«Наилучшие условия»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Приезды друзей лишь ненадолго оживляли однообразие установившегося с конца 1824 года распорядка жизни Пушкина. Однообразие, подчас мучительно тягостное, но не мешавшее, а быть может, даже способствовавшее не прекращавшейся ни на миг его сложной и многообразной творческой работе.

Современники с удивлением и сочувствием описывали скромную до убогости обстановку деревенского жилища поэта. Но ему нужен был именно такой предельно скромный «обыкновенный кабинет». Как утверждал Анненков, «Пушкин был очень прост во всём, что касалось собственно до внешней обстановки… Иметь простую комнату для литературных занятий было у него даже потребностью таланта и условием производительности. Он не любил картин в своём кабинете, и голая серенькая комната давала ему более вдохновения, чем роскошный кабинет с эстампами, статуями и богатой мебелью, которые обыкновенно развлекали его»[130]. В Михайловском он нашёл именно такую «серенькую комнату».

Вдохновение посещало его здесь особенно часто. За один 1825 год Пушкин написал несколько десятков художественных произведений первостепенного значения самых различных жанров — от трагедии и поэмы до лирической миниатюры и эпиграммы. Кроме того — автобиографические записки, статьи, письма… И ещё — очень многое из написанного и осуществлённого позже задумано было здесь в это время. 1825 год едва ли не самый продуктивный во всей творческой жизни Пушкина.

Рукописи поэта свидетельствуют о том, что такие естественные и удивительно лёгкие его стихи не всегда давались ему легко, были результатом напряжённого труда. Каждая страница пушкинских черновиков — сочетание гениальности и долготерпения. По многу раз менял поэт какое-либо слово или выражение, пока не находил самое точное, нужное в данном случае.

Он продолжал поиски лучшего даже тогда, когда всё было переписано набело и сдано в печать. Отправив в Петербург для издания первую главу «Онегина», он шлёт вдогонку просьбу к брату: «Перемени стих Звонок раздался, поставь: Швейцара мимо он стрелой. В Разговоре после искал вниманье красоты нужно непременно:

Глаза прелестные читали

Меня с улыбкою любви.

Уста волшебные шептали

Мне звуки сладкие мои.»

А несколько позже снова: «NB г. Издатель Онегина

Стихи для вас одна забава,

Немножко стоит вам присесть.

Понимаете?»

Когда наступала пауза и Пушкин задумывался, он рисовал. Рисовал на полях написанного или на чистом листе. Это мог быть автопортрет или портрет знакомого лица, автоиллюстрация или женские головки и ножки.

В большинстве случаев это была фиксация занимавшей его в данный момент мысли — непосредственно связанной с тем, что он только что писал, или очень далёких воспоминаний, новых замыслов, размышлений. Он рисовал тем же пером, что и писал. Также размашисто и уверенно. Его почерк рисовальщика похож на почерк поэта. Его рисунки так же остры и неповторимо оригинальны. Превосходная зрительная память позволяла ему изображать друзей и даже случайных знакомых, которых не видел много лет, с документальной точностью. Варьируя, как обычно, свою внешность, он вносит новый элемент — баки, которые впервые отпустил в Михайловском. С его иллюстрациями к «Онегину» не идут в сравнение иллюстрации, выполненные современными художниками-профессионалами. В Михайловском Пушкин рисовал особенно много. Его рабочие тетради этих лет хранят больше рисунков, чем все прочие рукописи до и после ссылки.

За работой Пушкин обычно проводил значительную часть дня.

День ссыльного поэта. Каким он был?

«В 4-ой песне Онегина я изобразил свою жизнь»,— говорил Пушкин. И потом не раз повторял: «Совершенный Онегин», «слыву Онегиным»… Разумеется, он был далёк от того, чтобы отождествлять себя с разочарованным, опустошённым, живущим «без цели и трудов» героем своего романа и подчёркивал это — «всегда готов заметить разность между Онегиным и мной». Но в их «вседневных занятиях» можно заметить немало общего. Об этом говорил в своих воспоминаниях и брат поэта: «Образ его жизни довольно походил на деревенскую жизнь Онегина»[131].

Онегин жил анахоретом;

В седьмом часу вставал он летом

И отправлялся налегке

К бегущей под горой реке;

Певцу Гюльнары подражая,

Сей Геллеспонт переплывал,

Потом свой кофе выпивал,

Плохой журнал перебирая,

И одевался…

Прогулки, чтенье, сон глубокой,

Лесная тень, журчанье струй,

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй,

Узде послушный конь ретивый,

Обед довольно прихотливый,

Бутылка светлого вина,

Уединенье, тишина:

Вот жизнь Онегина святая…

Пушкин, по свидетельству современников — родных, тригорских друзей, местных крестьян, летом начинал свой день с короткого купания в Сороти; потом до обеда, как правило, работал; обедал поздно, по деревенским понятиям, и «довольно прихотливо» (в письмах брату содержатся настоятельные просьбы прислать «вино, вино, ром (12 бутылок), горчицы… сыру лимбурского», «горчицы, рому, что-нибудь в уксусе», да и няня рада была побаловать своего любимца, что потом не забыл упомянуть в посвящённых ей стихах Языков); после обеда — прогулки, иногда верхом, чаще пешком. Местом прогулок обычно служили аллеи парка, берега Сороти, дорога вдоль опушки Михайловских рощ по берегу Маленца, ведущая в Тригорское. Во многих рассказах о прогулках поэта упоминается железная палка, привезённая им из Одессы которую всегда брал с собой. Вот один из таких рассказов. «Бывало, идёт… возьмёт свою палку и кинет вперёд, дойдёт до неё, подымет и опять бросает вперёд, и продолжает другой раз кидать её до тех пор, пока приходил домой в село»[132]. Об одной «чуднóй» встрече с Пушкиным рассказывал тригорский старик крестьянин: «…раз это иду я по дороге в Зуево, а он мне навстречу; остановился вдруг ни с того ни с сего, словно столбняк на него нашёл, ажно я испужался, да в рожь и спрятался, и смотрю; а он вдруг почал так громко разговаривать промеж себя на разные голоса, да руками всё так разводит,— словно как тронувшийся»[133]. Как тут не вспомнить строки из откровенно автобиографической XXV строфы четвёртой главы «Евгения Онегина»:

Или (но это кроме шуток),

Тоской и рифмами томим,

Бродя над озером моим,

Пугаю стадо диких уток:

Вняв пенью сладкозвучных строф,

Они слетают с берегов.

Во время прогулок Пушкин, случалось, заходил в соседние деревни, беседовал с крестьянами, присматривался к их жизни, прислушивался к разговорам. Правда, Евпраксия Николаевна Вульф позже утверждала, что поэт «не сталкивался с народом» и мужики вовсе его не знали — при встрече тригорским барышням кланялись, а его не замечали, что ему было неприятно. Но сохранившиеся воспоминания крестьян говорят о другом. «Он любил гулять около крестьянских селений и слушал крестьянские рассказы, шутки и песни». «В крестьянские избы никогда не заходил, а любил иногда разговаривать с крестьянами на улице». «Жил он один, с господами не вязался, на охоту с ними не ходил, с соседями не бражничал, крестьян любил. И со всеми, бывало, ласково, по-хорошему обходился. Ребятишки в летнюю пору насбирают ягод, понесут ему продавать, а он деньги заплатит и ягоды им же отдаст: „кушайте, мол, ребятки, сами; деньги, всё равно, уплачены“»[134].

Последнее свидетельство крестьянина Ивана Павлова вызывает в памяти строки «Онегина», посвящённые крестьянским детям: «Мальчишек радостный народ…», «Вот бегает дворовый мальчик…», «Ребят дворовая семья…». Пожалуй, никто в русской литературе, ни до, ни после Пушкина, вплоть до Некрасова, так любовно и уважительно не изображал крестьянских детей. Да и где бы он мог записать множество народных песен, пословиц, поговорок, если бы не общался с крестьянами? «Вслушиваться в простонародное наречие», «разговорный язык простого народа» было для поэта органической потребностью.

Говоря об источниках знакомства Пушкина с языком и поэзией народа, нельзя не вспомнить его дружбу с вороническим попом отцом Илларионом Раевским, прозванным за весёлый и проказливый нрав отцом Шкодой. Отец Шкода служил в старой Воскресенской церкви на погосте Воронич, построенной в конце XVIII века. С этим колоритным, сметливым попом, балагуром и острословом, в быту мало чем отличавшимся от простого мужика, Пушкин поддерживал самые добрые отношения, называл «мой поп», охотно принимал у себя, заезжал и к нему в Воронич. Дочь отца Шкоды Акулина Илларионовна вспоминала впоследствии: «…Александр Сергеевич очень любили моего тятеньку. И к себе в Михайловское тятеньку приглашали, и сами у нас бывали совсем запросто… Подъедет — верхом к дому и в окошко плетью цок: „Поп у себя?“ — спрашивает… А если тятеньки не случится дома, завсегда прибавит: „Скажи, красавица, чтоб беспременно ко мне наведывался… мне кой о чём потолковать с ним надо!“ И очень они любили с моим тятенькой толковать… потому, хотя мой тятенька был совсем простой человек, но ум имел сметливый и крестьянскую жизнь и всякия крестьянские пословицы и поговоры весьма примечательно знал… Только вот насчёт „божественного“ они с тятенькой не всегда сходились и много споров у них через это выходило. Другой раз тятенька вернётся из Михайловского туча тучей, шапку швырнёт: „Разругался я,— говорит,— сегодня с михайловским барином, вот до чего — ушёл, прости господи, даже не попрощавшись… Книгу он мне какую-то богопротивную всё совал — так и не взял, осердился!“ А глядишь, двух суток не прошло — Пушкин сам катит на Воронич, в окошко плёткой стучит: „Дома поп? спрашивает: — Скажи, говорит, я мириться приехал!“ Простодушный был барин, отходчивый… Я так про себя полагаю,— прибавляла Акулина Илларионовна,— что Пушкин, через евонные разговоры, кой чего хорошего в свои сочинения прибавлял»[135]. Этот достоверный рассказ содержит важные живые штрихи к портрету ссыльного поэта, помогает понять его характер, неизменное пристальное внимание к окружающей жизни, в первую очередь — жизни, самобытной речи, духовному богатству народа, питавшему его собственное творчество.

Годы постоянного общения с обитателями псковской деревни сформировали тот взгляд на русского крестьянина, не утратившего ни чувства собственного достоинства, ни высокой одарённости в условиях крепостного существования, который позднее так чётко определил Пушкин: «Есть ли и тень рабского уничижения в его поступи и речи? О его смелости и смышлёности и говорить нечего. Переимчивость его известна. Проворство и ловкость удивительны».

Вечерами, если не уходил в Тригорское или не был увлечён интересной книгой, Пушкин снова работал, иногда до поздней ночи.

Противоречивы свидетельства о его летнем «наряде».

Многие описывают его таким, каким поэт сам описал «наряд» Онегина в не вошедшей в окончательный текст романа XXXVIII строфе четвёртой главы:

Носил он русскую рубашку,

Платок шелковый кушаком,

Армяк татарский нараспашку

И шляпу с кровлею, как дом

Подвижный…

Кучер Пётр Парфенов, например, вспоминал: «…ходил эдак чудно: красная рубашка на нём, кушаком подвязана, штаны широкие, белая шляпа на голове…»[136]

Но встречаются и утверждения много рода. «…Мне кто-то говорил или я где-то читал, будто Пушкин, живя в деревне, ходил в русском платье,— говорил А. Н. Вульф.— Совершенный вздор: Пушкин не изменял обыкновенному светскому костюму»[137].

Думается, противоречие это объясняется просто. В русской рубашке поэт мог ходить у себя в Михайловском, гуляя, заходя в деревни, мог появиться на ярмарке, а в Тригорское или к настоятелю Святогорского монастыря являлся, конечно, в «светском костюме».

Зима вносила в деревенскую жизнь поэта значительные перемены.

Пушкин подробно описал зимний день Онегина:

В глуши что делать в эту пору?

Гулять? Деревня той порой

Невольно докучает взору

Однообразной наготой[138].

Скакать верхом в степи суровой?

Но конь, притупленной подковой

Неверный зацепляя лёд,

Того и жди, что упадёт.

Сиди под кровлею пустынной,

Читай: вот Прадт, вот W. Scott.

Не хочешь — поверяй расход,

Сердись иль пей, и вечер длинный

Кой-как пройдёт, а завтра то ж,

И славно зиму проведёшь.

Прямым Онегин Чильд Гарольдом

Вдался в задумчивую лень:

Со сна садился в ванну со льдом,

И после, дома целый день,

Один, в расчёты погружённый,

Тупым кием вооружённый,

Он на бильярде в два шара

Играет с самого утра.

«Евгений Онегин», гл. IV

Это не день Пушкина. Но и здесь несомненно наличие некоторых автобиографических черт.

С приходом зимы поэт не изменял своей привычке начинать день с купанья. «Он и зимою тоже купался в бане,— рассказывал Пётр Парфенов.— Завсегда ему была вода в ванне приготовлена. Утром встанет, пойдёт в баню, прошибёт кулаком лёд в ванне, сядет, окатится, да и назад…»[139] Это подтверждал и Лев Сергеевич.

Не прекращались и прогулки, теперь главным образом верхом. Пушкин был прекрасный наездник. Стихи «но конь, притупленной подковой неверный зацепляя лёд, того и жди, что упадёт» — результат личного опыта. В конце января поэт закончил письмо Вяземскому словами: «Пишу тебе в гостях с разбитой рукой — упал на льду не с лошади, а с лошадью: большая разница для моего наезднического честолюбия».

Чтобы развлечься после многочасовой работы, в минуты «задумчивой лени» любил он, как рассказывали очевидцы, погонять шары на бильярде, стоявшем в гостиной, пострелять из пистолета в погреб за банькой.

Проводя большую часть дня дома, «под кровлею пустынной», Пушкин, однако, не «погружался в расчёты», не «поверял расходы». Занятия его были иными. В хозяйственные дела по имению он не вникал. В отличие от Онегина, не был «хозяином», помещиком. По словам Петра Парфенова, «наш Александр Сергеевич никогда этим не занимался; всем староста заведовал; а ему, бывало, всё равно, хоть мужик спи, хоть пей: он в эти дела не входил»[140]. Лишь в исключительных случаях ему приходилось вмешиваться в управление домом. Так, по его распоряжению была уволена уличённая в злоупотреблениях домоправительница Роза Григорьевна, нанятая Надеждой Осиповной после смерти Марии Алексеевны. В конце февраля Пушкин писал брату: «У меня произошла перемена в министерстве: Розу Григорьевну я принуждён был выгнать за непристойное поведение и слова, которых не должен я был вынести… Я велел Розе подать мне счёты. Она показала мне, что за 2 года (1823 и 4) ей ничего не платили (?). И считает по 200 руб. на год. Итого 400 рублей. — По моему счёту ей следует 100 р. Наличных денег у ней 300 р. Из оных 100 выдам ей, а 200 перешлю в Петербург. Узнай и отпиши обстоятельно, сколько именно положено ей благостыни и заплачено ли что-нибудь за эти 2 года. Я нарядил комитет, составленный из Василья, Архипа и старосты. Велел перемерить хлеб и открыл некоторые злоупотребления, т. е. несколько утаённых четвертей. Впрочем, она мерзавка и воровка. Покаместь я принял бразды правления».

Образование «комитета» из крепостных для расследования злоупотреблений домоправительницы — факт редчайший и знаменательный, как и шокировавшие соседних помещиков «манеры» поэта здороваться с крестьянами за руку и платить за услуги даже своим крестьянам. Василий Михайлович Калашников, впоследствии служивший у Пушкина в Петербурге, Архип Кириллович Курочкин, садовник, как и кучер Пётр Парфенов, по-видимому, принадлежали к числу дворовых людей, с которыми Пушкину приходилось особенно часто общаться и которым он доверял. Всего в Михайловском насчитывалось дворовых 29 душ — 13 мужского пола и 16 женского.

Старостой был Михаил Иванович Калашников, человек хоть и смышлёный и несколько грамотный, но хозяйничавший не особенно успешно. Смолоду он служил при Ганнибалах, а затем у Пушкиных — в Михайловском и Болдине.

У Михаила Ивановича и жены его Василисы Лазаревны было пять человек детей — четыре сына и одна дочь Ольга.

Все Калашниковы отличались красотой и статностью. Младшего сына Михаила Ивановича Гаврилу, служившего камердинером при Сергее Львовиче, тот называл «красавец Габриэль».

С Ольгой в зиму 1824/25 года у Пушкина установились близкие отношения. Ей только что исполнилось 19 лет, и, как все Калашниковы, она была хороша собой. Пущин сразу выделил её из всех девушек, работавших в комнате няни. «Вошли в нянину комнату, где собрались уже швеи. Я тотчас заметил между ними одну фигурку, резко отличавшуюся от других, не сообщая, однако, Пушкину моих заключений… Впрочем, он тотчас прозрел шаловливую мою мысль, улыбнулся значительно. Мне ничего больше не нужно было: я, в свою очередь, моргнул ему, и всё было понятно без всяких слов»[141]. Пушкин с искренней теплотой говорит о своей «крепостной любви» в письмах Вяземскому: «очень милая и добрая девушка», «не правда ли, что она очень мила», называет Эдой — именем героини поэмы Баратынского «Эда». В поэме об Эде сказано:

Отца простого дочь простая,

Красой лица, души красой

Блистала Эда молодая.

По-видимому, к Ольге Калашниковой относятся стихи четвёртой главы «Онегина»:

Порой белянки черноокой

Младой и свежий поцелуй.

Близость этой девушки, несомненно, была радостным событием в деревенской жизни поэта.

Когда весною 1826 года Ольга Калашникова ждала ребёнка, Пушкин отправил её в Москву к Вяземскому с письмом, в котором говорилось: «Письмо это тебе вручит очень милая и добрая девушка, которую один из твоих друзей неосторожно обрюхатил. Полагаюсь на твоё человеколюбие и дружбу. Приюти её в Москве и дай ей денег, сколько ей понадобится — а потом отправь в Болдино… При сём с отеческою нежностью прошу тебя позаботиться о будущем малютке, если то будет мальчик. Отсылать его в Воспитательный дом мне не хочется — нельзя ли его покаместь отдать в какую-нибудь деревню — хоть в Остафьево. Милый мой, мне совестно ей-богу… но тут уж не до совести». В это время семья Калашниковых уже жила в Болдине — Михаил Иванович был переведён туда управляющим. Согласно записи в метрической книге Успенской церкви села Болдина за 1826 год у Ольги Михайловны родился сын, крещённый 4 июля и названный Павлом. Но через два месяца мальчик умер. Детская смертность в то время, как известно, была чрезвычайно большой не только среди крестьянских, но и вполне обеспеченных дворянских семей (малолетних детей теряли Н. О. и С. Л. Пушкины, В. Ф. и П. А. Вяземские). Пушкин, надо сказать, действительно проявил заботливость не только в отношении ожидавшегося ребёнка, но и его матери. Весною 1831 года она официально получила вольную и несколько месяцев спустя вышла замуж за мелкопоместного дворянина, чиновника П. С. Ключарева (при материальной поддержке Пушкина) и таким образом сама стала дворянкой. Известно даже, что она владела собственным домом и семьёй крепостных. Но брак не был счастливым — Ключарев оказался пьяницей, мотом, и супруги вскоре расстались. В 1830-е годы, бывая в Болдине, Пушкин встречался с Ольгой Михайловной. Она сама и через отца неоднократно обращалась к Пушкину с различного рода просьбами и никогда не встречала отказа. Поэт до конца своих дней не забыл «белянки черноокой» 1825 года и сделал всё, чтобы облегчить её жизнь. В оставленном им в альбоме своих друзей списке имён женщин, которыми увлекался в молодые годы, есть и имя Ольга. Высказывались предположения, что Пушкин имел в виду Ольгу Калашникову не только в «Евгении Онегине», но и в стихотворных набросках разных лет:

Смеётесь вы, что девой бойкой

Пленён я милой поломойкой.

Я думал сердце позабыло

Способность лёгкую страдать…

В последнем наброске намечалось продолжение, где есть строки:

…прелесть молодая,

Полурасцветшая в тиши.