Глава 7. От одной матери к другой
Сегодня я начала писать письма-соболезнования семьям жертв. Это было очень трудно. Трагедия унесла жизни всех этих детей. Писать почти невыносимо, я должна это сделать. От сердца одной матери к другой.
Запись в дневнике, май 1999 года
С самого детства мне было приятно быть кому-нибудь полезной.
Мой дедушка организовывал грандиозные пикники на своей ферме, куда приглашали тех, кто работал в его компании и в благотворительных обществах, которые он поддерживал. Я старалась быть полезной, меняя бумажные тарелки. В школе я любила помогать уборщицам прибирать в столовой вместо того, чтобы пойти на игровую площадку во время перемены. Я по-прежнему такая. «Дайте мне работу», — говорю я во время свадеб и продолжаю повторять эту фразу, пока мне не поручат что-нибудь передавать или разливать.
Но я абсолютно ничего не могла сделать, чтобы помочь кому бы то ни было в дни после кровавой и жестокой расправы, которую мой сын устроил в школе Колумбайн Хай.
Озабоченные друзья и священники хотели собрать семьи вместе, но первый судебный процесс состоялся спустя несколько дней после трагедии, и наши адвокаты отвергли саму мысль о том, что мы встретимся с семьями жертв лицом к лицу. Я тоже не могла себе представить, что кто-нибудь из тех, кого коснулись эти события, захочет встречаться со мной вскоре после стрельбы.
Люди настоятельно советовали нам с Томом сделать публичное заявление в средствах массовой информации. Так мы и поступили через несколько дней после трагедии, принеся свои извинения и рассказав о своем потрясении и горе. Даже после этого я чувствовала необходимость прямо поговорить с семьями жертв Дилана и теми, кто остался в живых. Я решила написать письма-соболезнования каждой из этих семей.
Я была не так глупа, чтобы думать, что найдутся слова, которых будет достаточно для того, чтобы все исправить. Но мне нужно было дать этим семьям знать о моей скорби из-за того, как они пострадали от руки моего сына. У меня была мысль, что, если я смогу проявить доброту, она может уравновесить жестокость Дилана в то ужасное утро. И, хотя в этом нет ничего благородного, я хотела, чтобы они поняли: несмотря на то, что я любила его, я — не Дилан.
То, как я писала эти письма, по-прежнему остается одним из самых трудных дел, которые мне приходилось делать в жизни. Для того, чтобы закончить их, мне потребовался целый месяц. Как я могла передать свое сопереживание, когда одно упоминание моего имени, скорее всего, усилит страдания этих семей? Как я могла обращаться к кому-то как товарищ по несчастью, когда из-за моего сына — человека, которого я родила на свет и любила больше жизни, — они сейчас переживают мучения? Как можно сказать: «Простите, мой сын убил вашего ребенка»?
Трудность написания этих писем осложнялась еще и конфликтом, который появился из-за них в нашей семье. Том был против этой идеи. Он опасался, что эта рассылка соболезнований будет означать, что мы принимаем личную ответственность за происшедшее. Узнавать о жертвах и о том, как они умерли, было для него невыносимо, и он избегал этого.
У меня было другое чувство. Если мое письмо может дать этим людям хоть каплю успокоения и открыть мне дверь для общения с ними, я не могла отказаться от такого шанса. Я должна была сделать хоть что-то. Я надеялась, что моя человечность может принести хотя бы крупицу мира в души людей, которые до конца жизни будут страдать от жестокости моего сына.
Я целенаправленно избегала смотреть выпуски новостей, но чтобы написать семьям жертв, мне нужно было узнать больше о тех, кого они любили. Поэтому я заставила себя читать газеты, где писали об учителе и убитых детях. Я никогда не хотела обезличивать погибших и раненых, думая о них как о безликих жертвах. В каждом случае мне нужно было знать, какое потрясающее сокровище потеряли их родные.
Скорбь становилась только сильнее с каждой деталью биографии, которую я читала. Знание о том, чем был интересен каждый человек и что говорят о нем его друзья и любимые, разбивало мое сердце. Безвозвратность потерь, мысль о том, что Дилан отнял у невинных людей их драгоценные жизни и будущее, которое должно было быть у них, была нестерпима. Как он мог причинить такую боль? Как кто-то, выросший в нашем доме, мог это сделать?
Временами писать эти письма было как стоять в опасной близости от огня, и иногда мне приходилось отступать. Каждый день мне хотелось убежать как можно дальше от бумаг на моем столе. Но я знала, что если так сделаю, то потеряю свою связь с тем, что произошло. Колумбайн уже стала тем громоотводом, каким эта трагедия является по сей день, символом вреда от издевательств в школе, психических заболеваний, безответственных родителей, оружия. Как и все остальные, я верила, что есть ответы, которые надо искать, но пока не была готова обрести утешение в отстраненности. Колумбайн — это не проблема оружия или издевательств в школе, это прежде всего пятнадцать человек, которые погибли, и двадцать четыре человека, которые получили травмы, порой неизлечимые.
Но, пытаясь писать письма-соболезнования, признавая ответственность моего сына, я яростно отвергала мысль о том, что Дилан может быть виновен в чьем-то убийстве. Когда я писала, в глубине души была уверена, что люди, получившие смертельные ранения, были застрелены Эриком, а не Диланом. В письмах я упоминала о той «роли», которую Дилан сыграл в трагедии, потому что все еще не знала, что же на самом деле случилось в тот день. Мне было известно только о раненых и убитых людях. Я говорила о «моменте умопомрачения», потому что я считала, что Дилан должен был действовать импульсивно, для меня было немыслимым, что его участие могло быть запланировано заранее. Я все еще не верила, что мой сын был убийцей, потому что не смела вообразить, что он намеревался убивать.
Я боялась, что многие семьи будут оскорблены моей бесцеремонной попыткой обратиться к ним. Они скажут — и это будет совершенно верно, — что у меня нет права даже упоминать дорогие им имена. Когда я перечитала первую пачку написанных писем, я была готова их выбросить. Слова, застывшие на бумаге, были стыдными, жалкими, неадекватными.
Но писать их — это было единственное, что я могла сделать. Я не могла отменить то, что сделали Дилан и Эрик. Я не могла ни вернуть жизни, которые они отняли, ни исцелить тех, кого они ранили физически и психологически. Я была бессильна заглушить шок после трагедии ни у себя, ни у кого-либо еще, и я понимала, что не могу управлять тем, как люди мне ответят. Я не ждала ни прощения, ни понимания, ни о чего-либо еще, кроме шанса попросить прощения.
Сегодня прочитала, что мистер Рорбоф убрал кресты Дилана и Эрика[10]. Я не виню его. Никто не должен ждать, что скорбящие семьи жертв будут теперь жалеть Дилана и Эрика. Я бы чувствовала то же самое.
Запись в дневнике, май 1999 года
Через неделю после стрельбы мой брат Фил приехал, чтобы провести с нами несколько дней. Моя сестра не смогла к нему присоединиться: одна из ее дочерей-подростков, кузина Дилана, была так травмирована новостями о том, какую роль Дилан сыграл в трагедии Колумбайн, что ей потребовалась медицинская помощь.
Фил приехал, чтобы успокоить нас, но что он мог сказать? Мы были тенями людей, призраками самих себя, двигающимися через бесконечные сумерки замешательства, стыда и горя. Наши дни измерялись юридическими предписаниями и параноидальными мерами безопасности, которые мы вынуждены были принимать, чтобы избежать любопытных журналистов и тех, кто мог причинить нам вред.
Лицо Дилана было повсюду: Убийца, Террорист, Неонацист, Отщепенец, Подлец.
Вскоре после стрельбы мы испытали еще одно ужасное потрясение. Сообщили, что Робин, девушка, с которой Дилан ходил на выпускной бал, купила три ружья для мальчиков.
Моей первой мыслью было: «Ох, нет, бедная Робин!» В один миг я увидела все: она сделала это, потому что они ее попросили, потому что они ей нравились, потому что она была милым человеком. Она никогда, ни за что не сделала бы этого, если бы считала, что это небезопасно. «Ей придется жить с этим всю оставшуюся жизнь», — подумала я. А потом в тысячный раз: «Посмотри, как много людей, которым они причинили боль».
После трагедии нас настигали все новые и новые потрясения. По-прежнему почти изолированная от новостей и всего окружающего мира, я слышала только их слабые отзвуки. Почти год я не знала, что Мэрилин Мэнсон из уважения к памяти погибших отменил свои концерты в наших краях или о том, что Национальная ресторанная ассоциация не отменила свое ежегодное собрание, проходившее в отеле, расположенном в пятнадцати милях от школы, всего через десять дней после стрельбы.
Я узнала, что школьной администрации и полиции сообщали о веб-сайте Эрика, том самом, о котором сказала мне Джуди Браун в тот ужасный день стрельбы, и о том, что на сайте Дилан и Эрик открыто говорили о бомбах из обрезков труб и убийствах людей.
И я увидела фотографию Дилана на обложке журнала «Тайм» с подписью «Чудовища по соседству». Несмотря на чудовищность того, что он сделал, мне было очень больно увидеть это слово, использованное для того, чтобы описать его. Было почти сюрреалистично видеть его лицо над прогремевшим на весь мир заголовком. Все еще трудно было поверить, что Дилан сделал что-то настолько вопиющее, что об этом стало известно соседям, не говоря уж обо всем остальном мире.
Я прочитала статью. На следующий день я писала:
«Депрессия по-настоящему нахлынула после того, как вчера я прочла статью в „Тайм“. Они показали Дилана как милого ребенка, сбившегося с пути. Это причиняет более сильную боль, чем его изображения как негодяя, потому что показывает, как бессмысленно это все было. Он не должен был делать ничего этого. Он был так близок к жизни после школы. Если он и был подавлен, то не показывал нам этого».
В городе появился самодельный мемориал в память жертв трагедии — пятнадцать грубо сколоченных деревянных крестов, по одному на каждого погибшего, включая Дилана и Эрика. Тут же кресты Дилана и Эрика были сломаны и выброшены в мусорный контейнер. Приходская группа посадила пятнадцать памятных деревьев на земле, принадлежащей церкви, но полиции и прихожанам оставалось только бессильно наблюдать, как два из них были сломаны.
Конечно, я понимала, почему горожане не хотят, чтобы Дилана и Эрика оплакивали или память их увековечивали, но это беспрепятственное проявление агрессии напугало нас. Через несколько дней после своего приезда мой брат принял предложение ночевать в доме соседей. Он убеждал нас пойти вместе с ним:
— Вы в состоянии шока, вы не видите, как все это опасно.
Мы были в шоке, но не то чтобы мы ничего не видели, нас просто это все не волновало. В одну особенно плохую ночь Том утомленно сказал:
— Жаль, что он нас тоже не убил.
В течение следующих лет эта мысль появлялась у нас во многих случаях.
Один репортер заполучил записи с нашего телефона и начал звонить всем, с кем мы общались в предыдущие месяцы. Наши друзья и родные и так уже были измучены вниманием прессы, но теперь журналисты начали появляться в двух многоквартирных домах, которые принадлежали нам, чтобы опросить наших арендаторов. Мы так много работали, чтобы создать семейный бизнес, и безопасность и покой наших арендаторов были для нас приоритетом, но их донимали только потому, что они имели несчастье поселиться в одном из наших домов. Мы не видели способа защитить их, поэтому поспешили продать здания.
Мы думали о том, чтобы уехать из наших краев, но чем враждебнее становился окружающий мир, тем ценнее становилась поддержка нашего внутреннего круга. Мы прожили в Литтлтоне больше десяти лет, и люди, которых мы любили, тут же встали на нашу сторону. В те дни, когда я не была уверена, что буду жить дальше, появлялись друзья, которые поддерживали меня.
Если Бог посылает нам свою любовь, то я думаю, что она проявляется через действия людей. В это ужасное время нас поддерживала забота тех, кто был вокруг нас. Друзья и родные укрепляли наше мужество ежедневными звонками и лаской. Соседи приносили нам домашнюю еду и возвращали пустую посуду ее владельцам. Наши друзья быстро научились, что не стоит защищать нас перед прессой, потому что многие из них увидели, как их слова искажают или окружают таким контекстом, что они звучат совсем по-другому. В первые дни, когда наш телефон разрывался от предложений дать интервью, звонков незнакомцев, а также и друзей — двадцать или тридцать звонков в день — наш самый близкий сосед принес нам определитель номера, чтобы мы могли знать, когда будет безопасно снять трубку. Теперь мы видели, откуда приходит каждый звонок.
На День матери после стрельбы подруга, которая хорошо разбиралась в садоводстве, скупила все цветы, выставленные на распродажу в местном питомнике. Когда я вернулась домой, меня встретило изобилие весенних цветов, стоящих в горшках на моем крыльце: вербена, петунии, гвоздики, лобелии, ноготки. Это был красивый подарок, сделанный от всего сердца, и самой удивительной новостью оказалось, что я все еще могу восхищаться такими вещами.
Чтобы справиться со своим горем и выяснить, что же происходило в голове у Дилана, нам нужно было говорить с людьми, которые его знали, но у меня не было никакого желания ставить наших друзей в неудобное положение, если им, возможно, придется выступать в качестве свидетелей во время процесса. (Нам запрещалось говорить о чем-либо, что имело юридическое значение, но буквально все имело юридическое значение.) Я от природы откровенна и привыкла свободно делиться своими мыслями с людьми, которых я люблю. Наш адвокат сказал мне, что я могу говорить только о своих чувствах, и я так и делала. Люди вокруг меня были настолько добры, что слушали меня, даже если я рассказывала одни и те же истории по нескольку раз.
Все, что я могла делать, — это только брать и ничего не давать взамен. Мне никогда не была нужна доброта окружающих сильнее, чем в то время, и я никогда не была более неблагодарна, чем тогда. Это чувство добавилось к неотступному ощущению вины. Моя краткосрочная память полностью исчезла. Я не могла вспомнить, кому я сказала спасибо или вообще хоть что-нибудь, чтобы выразить свою признательность. Я завела записную книжку, чтобы вспоминать, что я сказала или сделала, но я все равно уверена, что я не поблагодарила всех, кто этого заслуживал.
К концу первой недели после возвращения домой мы знали, что не сможем уехать из Литтлтона. Люди, которые знали Дилана раньше, которые помнили тот день, когда он провел игру, не позволив соперникам ни одного хита, которые могли посмеяться, вспоминая тот день, когда он один съел целое ведерко крылышек в KFC или которые смеялись до колотья в боку от его шуточек, жили здесь и хотели поделиться своими воспоминаниями о нашем сыне. Как мы могли выжить без них?
Кроме того, могли ли мы на самом деле бежать от всего этого? Не было никакого способа бежать от того ужаса, который совершил Дилан. Никакое перемещение в пространстве не могло отдалить нас от правды или от ее следа. Куда бы мы ни поехали, ужас все равно следовал бы за нами.
Слоняюсь одна по дому, пытаясь функционировать.
Запись в дневнике, апрель 1999 года
В начале семидесятых я работала арт-терапевтом в психиатрической больнице в Милуоки. Однажды я случайно услышала, как Бетти, одна из наших пациенток с шизофренией, говорит: «Я устала, меня уже просто тошнит от того, что мое лицо всюду преследует меня». Многие недели и месяцы после Колумбайн я вспоминала эту фразу. С нарастанием шокового состояния меня стали переполнять волны негативных эмоций, и я металась между изнурительной скорбью, страхом, злостью, унижением, тревогой, угрызениями совести, горем, бессилием, болью и безнадежностью.
Эти чувства не были новыми; они были моими постоянными товарищами с того момента, как в моем офисе раздался звонок Тома. Как бы защитные реакции ни уменьшали их воздействие в первые часы, теперь они стали менее эффективны. Чем больше дней проходило, тем слабее становилась изоляция, которая не давала мне полностью ощутить то, что сделал Дилан, и мои эмоции, когда они появились, буквально обжигали. Я больше не могла отдалять себя от боли окружающих или притворяться, что не мой сын вызвал ее. Если я видела фотографию похорон жертвы на первой странице местной газеты, я не могла двигаться, раздавленная весом моего горя и сожалений. Я с трудом могла функционировать.
Я всегда была сверхорганизованной и деятельной, человеком, для которого нет ничего более приятного, чем продвигаться по своему списку текущих дел. В недели, последовавшие после Колумбайн, если я делала что-нибудь одно за весь день — разгружала посудомоечную машину или оплачивала счет, — то это был хороший день. Я еще не могла вернуться в офис, но, по крайней мере, моя работа в сфере реабилитации инвалидов дала мне представление о ситуации. Симптомы сильного горя — потеря памяти, дефицит внимания, эмоциональная хрупкость, выводящая из строя усталость — удивительно похожи на симптомы, возникающие в результате повреждения головного мозга.
В некоторые дни я беспокоилась, что теряю связь с реальностью. Однажды утром я сидела на краю кровати, пытаясь одеться. Я надела один носок, потом целый час смотрела в пространство, пока смогла надеть другой. На то, чтобы одеться полностью, мне потребовалось почти четыре часа. В другой день мне позвонила подруга, чтобы узнать, как я себя чувствую.
— Я ничего не делаю. Почему я так устаю? — искренне озадаченная спросила я.
Она ответила мне, вспомнив свой собственный опыт потери:
— Ты не ничего не делаешь. Ты горюешь, а это тяжкий труд.
Мое горе по Дилану было в центре всего. Оно пробивалось сквозь любые обстоятельства, но еще сильнее усугублялось тем, что я не понимала сына, и чувствовала свою вину в тех разрушениях, которые он причинил. Мой мир вращался вокруг этой оси.
Друзья, которые знали, что я иногда рисую, когда у меня проблемы, дарили мне книги по искусству и новые альбомы, чтобы соблазнить меня заняться рисованием. Но для меня было практически невозможно открыть их. Если я надевала яркие вещи, то это заставляло меня чувствовать почти физическую боль. Жизнь, когда-то наполненная работой, семьей, ведением дома, рисованием и друзьями, со скрипом остановилась. Длинные вечерние прогулки между скал, окружающих наш дом, в компании наших соседей приносили мне единственное облегчение.
В начале мая школьная администрация решила, что ближайшие друзья Дилана не будут присутствовать на своей собственной выпускной церемонии, назначенной на конец месяца.
Вначале несправедливость этого решения разбудила во мне настоящую волну гнева и желание защитить друзей Дилана. Они были хорошими ребятами и тоже испытали боль. Большинство из них держали с нами связь, предлагали свою поддержку и говорили, что были так же слепы, как и мы. Некоторые приходили в наш дом, приносили фотографии и видеозаписи Дилана, открытки, которые он им дарил. Девушка Зака Девон приготовила для нас книгу с фотографиями Дилана и написанными от руки воспоминаниями, с обложкой, которую она сделала сама. На каждой странице был Дилан, со смехом сталкивающий отца Зака в бассейн, одетый в гавайскую рубашку и гирлянды цветов на костюмированной вечеринке, которую устраивала Девон, дурачащийся с Заком и показывающий неприличный жест на камеру. Я часами рыдала над этими фотографиями, мечтая о подтверждении того, что этот чувствительный и любящий повеселиться ребенок, которого помнили мы с Томом, существовал на самом деле.
После того, как я поразмыслила, мой гнев по поводу выпускной церемонии утих, а его место заняла мрачная обреченность. Кто я была такая, чтобы злиться, даже от чьего-то еще имени? Это были чрезвычайные обстоятельства, а никаких учебников о том, как жить после самой чудовищной школьной стрельбы в истории, не существует.
После всех этих событий компания друзей Дилана рассыпалась, как бусины из порванного ожерелья. Ничего удивительного, что у многих из них в течение нескольких лет были серьезные трудности. Однажды Нат остановился у нашего дома по пути в город. Он попросил какую-нибудь вещь на память о своем друге. Эта просьба тронула меня, и я была очень рада, когда он выбрал солнечные очки Дилана, которые напомнили нам обоим о моем сыне в лучшие времена.
Но к тому же у Ната было что сказать нам. Он видел, как Дилан передавал толстую пачку денег одному парню, который работал в «Блэкджек пицца». Когда Нат нажал на него, Дилан признался, что это были деньги за пистолет.
Мы были оглушены этой новостью. Даже Том разозлился на Дилана за то, что тот лгал нам. Мы были зациклены на нашей вере в то, что Дилан был невинной жертвой, что Эрик привлек его в последнюю минуту, а тут стало очевидно, что он играл активную роль в покупке оружия. Это было еще одно подтверждение того, что мой сын не был тем человеком, каким я его считала.
Через месяц после стрельбы я разослала письма семьям убитых. Наш адвокат смотрел новости, чтобы узнать о реакции на них. (Я все еще не могла включить телевизор.) Как мы и ожидали, реакция семей была очень разной. Некоторые приветствовали мою попытку. Другие разозлились; по крайней мере в одной из семей мое письмо порвали, не читая. Единого отношения к этому не было. В последующие недели, месяцы, годы, когда какой-нибудь человек или семья вели себя агрессивно, это помогало мне вспомнить, что вовсе не обязательно, что все семьи, которых коснулась трагедия, ведут себя так же.
В следующий месяц я получила два ответа от семей жертв. Одно письмо было написано сестрой-подростком убитой девочки. Она писала, что не винит нас в этой трагедии, и я разрыдалась от горя и радости одновременно. Затем в день моего рождения, одиннадцать месяцев спустя, мы получили письмо от отца мальчика, убитого в школьной библиотеке. Он выражал нам свои соболезнования и хотел бы чем-то помочь. Это письмо было как настоящий дар небес. Мы получили разрешение нашего адвоката ответить на него, но несколько лет не могли встретиться из-за множества юридических ограничений, наложенных на нашу семью.
То небольшое удовлетворение, которое я получила, разослав письма семьям жертв, было очень недолгим. Потерь было гораздо больше, чем те тринадцать человек, которые погибли. Я чувствовала, что мне нужно написать и тем двадцати четырем, которые были ранены. Среди них были ребята, которые больше не смогут ходить, и те, кому придется теперь жить с постоянной болью. После многих лет работы со студентами с ограниченными возможностями я хорошо представляла себе трудности, с которыми столкнутся пострадавшие ребята и их семьи. Я думала о физических и психологических страданиях, которые они должны были испытывать, и постоянном недостатке финансов. Некоторым придется приспосабливаться к изменениям, которые затронут каждую сторону их жизни. Даже если бы мы несли финансовую ответственность, никаких денег в мире не хватило бы, чтобы облегчить страдания, которые причинил Дилан.
Для того, чтобы написать вторую партию писем — семьям оставшихся в живых жертв, — мне потребовалось гораздо больше времени, чем для первой. Я снова боролась с недостаточностью своих слов и их несостоятельностью перед лицом всего, что потеряли эти люди. Как я решилась вмешаться в их жизни? Но я чувствовала, что должна что-то сделать.
Я устала каждый день просыпаться с разбитым сердцем, тоскуя по Дилану и желая закричать так громко, чтобы проснуться от того кошмарного сна, в который превратилась моя жизнь.
Я хочу снова держать Дилана в своих руках, прижимать его к себе, как я делала много лет назад, сажать его к себе на колени и помогать завязывать шнурки или собирать паззл. Я хочу поговорить с ним и остановить его, когда он только начнет размышлять об этом ужасном деянии.
Запись в дневнике, 11 мая 1999 года
В конце фильма «В поисках утраченного ковчега» есть сцена, где Индиана Джонс и его подруга связаны спина к спине. Они не могут ничего сделать, кроме как закрыть глаза, когда злобные летающие духи устраивают вокруг них разрушительную бурю. Мы с Томом были почти так же связаны друг с другом, предельно незащищенные и не имеющие возможности бежать, и мы не знали, останется ли что-нибудь от наших жизней после этого урагана. Наше горе только усиливалось после каждого нового открытия, связанного с Диланом.
Сразу после стрельбы мы начали посещать одного из психоаналитиков, рекомендованных нам в письме окружного коронера. Том и Байрон сходили на прием несколько раз, но вскоре пришли к выводу, что терапия не помогает. Я продержалась дольше, хотя мы с психоаналитиком едва только тронули поверхность моей боли. Казалось, его полностью подавила создавшаяся ситуация и величина того, с чем мы вынуждены были иметь дело. Он читал газеты, смотрел выпуски новостей и рылся в Интернете, чтобы узнать, как весь мир реагирует на трагедию. Когда я приходила на прием, он отрывался от своего компьютера и рассказывал об угрозах, которые были высказаны в прессе или в Сети. Я пыталась изолировать себя от этих потоков страха и негативной информации, поэтому такие доклады заставляли меня беспокоиться. Я уверена, что психоаналитик просто был озабочен нашей безопасностью, но временами он казался полностью поглощенным тем, что происходит вокруг нас во внешнем мире, а не моим внутренним эмоциональным состоянием.
Мы делали некоторые упражнения, направленные на то, чтобы справиться со своим горем, например, писали письма Дилану, но мы с Томом никак не могли принять утрату ребенка. Да и как мы могли? Мы были опустошены тем сумасшествием, которое поглотило нас. Наша скорбь по Дилану была погребена под трудностями жизни, которую он создал для нас.
Также вскоре стало ясно, что мы с Томом в принятии нашей боли движемся в разных направлениях. Том был прирожденным предпринимателем, без капли моей внутренней осторожности. Он всегда был рад ввязаться в новый проект, не озаботившись тем, насколько трудно и дорого будет его закончить. Я влюбилась в его творческую натуру и была очарована его авантюризмом и отсутствием страха. Мы всегда были сильно привязаны друг к другу и имели одинаковое чувство юмора. Хотя кто может давать советы, как правильно справляться со своим горем, даже самому близкому человеку? Тем не менее, экстремальная ситуация, в которой мы оказались, начала подчеркивать, насколько разными мы с Томом были на самом деле.
Том искал объяснений: издевательства в школе, средства массовой информации, Эрик. Все это не имело никакого смысла для меня. Хотя я до сих пор отрицала степень участия Дилана в происшедшем кошмаре, мне легче было поверить, что он сошел с ума — или даже стал одержим дьяволом, — чем ссылаться на то, что он испытал нечто, что могло оправдать сделанное им.
В то время как присутствие тех, кто приходил в наш дом, успокаивало меня, Тому легче было быть одному. Мне казалось, что он хочет контролировать работающих на нас адвокатов, в то время как я была полностью уверена, что мы не в своей стихии и была благодарна, когда компетентный профессионал мог сказать мне, что делать.
Наш брак был вполне благополучным в течение почти тридцати лет, потому что мы дополняли друг друга. Но после Колумбайн мы, казалось, не могли прийти к согласию ни по одному вопросу. Мы неслись на одних и тех же американских горках, но никогда не оказывались в одном и том же месте в одно время. Если Том был грустен, я была в ярости. Если я злилась, он был грустен. Раньше я могла вовсе не обращать внимания на перепады настроения Тома и посмеяться над его колоритными тирадами. Но когда приходится переносить горе в такой экстремальной ситуации, твоя сопротивляемость к стрессу падает. Это было так, как будто с меня содрали кожу, не оставив никакой защиты между мной и переполняющими меня эмоциями. В своем дневнике я писала:
«Слова Тома звучат для меня как стук отбойного молотка, даже когда он говорит их совсем тихо. Его мысли никогда не совпадают с моими. Они всегда приходят откуда-то издалека и полностью чужды тому, что я думаю».
Наши отношения с Байроном тоже стали напряженными. Он переехал обратно домой через несколько недель после смерти брата. К тому времени он прожил в отдельной квартире два года и привык быть независимым. Мы с Томом не могли перестать выкручивать ему руки и совать нос в его личную жизнь. Нам казалось, что то, что мы не совали нос в жизнь Дилана, и стало причиной трагедии в Колумбайн. Мы едва ли были рациональны, разум нам вернуло происшествие, случившееся однажды ночью, когда Байрон поехал поужинать с другом.
Погода была плохая, и мы с Томом не могли уснуть, беспокоясь об опасных условиях на продуваемых всеми ветрами дорогах, ведущих к нашему дому. Наконец, мы услышали, как около одиннадцати часов машина Байрона въехала на нашу подъездную аллею, но он сам не зашел в дом, как мы ожидали. Вместо этого раздались странные лязгающие звуки в гараже, а затем машина умчалась с большой скоростью.
Мы запаниковали. В наших головах прокручивались самые страшные сценарии: оружие, наркотики, самоубийство, ограбление, убийство. Не вернулся ли Байрон домой, чтобы забрать спрятанный пистолет или какую-то другую заначку? Не прячет ли он запрещенные вещества в нашем гараже? Не должны ли мы позвонить в полицию?
Двадцать минут спустя сквозь стук наших учащенно бьющихся сердец мы услышали машину Байрона, приближающуюся к дому с более медленной скоростью. Он очень встревожился, застав нас обоих в пижамах и с дикими глазами, ждущих его на верхних ступенях лестницы. Если вспомнить хорошо известную пословицу, то это оказалась лошадь, а не зебра: по пути домой Байрон увидел машину, которая слетела со скользкой дороги. Он вернулся домой, чтобы взять в гараже цепь и помочь другому водителю выбраться из кювета.
После этой ночи я вырвала у Байрона обещание о том, что он никогда намеренно не повредит себе или другому. Я была удивлена, обнаружив, что ему требуется такое же обещание с моей стороны. Мы начали развивать сложную систему, которая будет определять наши отношения многие годы после стрельбы, даже тогда, когда мы стали ближе, чем были когда-либо. Я поощряла сына говорить о своих чувствах, но когда он начинал жаловаться на отчаяние (вполне объективное, вызванное обстоятельствами), то начинала беспокоиться, что он что-нибудь с собой сделает. Я просила его заверить меня, что с ним все в порядке — на самом деле я просила его, чтобы у него было все в порядке, — когда с ним, конечно же, никак не могло быть все хорошо. Нам потребовалось много времени, чтобы найти способ говорить о нашем горе, одновременно заверяя друг друга, что мы все еще хотим жить.
На самом деле, я не уверена, что мы хотели. Было много дней, когда умереть казалось легче, чем жить. Мы все втроем говорили о смерти, прахе, эпитафиях, смысле жизни. Том сказал, что его последними словами будут: «Слава Богу, все кончилось».
Я читала почту пять часов, почти все время рыдая. Два ящика здесь, один — с почты и один — от адвоката. Так много открыток и писем со словами любви и поддержки, но стоит только наткнуться на письмо, выражающее ненависть, и я полностью раздавлена.
Запись в дневнике, май 1999 года
Много было написано о том, что большинству людей после таких трагедий, какая произошла в Колумбайн, было просто необходимо найти виноватых. Было ли это связано с масштабом трагедии, ее бессмысленностью или тысячей других причин, о которых я могу предположить, но Колумбайн была — и остается — подобна удару молнии. Люди обвиняли компьютерные игры, кино, музыку, издевательства в школе, свободный доступ к оружию, беспомощных учителей, отсутствие в школе священника, светский гуманизм, психиатрические препараты. И многие из них обвиняли нас.
Для меня в этом был смысл. Если бы я сидела в своей гостиной, переворачивая страницы свежей «Роки Маунтин Ньюс», а Дилан выносил мусор у меня за спиной, а Байрон счастливо и безалаберно обустраивался в своей квартире на другом конце города, я бы тоже нас обвиняла.
Не задавалась ли я вопросом о семье преступника каждый раз, когда слышала об ужасной жестокости? Не думала ли я: «Что такого эти родители сделали с бедным ребенком, что он таким вырос? Ребенок, который рос в любви, в любящем доме, такого никогда не сделает». В течение многих лет, ни на секунду не задумавшись, я принимала объяснения, возлагающие всю вину на семью преступника. Очевидно, что его родители не обращали на него внимания, были безответственными и втайне склонны к насилию. Конечно, его мать была ведьмой, язвой и размазней.
Поэтому я была так удивлена, когда люди, которых мы никогда не видели, начали писать нашей семье письма, полные сочувствия к нашей утрате и нашему неприятному положению. Поэтому я была так благодарна и ценила, когда родные жертв ни в чем нас не обвиняли. В отличие от меня они не могли знать, что это такое — быть матерью убийцы, но были способны мне сочувствовать. Это для меня много значит. Я не уверена, что сама была бы способна на такой поступок.
Всего через несколько дней после стрельбы наш адвокат передал нам картонную коробку, в которой были раскрашенный вручную керамический ангел, замороженный обед, состоящий из цыпленка в сливочном соусе и бисквитов, и несколько открыток с выражениями соболезнований. Все это были послания от людей, которых мы никогда не видели. Этот ручеек внимания превратился в поток, а затем — в целую реку. Люди со всех концов страны и даже мира писали нам. Все, что им было нужно, — это поставить на конверте нашу фамилию и написать: «Литтлтон, Колорадо», и их слова и подарки добирались до нас.
Очень много писем приходило от людей, которых мы с Томом знали в разные моменты нашей жизни: от одноклассников по начальной школе, учителей, коллег и бывших учеников. Некоторые были от людей, живущих по соседству, чьи дети знали Дилана и делились своими воспоминаниями о нем. Я читала такие письма много раз. Много писали незнакомые люди, некоторые из которых пожелали остаться анонимными. Мы получали молитвы, стихи, книги, декоративные тарелки, детские рисунки и поделки, сделанные своими руками. Люди делали благотворительные пожертвования в память Дилана. Они присылали наличные и чеки, которые мы всегда возвращали.
Нам писали люди самых различных занятий: банковские клерки, юристы, учителя, социальные работники, полицейские, морские пехотинцы и заключенные. Их щедрость поражала. Нам предлагали юридические услуги, конфиденциальные беседы, массаж и уединенные домики, где мы могли бы спрятаться от прессы.
Очень много людей писали нам, что им стыдно, что в наших местах оплакивали только тринадцать, а не пятнадцать жертв. Они сообщали нам, что в их религиозных общинах или общественных группах вспоминают обо всех пятнадцати: на концертах имя Дилана зачитывают рядом с именами его жертв и называют его во время месс, где произносятся молитвы за его душу. Я была благодарна за эти письма. Для меня в Колумбайн всегда было пятнадцать жертв. Хотя я понимала реакцию нашего окружения, мне было трудно принять, что вся жизнь Дилана не имеет вообще никакой ценности из-за того, что он сделал перед смертью.
В средствах массовой информации постоянно сообщали, что Дилан и Эрик подвергались травле, поэтому мы получали письма от людей всех возрастов, которых травили в старшей школе. Я не знала о том, что над Диланом издевались, и потрясение от того, что мне надо было пересмотреть свое восприятие сына, было огромным. Так или иначе я была тронута письмами, где авторы описывали свою слепую ярость, депрессию и бессилие, появляющиеся от того, что они постоянно чувствовали себя такими беспомощными. «Я не удивлен, что это произошло. Я удивлен, что этого не произошло в моей школе и что не происходит каждый день во всех школах Америки», — писал один молодой человек, рассказав о своей собственной жизни в старшей школе, когда он боялся пройти по коридору или зайти в туалет. Молодые люди обращались прямо к Дилану, изливая свое собственное горе и ненависть к своей собственной школьной культуре, и я задавалась вопросом, знал ли кто-нибудь из их окружения, сколько горя они несут в себе.
Многие люди писали, чтобы рассказать о своих собственных потерях. Некоторые писали о психических заболеваниях и самоубийствах среди родственников. Эти письма чрезвычайно мне помогли, как и письма от родителей, дедушек и бабушек, которые делились своими трудностями и унижением, которое навлек на них один из членов семьи.
Я даже получила письмо от священника, чей сын отбывал пожизненное заключение за убийство. Я часто перечитывала это письмо. Одной (из многих) вещей, в которой я чувствовала себя виноватой после трагедии, было то, что я не обеспечила сыну подобающее религиозное образование. Я каждую минуту учила Дилана отличать плохое от хорошего, но мы не посещали регулярно ни церковь, ни синагогу с тех пор, как мальчики были маленькими. Это было глупо — единственный пример еще ни о чем не говорит, — но меня очень успокаивала мысль о том, что, по крайней мере, в одном конкретном случае воскресной школы оказалось недостаточно, чтобы не дать ребенку совершить ужасные вещи.
Наш адвокат выделил сотрудника, который должен был просматривать почту и извлекать любые выражения ненависти и угрозы. Несмотря на его усилия защитить нас, мы все равно получали гневные письма. И одно такое письмо уничтожало положительный эффект сотен писем, поддерживающих нас.
Одно письмо было написано черным маркером: «КАК ТЫ МОГЛА НЕ ЗНАТЬ?!»
Конечно, это был вопрос, который я задавала себе днем и ночью. Я не могла считать себя идеальным родителем, даже если напрячь все воображение. Тем не менее, я считала, что моя тесная связь (не только с Диланом, но с обоими моими сыновьями) означает, что я интуитивно смогу понять, если что-то пойдет плохо, особенно, если все будет очень плохо. Я бы никогда не сказала, что знала каждую мысль и каждое чувство Дилана, но с полной уверенностью сказала бы, что точно знала, на что он способен. И как же я ошибалась!
«Упаси меня, Боже, от такого несчастья», — написала одна мать. Она жила с очень жестоким, психически больным ребенком и выразительно описывала, как каждый день просыпается, с ужасом ожидая телефонного звонка со страшными новостями о своем сыне, наподобие того, какой я получила от Тома. Это было проявление чувств, которое выражали и другие в течение многих лет. Одно письмо состояло из молитв поддержки и было подписано «От матери сидящего в камере смертников».
Мы получили несколько писем от родственников жертв других школьных трагедий. Сын одного мужчины был убит в средней школе, и он выразительно рассказывал о своих первых чувствах — ярости, боли и оцепенении. Это письмо дало мне некоторое представление о том, как страдают семьи жертв. Писали люди, которые потеряли ребенка, как одна молодая мать, чья малышка получила смертельный ушиб головы, когда находилась под присмотром своих родственников. Эти письма позволили мне установить связь с той частью своего сознания, которая просто горевала о Дилане. Конечно, мы получали много писем от тех, кто потерял любимых, покончивших с собой. Тогда я еще не могла полностью осознать смерть Дилана как самоубийство, и эти письма помогли мне сделать первый шаг к этому. Позже у меня появится возможность встретиться со многими авторами писем лично.
Хотя мы разными путями были изолированы от местного сообщества, эти письма помогли мне почувствовать свое сходство с другими в глобальном масштабе. Гораздо больше людей, чем я могла себе представить, прошли через огромные трудности и потери. В мире было катастрофическое количество боли. Каждый день я восхищалась умением людей сопереживать и их великодушием. На одной открытке было просто написано «Пусть Бог хранит Вашу семью» аккуратным и немного дрожащим почерком очень пожилого человека, и я изумилась огромным и, возможно, болезненным усилиям, которые потребовались незнакомцу на другом конце страны, — раздобыть открытку и марку, сделать надпись, отослать ее, и все только для того, чтобы я не чувствовала себя такой одинокой. Это были люди, обладающие широтой чувств, глубиной и способностью к пониманию, которая родилась из боли их собственных жизней.
К несчастью, мне было еще слишком рано утешаться историями о том, как они выжили. Я все еще не верила, что для меня будет какое-то «после».
Как это произошло с очень многими вещами после стрельбы в Колумбайн, мы даже не могли просто отвечать на письма, которые получали. Я сама ответила на первые из них и собиралась так и продолжать, но коробки с почтой все прибывали, прибывали и прибывали. Мой дедушка однажды написал ответ на особенно красивое благодарственное письмо, которое он получил, поэтому эта невозможность воздать должное душевной щедрости людей, писавших нам, тяжелым камнем легла на мое сердце. Я ненавидела саму мысль о том, что люди, которые потратили свое время и силы, чтобы выразить нам симпатию, останутся без благодарностей, но просто физически не могла с этим справиться.
Я раскладывала письма вокруг, используя пластиковые корзины, чтобы рассортировать и распределить их, пока почта не заняла всю нашу гостиную. Я разработала систему сортировки, чтобы оказывать предпочтение тем, которые требовали личного ответа, в первую очередь, людям, высказывающим свое собственное разочарование и мысли о самоубийстве. Я ответила на многие письма, но по сравнению с общим количеством это была совсем небольшая часть. Я перестала считать открытки и письма, когда их число перевалило за три тысячи шестьсот, а они все продолжали и продолжали прибывать, когда я давно уже и не считала.
Мое чувство вины усиливалось от жестокой критики, которую мы получали примерно в каждом четвертом письме. Каждый день мы подвергались нападкам в прессе, иногда нас ругали за решения, которые я сама не совсем понимала. Например, наши адвокаты посоветовали нам подать исковое заявление, чтобы уведомить управление шерифа. Это была обычная юридическая процедура, дающая свободу выбора, если нам станет доступна какая-то новая информация по делу. С помощью всего этого мы смогли достигнуть хороших рабочих отношений с управлением шерифа, держали с ним связь и были готовы помочь, как только могли. Но в средствах массовой информации быстро появились рассказы о нашем решении, при этом казалось, что мы собираемся возбуждать дело против управления шерифа из-за того, что сделал наш сын. Такие истории, как эта, содержали в себе удивительное количество сарказма. «Эти родители отвратительны», — заявил один человек в радиопередаче, которую я случайно услышала, переключаясь с одной радиостанции на другую, когда ехала в своем автомобиле. Люди считали, что нас нужно посадить в тюрьму, охотиться на нас, как на диких зверей, пытать, расстрелять. Я до сих пор не могу заставить себя взглянуть на комментарии к статьям о Колумбайн.
Я никогда не могла избавиться от унижения и страха, которые оставались после таких замечаний. Я всегда считала себя хорошим гражданином и хорошей матерью, а теперь меня собирались провести с позором через весь город, показывая на меня как на самого ужасного родителя, который когда-либо жил на Земле. В первый раз в жизни я жила как изгой, которого другие люди судили и отвергали из-за обстоятельств, которыми я никак не могла управлять. Сам того не желая, Дилан обеспечил нам возможность на своей шкуре ощутить, что он чувствовал в последний год своей жизни.
Мы жили в крошечном психологическом пространстве, сосредоточенном вокруг смерти Дилана, том, где мы все еще оставались внимательными, действующими из лучших побуждений, любящими родителями, которые потеряли сына. Единственным способом, с помощью которого мы могли выжить, было свести к минимуму нашу уязвимость для негатива и, таким образом, отдалиться от него. Каждый раз, когда кто-то пытался говорить в нашу защиту, его слова искажались и неправильно интерпретировались в средствах массовой информации. Поэтому мы окружили себя друзьями и отделились от всего остального мира. Мы не отвечали даже на самые нелепые обвинения.
Я не уверена, что отказ ввязываться в противостояние был лучшей стратегией. Наш отказ говорить вслух и защищать себя заставил людей поверить, что мы храним какие-то секреты. Я ощущала (и чувствую это до сих пор), что это неправильно и дало укорениться неправде. Особенно это стало очевидным сейчас, потому что некоторые неверные представления о том, как жила наша семья и как мы растили Дилана, считаются правдой и по сей день.
Я устала быть сильной. Я больше не могу быть сильной. Я не могу смотреть на что-либо без страха и не могу ничего делать. Я погрязла в глубокой пропасти скорби. На автоответчике семнадцать сообщений, а у меня даже нет сил их прослушать. Комната Дилана до сих пор выглядит так же, как когда люди из правоохранительных органов ушли из нее, и я не могу заставить себя навести там порядок.
Запись в дневнике, май 1999 года
В первые дни после того, как мы вернулись домой, мы время от времени пытались привести наше жилище в порядок, но комната Дилана оставалась в таком состоянии, как будто полицейские только что ушли из нее. Его вещи так и были разбросаны в мезонине, а матрас без простыней валялся на лестничных перилах.
Через месяц после смерти сына я начала ежедневные попытки убрать в его комнате, приводя в порядок несколько вещей за раз, пока чувства не переполняли меня, и я не была вынуждена уйти. Чаще всего я задерживалась у раковины в ванной Дилана. Его светлые волосы остались на расческе, а щетинки — на электробритве, которую мы ему подарили.
Не только сила моего горя каждый раз не давала мне делать больше. Каждый раз, когда я что-то протирала или перестирывала груду грязной одежды, я уничтожала следы Дилана. Мысль о том, что я стираю то, что осталось от его существования, разбивала мне сердце, и я беспокоилась, что с каждой опустошенной корзиной для мусора теряю возможности понять, что же происходило в последние часы его жизни. Конечно, следователи забрали из комнаты все, что могло иметь отношение к делу, но я все еще искала ответы в оставшихся обломках.
Я нисколько не приблизилась к пониманию того, о чем он думал, что чувствовал, и как ребенок, которого я любила и растила, мог принять участие в таком зверстве. Что могло объяснить состояние его разума? Были ли в его организме наркотики, которые не обнаружили во время вскрытия? Было ли это какое-то внешнее влияние? Возможно, какая-то организованная преступность? Даже если Эрик придумал весь план и заставил Дилана участвовать, Дилан был достаточно умен, чтобы найти способ увильнуть от него, если ему этого хотелось. Почему он так не сделал? Эрик принудил его или угрожал ему? Не промыли ли Дилану мозги? Как-то Байрон на полном серьезе спросил, не был ли Дилан одержим дьяволом. Месяц назад я бы громко рассмеялась над такой смехотворной идеей, но в нашей новой реальности одержимость демонами выглядела таким же правдоподобным ответом, как и любой другой.
У нас не было могилы, поэтому я проводила многие часы в комнате Дилана, пытаясь с помощью внутреннего чутья найти ответы на вопросы, которые мучили нас. Я была шокирована, обнаружив пачку сигарет в одном из ящиков его стола. Незадолго до смерти сына мне показалось, что я чувствую идущий от него запах табака, и я прямо спросила, не курит ли он. Он наградил меня гневным взглядом и сказал: «Ну я не настолько глуп!» Казалось, Дилан по-настоящему считает это занятие ниже своего достоинства, и я ему поверила. Сигареты в ящике его стола доказывали, что он солгал напрямую.
Также я была огорчена, обнаружив почти пустую бутылку настойки зверобоя в шкафчике для лекарств Дилана. За предыдущие месяцы я множество раз бывала в его ванной, чтобы убедиться, что он там убирает, но никогда не заглядывала внутрь шкафчика для лекарств. Настойка зверобоя — это натуральное успокоительное, которое можно найти в магазинах здоровой пищи и аптеках. Бутылочка была пуста, и это было неопровержимое свидетельство того, что Дилан испытывал достаточно сильную депрессию, чтобы попытаться бороться со своими чувствами с помощью лекарств. Дата изготовления на бутылочке указывала, что он приобрел ее давно.
Я начала поражаться тому, какой доверчивой я была. В нашей почте было много писем от людей, по большей части уже взрослых, рассказывающих о недозволенных действиях, которые они скрывали от родителей, когда сами были подростками: сексуальные «подвиги», употребление наркотиков, воровство. Некоторые из этих историй были даже смешными — глупые подростковые закидоны со счастливым концом. (Автор одного письма был задержан полицией без штанов на крыше родительского дома.) Но большинство таких рассказов были трагическими и говорили о многих годах тайной боли.
Это коллективное желание излить душу охватило также и наших наиболее близких друзей. Почти каждый, кто приходил к нам в дом, рассказывал мне о чем-либо, что скрывал от родителей в подростковом возрасте: выпивку и наркотики, путешествие автостопом в Вегас, годы мелкого воровства в аптеках, бойфренда, который был намного старше. Возбужденный событиями в Колумбайн, один наш друг, наконец, признался своему отцу (и нам), что в течение многих лет его сексуально домогался их сосед. Я ловила себя на том, что задаюсь вопросом, с которым весь мир обращался ко мне: «Как мог его отец этого не заметить?»
Мы также получили письмо, на штемпеле которого стояла дата — 27 апреля 1999 года. Я привожу здесь это письмо с разрешения автора, хотя изменяю имена и названия мест, чтобы защитить тех, кто был связан с описанными событиями. Письмо пришло от Синди Ворт, женщины примерно нашего возраста. Том знал ее семью, когда они были детьми, и поддерживал с ней связь в течение многих лет. Мы оба восхищались Вортами: они были успешными и счастливыми, опорой для многих прихожан своей церкви. Они были хорошими людьми, и я всегда поражалась, как они близки и как любят друг друга.
С настоящим огорчением и тревогой мы прочитали следующее:
Дорогие Том, Сью и Байрон!
Простите меня за такое длинное письмо, но мне надо сказать так много. Я надеюсь, что, прочитав мою историю, вы немного успокоитесь, смиритесь и лучше поймете, почему Дилан ничего не сказал вам о боли и злости, от которых он страдал.
Мама и папа переехали в Колорадо, [когда] мне было четырнадцать. Почти с самого начала надо мной стала издеваться группа мальчишек, которые прозвали меня Флиппером[11] из-за длинного носа. Они ходили за мной по школьным коридорам и напевали мелодию из сериала. Они вешали использованные тампоны и прокладки на мой шкафчик и украли из моего блокнота неотправленные письма к моим друзьям на старом месте. Они читали мою почту в раздевалке перед тренировкой по футболу.
Наивысшей точки эти издевательства достигли, когда меня изнасиловал игрок футбольной команды. Он хвастал этим «подвигом» перед своими друзьями и говорил, что было бы «гораздо лучше», если бы он не видел при этом моего отвратительного лица.
Я никогда ничего не говорила маме и папе — я сделала это буквально пару дней назад. Я хотела, чтобы они знали — и чтобы вы знали, — почему я им не сказала. Это может помочь понять, почему Дилан молчал о своих проблемах.
Я чувствовала ужасный стыд от того, что стала мишенью для издевательств и физического насилия. Я могу из собственного опыта сказать вам: молодые люди считают самих себя виноватыми в той боли, от которой они страдают. Я была уверена, что со мной что-то не так, и это заставляет людей так со мной обращаться.
Я хотела, чтобы мама и папа считали меня самой лучшей. Я предполагала, что если я расскажу им, что случилось, то они будут считать меня такой, какой я сама себя считала — отвратительной и неполноценной.
Я была слишком молода и слишком запуталась, чтобы осознать: то, что произошло со мной, было преступлением. Я думала, что если кому-нибудь расскажу, то надо мной станут еще сильнее насмехаться.
Три месяца я молча страдала, все больше и больше впадая в депрессию. Я планировала свое самоубийство, когда встретила человека, который буквально спас мою жизнь.
Кен был забавным, общительным, веселым мальчиком, сам в какой-то мере аутсайдером, хотя это, казалось, его не трогало. Он нашел меня и стал моим другом. Через несколько недель я почувствовала себя настолько в безопасности, что рассказала ему, что произошло. У этого доброго и мягкого четырнадцатилетнего мальчика было достаточно мудрости, чтобы слушать меня и обнимать, пока я проливала целые галлоны слез. Кен вырос и стал священником. Он всегда был и остается МОИМ священником.
Что-то подобное ДОЛЖНО БЫЛО случиться и с Диланом. С ним должен был быть друг, ровесник. Друг, который мог увести Дилана от злости и депрессии, а не разжигать их все сильнее.
Пожалуйста, запомните одну вещь: этим другом не могли стать вы, его родители, и ты, Байрон, его брат. Из-за взросления и отрыва от родителей детям чрезвычайно трудно искать помощи для решения своих тайных и болезненных проблем у своих родителей, братьев или сестер.
Я всеми фибрами души верю, что Дилан сейчас с Господом, и мы снова сможем увидеть его и воссоединиться с ним.
Я вас люблю. Мы все любим и поддерживаем вас.
Синди
Мы с Томом много раз перечитывали это письмо. Том знал Синди всю ее жизнь, я знала ее более двадцати лет. Наши дети вместе отмечали дни рождения. Никто из нас даже не мог представить, что она перенесла что-то из того, о чем написала — издевательства в школе или изнасилование, — или что она была так близка к самоубийству. Пару недель спустя мы разговаривали с ее потрясенными родителями. Они тоже были очень подавлены тем, что узнали.
Среди всего прочего письмо Синди объяснило нам, как даже самые внимательные родители, учителя и сверстники могут не заметить опустошения в душах детей, если подростки решают сохранить это в тайне. Большую часть своей жизни я проработала преподавателем в колледже, и хорошо знала, как молодые люди тайком крадутся на стоянку, чтобы припрятать упаковку пива или другие свидетельства своих пороков. Тем не менее, я никогда не думала, что ребенок будет скрывать такие переворачивающие всю жизнь вещи как изнасилование или такие серьезные мысли и чувства как идея покончить жизнь самоубийством, а тем более — от таких родителей, как Ворты. Каждый день приносил новое потрясение, чтобы показать, как болезненно наивно и опасно было это мое заблуждение.
После письма Синди я стала сильнее всего жаждать возможности поговорить с Диланом. У меня в голове постоянно, как фоновая музыка, звучал наш диалог, замкнутый в выматывающую душу петлю. В первые дни в доме Рут и Дона врач выписал мне рецепт на успокоительное лекарство, но я приняла его только один раз. Оно подавило мою тревогу, но позволило горю вспыхнуть в полную силу. Я не могла перестать плакать, слезы лились, как будто какой-то переключатель во мне перевели в положение «включено». После этого я решила жить со своими чувствами без всяких лекарств.
Я начала понимать, что не было никакого смысла избегать замешательства или горя. Лучшее, что я могла сделать, это просто пытаться жить с ними, и в грядущие месяцы и годы сделать все, что в моих силах, чтобы узнать все, чего я не знала о своем сыне.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК