказал князь.

— Князь, — отозвался барон.

— За Париж! — сказали они вместе, звонко чокнулись бокалами и выпили.

В это время с шумом обратно ввалились Казак, Француз и Паяс.

Князь и барон посмотрели на них как на незнакомых.

Сидевший у стены и вытянувший ноги в проход Тырков поднялся с трудом по стенке, утвердился на ногах и двинулся по коридору, пытаясь чеканить шаг. Но его заносило от стены до стены. Тогда он запел что-то бодрое, солдатское, и шаг был найден.

Вскоре Тырков ввалился в залу, где находились остальные воспитанники, проводя вечернее время в спокойных играх. При входе он произвел такой шум, что поневоле все взоры обратились к нему. Веселый и разрумянившийся, он задрал первого попавшегося ему по дороге собеседника — им оказался Кюхельбекер с толстой тетрадью в руках.

— Бюхель-Кюхель, слушай меня, родной! — повис он на товарище.

— Тырковиус, — отвечал тот вполне любезно, — пожалуйста, не трогай меня, я занят. Хотя нет, послушай: «Без дружбы жизнь была бы гробом. Люди, чувствующие необходимую потребность в дружбе и не умеющие найти себе друга, изнуряют свое сердце беспрестанной тоской. Бэкон». Каково?! — задумчиво произнес он и посмотрел Тыркову в глаза. — Изнуряют свое сердце беспрестанной тоской…

Тырков задумался тоже, а потом уважительно спросил Кюхельбекера:

— Вильгельм Карлович, а ты, по-моему, одинок. Хочешь, я буду тебе другом?

— А ты, по-моему, выпил, — печально сказал Кюхля, внимательно посмотрев на собеседника.

— Нет, Вильгельм Карлович, ни в коем разе…

В зале появился отставной артиллерии полковник Степан Степанович Фролов, нынешний надзиратель в Лицее.

Окинув начальственным взором зал, он сразу оценил обстановку и поманил пальцем к себе Тыркова.

— Воспитанник Тырков, пойди сюда!

Тырков направился к нему, стараясь продвигаться по одному ряду паркетин, но у него ничего не получалось, он то и дело сбивался, цепляясь нога за ногу, спотыкался.

— Что это у тебя с фигурой? — спросил надзиратель, делая ударение на «и».

Подойдя ближе, Тырков отдал честь и сказал:

— Рад приветствовать вас, господин инспектор!

Коленки у него подогнулись, и он рухнул на пол.

— Пардон, — сказал он, уже лежа и глядя честными, но пьяными глазами на надзирателя. — Застой в костях! Но с фигурой, Степан Степанович, мы на короткой ноге, уверяю вас!

Фролов, медленно сложив руки на груди, сначала молча смотрел на воспитанника, лежащего у его ног, потом стал тихонько напевать что-то из модной пьески.

Степан Степанович Фролов, отставной артиллерии полковник, с претензиями на ум, на некоторые познания, с надутою фигурой, или, как он говорил, фигурой, не имея никакого достоинства и ни малейшего характера, был одним из самых типических лиц в пошлом сборище лицейских менторов. Натура у него была грубая, солдатская, но сердце слабое, доброе. Он пообтерся, пообтесался понемногу в обществе лицеистов, которые смеялись над ним чуть ли не открыто, в лицо, а он не обижался, испытывая к ним нечто вроде любви, потому что, несмотря на все свои претензии, он не мог не понимать, что они и умнее и развитей его. Их дружба ему льстила, и он совсем не понимал, что часто лицейские обращают его в совершенное посмешище. Он никогда не участвовал в кампании двенадцатого года, даже бежал от Наполеона из своего смоленского имения, а все же претендовал на установленную в память о кампании серебряную медаль. Какими-то судьбами он сделался известен графу Аракчееву и по могущественному его слову, без малейших со своей стороны прав, был определен к ним, во второй уже половине курса, инспектором классов и нравственности.

Паяс Яковлев, как ему и полагалось, потешал публику, изображая одного из лицейских профессоров, мотаясь из конца в конец по номеру Малиновского, где продолжалась вечеринка. Стояли стаканы с недопитым ромом, в посудине тоже еще оставалось. Пушкин, Пущин и сам Малиновский лежали поперек его кровати, остальные уже разошлись.

— Вот, видите ли, дети, камешек-та, — приговаривал Яковлев, показывая камешек, — о котором я толковал вам на прошедшей-та неделе в своей лекции. Как же он называется?! «Лабардан», — отвечал он сам себе. — Кто сказал? — «Дельвиг». Ну, вот и видно, что охотник жрать-та, наш барон, все съестное на уме! Лабардан-та, милочка барон, рыба-с, а камешек называется лабрадор-та! Минералогия — наука-с, а не меню ресторации…

Лицеисты, катаясь от хохота, выволокли из-за своих спин спокойно почивавшего у стены на кровати барона Антона Антоновича, растормошили, и теперь он щурил невинно заплывшие от сна и возлияний глазки, улыбался добрейшей улыбкой и ничего не понимал, чем приводил в совершенный восторг своих товарищей.

— Это же Карцов собственной персоной! — стонал Пущин. — Минералогический кабинет… И Тося…

— Т-с-с! — Яковлев вдруг что-то услышал, приложил палец к губам и осторожно выглянул в коридор. Через мгновение он повернулся с перепуганным видом: — Фигура идет! Кого-то там распекает! — И он пулей вылетел в коридор.

Вскочили, как подброшенные пружинами, и остальные. Даже сонный барон задвигался. Он поднялся и отчего-то стал прибирать постель Малиновского, приглаживая одеяло.

— Бросайте все в окно! — закричал Малиновский и первым делом толкнул Дельвига под зад в коридор: — Беги, Тося! Тебе долго ползти…

— Я с вами! — попытался остаться тот, но, увидев в конце коридора надутую фигуру Фролова, который открывал дверь в один из дальних дортуаров, решил за лучшее испариться, как до него поступил Яковлев.

— Давайте быстрей! Он еще далеко! — громким шепотом посоветовал он друзьям и скрылся.

В отворенное с великим трудом окно полетела суповая миска с недопитым нектаром и стаканы, и даже со страху серебряная разливная ложка.

— Ложку-то зачем? — вскрикнул Малиновский, но она уже улетела.

— Потом подберем, — буркнул Пушкин и обезьяной плюхнулся на кровать.

Когда в дверях возник инспектор Фролов, в дортуаре было чисто, только на полу посреди комнаты осталось пятно разлитого гогеля-могеля.

Фролов стоял молча, только потягивал толстым носом, принюхиваясь, как кобель. Перед его взором прошли по очереди помятая кровать, мусор на полу, мокрое пятно и, наконец, открытое окно, к которому он и направился.

Он, перевесившись через подоконник, глянул вниз, потом повернулся с улыбкой к воспитанникам:

— Ну что, дорогие мои, хорошие?

Казак, смущенно и в то же время дерзко улыбаясь, развел руки в стороны:

— Вот так, Степан Степанович!

Последствия сказались уже на следующий день.

Был класс права. На кафедре выступал Александр Петрович Куницын, и воспитанники довольно внимательно его слушали.

— … Граждане независимые делаются подданными и состоят под законами верховной власти: но сие подданство не есть состояние кабалы. Люди, вступая в общество, желают свободы и благосостояния, а не рабства и нищеты; они подвергаются верховной власти на том условии, чтобы она избирала и употребляла средства для их безопасности и благосостояния; они предлагают свои силы в распоряжение общества, но с тем только, чтобы они обращены были на общую и, следовательно, также и на их собственную пользу…

Горчаков, Вольховский и некоторые другие записывали лекцию, поэтому Куницын не спешил, а некоторые фигуры речи повторял, как бы наслаждаясь своей логикой.

— … и, следовательно, также и на их собственную пользу…

Открылась дверь в учебный класс, и на пороге возник инспектор Фролов. Его явление явно не предвещало ничего хорошего.

— Господа Пущин, Пушкин и Малиновский, все вышеназванные фигуры, пожалуйте за мной! — предложил он названным лицейским.

Трое названных встали, переглянулись между собой и направились к выходу.

Товарищи поддерживали их взглядами и дружескими похлопываниями.

— Бог не выдаст, свинья не съест, — тихо пробурчал Малиновский.

Граф Алексей Кириллович Разумовский принял их в кабинете надзирателя, который от Мартына Степановича перешел по наследству к Степану Степановичу.

— Значит, вы трое? — спросил граф после значительной паузы, во время которой он разглядывал подростков. — Насколько мне известно, были и другие кутилы?

— Мы одни виноваты, ваше сиятельство, — сказал Пущин. — Никого больше не было.

— Не уверен, что это так, — покачал головой граф. — Но тем не менее не настаиваю на обратном.

— Ваше сиятельство, — подобострастно пустился в объяснения инспектор Фролов, — я исследовал все подробно и нашел, что показывают на себя верно…

— Еще бы! — гордо сказал граф. — Лицейские! Ну и каково им было наказание?

— В течение двух дней стоянием на коленях, — сообщил Фролов. — Дядька, купивший им ром, уволен от должности.

— Два дня стоянием на коленях. Какая малость за столь серьезное преступление! — с укоризной покачал головой граф Разумовский. — А знаете ли вы, отроки, что полагается дворянину за безнравственное поведение? Тому, кто постоянно обращается в пьянстве? Не знаете, господа? Когда судят его в первый раз в Управе благочиния, его приговаривают к временному заключению в смирительный дом, а вторично судят уголовным порядком, лишают дворянского достоинства и отдают в службу или на поселение! — Он замолчал, чтобы дать им понять всю суровость сказанного. Отроки стояли, потупившись, не смея поднять взор. — Вы понимаете, как вы запятнали свою дворянскую честь? Вам не стыдно, господин Малиновский, перед незабвенной памятью вашего батюшки? Если бы он был жив, какой бы позор вы навлекли на него! — Он помолчал. — О вашем проступке стало слишком известно, дело дошло до государя, и он порешил отдать его на решение конференции. К вашему счастью, мне удалось повлиять на это решение. Вы — как сыны мне, а Лицей — родное детище! Тем не менее конференция постановила следующее. — Он стал загибать пальцы с крупными перстнями.

Пушкин смотрел, не отрываясь, на эти холеные руки и думал о том, как быстро становятся аристократами при надлежащих условиях. Внуки малороссийского казака Григория Розума, получившие блестящее образование поначалу в особом институте, для них же и устроенном, потом в Страсбургском университете, заняли ведущее положение в государстве и по своему значению занимали место не меньшее, чем родовитая знать.

— Первое! — услышал Пушкин голос Разумовского. — Две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы. Второе. Сместить вас на последние места за столом, как худших по поведению. И наконец, третье. Объявляю вам, что заведена по решению конференции особая черная книга, в которую вписаны ваши фамилии с назначением вины каждого, а при выпуске из Лицея будет иметься в виду ваше дурное поведение. Это повлияет, разумеется, на чин, который вы получите при выпуске. Вот так, господа. Дай Бог, чтобы ваши фамилии были там первыми и последними… Идите! — жестом отправил он воспитанников.

Когда они вышли, граф, качая головой, сказал Фролову:

— А ведь могли забрить и в солдаты… В былые-то времена.

К троице, стоявшей на лестнице, вскоре вышел, тяжело отдуваясь, Фролов и, расстегивая воротник мундира, забормотал:

— Ах, господа! Как же нескладно получилось. Но я не мог не сообщить по начальству. Устав этого требует. Надеюсь, вы меня понимаете?

— Да будет, Степан Степанович, — похлопал его по плечу Малиновский. — Все только еще начинается…

— Господа! Побойтесь Бога!

— А как насчет табачку? — спросил его ласково Пущин.

— Табачку? Тютюнчику моего желаете?

— А хоть и вашего, — сказал Пушкин.

Они вышли в сад вчетвером. Фролов раскрыл кисет, воспитанники достали из карманов сюртуков свои трубки и стали набивать их. Потом с наслаждением закурили, пустили дым. Никто обиды друг на друга не держал. Гроза миновала, все обошлось.

— Господа, докурите, возвращайтесь в класс, — сказал воспитанникам Фролов, выбил свою трубочку о постамент ограды Лицея и отправился по делам.

В это время мимо Лицея ехала открытая карета и вдруг остановилась. В карете сидела молодая Бакунина с сопровождавшей ее гувернанткой.

Молодые люди поклонились ей, пряча трубки за спину.

— Здравствуйте, господа, — сказала она приветливо. — Курите, курите! Такая новость. Государь вернулся в Россию. Он едет из Англии. Сегодня утром он проехал через Царское в Петербург. Говорят, матушка-императрица готовит ему встречу в Павловске. И к нам возвращаются лейб-гусары. После Парижа… — вздохнула она.

— Да, я тоже слышал, что гвардейцы гусары будут стоять в Царском, — небрежно сказал Малиновский.

— Может быть, гусары поймают убийцу? — вдруг переменила она тему. — Вы слышали, зарезали мещанку, возле парка, недалеко от дворца…

— Это не дело гусар, мадемуазель, ловить убийцу. Это дело полиции, — улыбаясь, пояснил Пущин.

— Ах, я не знаю, господа, чье это дело, но мне страшно, что он который год ходит среди нас и его не могут поймать.

— Поймают, — уверенно сказал Малиновский. — Сколько веревочке не виться!..

— Ну, хватит об этом! — вдруг капризно сказала Бакунина. — Скажите лучше, что вы здесь делаете? Разве у вас нет сейчас класса?

— Мы поджидали вас, — галантно выступил вперед Пушкин.

— Зачем? Разве вы знали, что я поеду? Я сама этого не знала еще полчаса назад…

— Мадемуазель, — обратилась к ней гувернантка, — хорошо, что вы вспомнили. Мы должны ехать… — подчеркнула она.

— Вот видите, господа, я не могу больше задерживаться, — сообщила им Бакунина. — Расскажете о своем деле в следующий раз… Трогай! — приказала она кучеру.

Коляска тронулась, и Бакунина слегка помахала им рукой.

— Жаль, — сказал вполголоса Пушкин. — А я хотел наконец ее спросить…

— О чем? — обратились к нему друзья.

— Кого из нас троих она все-таки выберет?

— Чего спрашивать? У кого хуй больше, того и выберет! — хохотнул Малиновский.

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК