2. Диего Ривера и Фрида Кало

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На Троцкого сразу же после прибытия обрушилась буря новостей. Прежде всего ему стало известно, что в Москве готовится новый судебный процесс против большой группы старых большевиков, в числе которых на этот раз были в свое время близкие ему Пятаков и Радек. Троцкий стал готовиться к тому, чтобы встретить этот судебный фарс во всеоружии. Он немедленно засел за переписку со своими сторонниками в США, обратившись к ним с дружескими и деловыми письмами. Чуть ли не ежедневно он давал теперь интервью американским и мексиканским журналистам, а также представителям прессы других латиноамериканских стран. В числе тех, кто поздравил Троцкого с прибытием в «наше полушарие», оказался и Макс Истмен, политические связи с которым были давно уже прерваны, но неформальные личные контакты сохранялись[597]. Помогали Троцкому в работе вскоре приехавшие в Мехико давние и верные помощники Хейженоорт и Франкель[598].

В начале апреля Троцкий принял представителя американского журнала «Нью стэтсмэн» Кингсли Мартина, который оставил подробное описание встречи и беседы, перепечатанное журналом через 60 лет[599]. «Он выглядел, — писал Мартин, — как будто только что принял горячую ванну. Его волосы были подстрижены, бородка аккуратно убрана, а костюм выглажен. Его шевелюра и бородка седоваты, а лицо — свежее и розовое». Троцкий был очарователен и настроен дружелюбно, сообщал журналист. Главной темой разговора были, естественно, московские судебные процессы и причины признания подсудимых. В ответ на недоуменные вопросы, почему подсудимые не отказываются от данных на следствии вынужденных показаний теперь, на открытом суде, Троцкий объяснил, что они страшно боятся за свою жизнь и за жизнь своих близких. «Но ведь большинство из них знает, что они все равно умрут», — возразил Мартин. Троцкий не согласился с этим: «Существует огромная разница между неизбежностью смерти и малейшей надеждой выжить», — пояснил он и жестом показал журналисту этот самый «миллиметр надежды». (Интересно, вспоминал ли Троцкий в те дни вынесение им смертного приговора Щасному?)

Больше всего Троцкого интересовали теперь взаимоотношения с очаровательной и гостеприимной хозяйкой дома. Его отношение к Фриде было проникнуто восторгом перед женщиной, которая оказалась в состоянии преодолеть тягчайшие недуги, сопутствовавшие ей всю недолгую жизнь. Отец Фриды Вильгельм Кало был евреем из Венгрии, жившим в Мексике с 1891 г., мать — Матильда Кальдерон происходила из индейской семьи. В возрасте 6 лет Фрида заболела полиомиелитом. Многие месяцы она провела в постели, испытывая неслыханную боль. Каким-то чудом, в основном благодаря усилиям отца, Фрида преодолела болезнь, хотя ее правая нога была чуть деформирована, и с детских лет она поэтому всегда носила длинные платья. В школьные годы Фрида вступила в кружок свободомыслящих студентов, интересовавшихся, в частности, идеями Маркса, проводила в этом кружке много времени, испытала не только наслаждение творческого поиска, но и все радости и страхи легкого отношения к сексу. В 18-летнем возрасте у нее появился постоянный любовник, член кружка Алехандро Ареас, ставший вскоре видным руководителем движения вольнолюбивого студенчества. Именно вместе с ним Фрида 17 декабря 1925 г. села в автобус, но на первой же остановке вышла, так как обнаружила, что забыла зонтик. Не найдя зонтик, она села в другой автобус, одна, и эта поездка оказалась для нее роковой. В автобус врезался трамвай. Фрида получила тяжелейшее ранение: металлический прут пронзил ее тело насквозь, кровопотеря была огромной. В больнице Красного Креста, куда она была доставлена, обнаружили множественные переломы правой ноги, несколько вывихов, повреждения позвоночника и таза. Как оказалось, железный прут прошел сквозь бедро, проник в глубь тела и вышел наружу через влагалище.

Проведя более месяца в больнице, Фрида возвратилась домой, но полностью вылечить ее не смогли, и она в течение ряда лет страдала от мучительных болей, и всю жизнь ее время от времени мучили новые тяжелые приступы. Преодолевая боли при помощи лекарств и силы воли, Фрида Кало оказалась способной вернуться к активной и плодотворной творческой жизни. Именно на больничной койке Фрида начала рисовать, а затем почувствовала, что только работа над художественными сюжетами, которые подчас (если не всегда) были диковинными, фантастическими, натуралистическими и даже антиэстетическими, возвращает ее к жизни[600].

Между тем в Мехико после длительной европейской поездки возвратился Диего Ривера, с которым Фрида раньше была знакома, а теперь, вновь с ним встретившись, стала его возлюбленной[601]. Диего родился в 1886 г. и воспитывался няней в индейских обычаях. Он рано проявил талант живописца, посещал курсы Художественной академии, начиная с 1906 г. регулярно получал в качестве наград возможность поехать в Европу, чтобы посетить музеи и побывать на художественных выставках. В 1909 г. он женился на русской художнице Ангелине Беловой, но через десять лет оставил жену и с тех пор вел свободный образ жизни, легко сходясь и расходясь с женщинами. К началу 20-х гг. Диего стяжал себе имя известного художника-кубиста, автора многочисленных настенных росписей, связанных как с древними мексиканскими сюжетами, так и с современными сюжетами, особенно с революционными. Особое его внимание привлекала тема мексиканского национально-освободительного движения. Именно через живопись Ривера пришел в коммунистическую политику, вступив в 1922 г. в компартию Мексики, став ее активистом, а на некоторое время даже генеральным секретарем[602].

В 1927 г. Ривера посетил Советский Союз, где провел десять месяцев. Он присутствовал на праздновании 10-й годовщины Октябрьской революции и собственными глазами наблюдал контрдемонстрацию оппозиции. Он решил запечатлеть увиденное им в монументальной росписи и предложил свои услуги хозяевам города, представив им проект настенных картин для только что построенного Дома Красной армии. Разумеется, советское партийное руководство было шокировано тем, как восторженно представлял в проекте мексиканский художник лидера оппозиции Троцкого. Проект Риверы не был принят, а самому ему в вежливой форме разъяснили, что его присутствие в СССР нежелательно.

В августе 1928 г. Диего возвратился в Мексику[603]. Он имел уже всемирную известность, заказы сыпались один за другим, и во всех своих монументальных росписях Ривера проводил революционные сюжеты, причем во многих из его работ воспроизводились портреты друзей в образе революционеров. На картине «Арсенал» (1928) запечатлена была и Фрида Кало как главная героиня — женщина, распределяющая винтовки среди рабочих. На этой же картине в качестве второго главного образа фигурировал и столь же известный, как Ривера, художник-монументалист Давид Альфаро Сикейрос[604]. Разница была в том, что Ривера по возвращении в Мексику порвал с компартией, объявив себя последователем Троцкого, и был официально исключен из партии в сентябре 1928 г. Как потом рассказывал Ривера, он сам объявил от имени партии, что художник Ривера исключается из оной за недисциплинированность[605]. Сикейрос же, также являвшийся членом компартии, стал ярым сталинистом. В середине 30-х гг. между Риверой и Сикейросом, ранее близкими друзьями, произошел еще и личный разрыв, и с этого времени они открыто враждовали [606].

В августе 1929 г. Диего и Фрида поженились. Их брак был неровным и странным. Оба они имели любовников и любовниц, причем Диего в течение какого-то времени даже изменял своей супруге с ее собственной младшей сестрой Кристиной. Откровенно признавшись жене в этой интриге, Диего не нашел ничего лучшего, как объявить ей, что он увлекся Кристиной, потому что она очень похожа на Фриду. Фрида, в свою очередь, отвечала многочисленными любовными похождениями, в которых были замешаны особы обоих полов. Испытывая почти постоянную боль, она заглушала ее не только художественным творчеством и общественной деятельностью (как и Диего, она сначала вступила в компартию, а потом порвала с ней), но и крепкими спиртными напитками. Под видом флакона духов она носила на шее флягу с крепким напитком, к которой прикладывалась довольно часто.

Когда в середине 1936 г. между несколькими мексиканскими группами сторонников Троцкого было достигнуто соглашение о создании единой организации и воссоздана существовавшая ранее Лига коммунистов-интернационалистов, Ривера вошел в состав ее Политического бюро. Именно в этом качестве он, используя свои неформальные связи, добивался предоставления Троцкому визы на въезд в страну, а затем принимал его у себя на родине. Незадолго перед этим Ривера создал огромную фресковую роспись для Дворца изящных искусств в Мехико, одним из героев которой, вместе с Марксом и Лениным, был Троцкий[607].

В течение первых двух лет пребывания Льва Давидовича в Мексике Ривера оставался его ближайшим другом и покровителем во всех делах, кроме тех, которые были непосредственно связаны с политикой. Человек буйного, необузданного темперамента, со странностями, присущими подчас высокоталантливым людям (например, он появлялся на людях, в том числе на президентских приемах, с попугаем, сидевшим у него на голове), Ривера был бунтарем в искусстве и переносил это настроение на политику, о которой судил только понаслышке. Он был эмоциональным, чувственным «троцкистом», ибо работ Троцкого не читал и в его идеях не разбирался. Троцкий был для Риверы героической фигурой, достойной художественного воплощения, и он, действительно, многократно создавал его образ на своих фресках. (Лидеры компартии стали тем временем осыпать Риверу всяческими проклятиями.)

С первых дней Троцкий полюбил Койоакан — место, излюбленное художниками, где когда-то, в XVI в., находились штаб-квартира и крепость Ф. Кортеса, завоевателя страны. В письмах тогда еще живому сыну в Париж Троцкий в обычно несвойственных для него тонах восхищался всем, с чем сталкивался: климатом, фруктами, овощами, гражданами Мексики[608]. Весьма оптимистическое настроение придавало Льву Давидовичу изучение испанского языка, которым он овладел настолько, что был в состоянии читать газеты и вести краткие беседы[609]. Это и стало фоном, на котором проходила последняя краткая и бурная любовная история пламенного коммуниста. Несмотря на плотную занятость и Троцкого, и Фриды (Троцкий занимался делами, связанными с «контрпроцессом», а Кало как раз в это время создала несколько своих лучших полотен), они стали проводить какое-то время наедине. Правда, Диего и Фрида жили в другом особняке, в соседнем местечке Сан-Анжель, но работала она по-прежнему в «Голубом доме»[610]. Теперь, когда этот дом стал прибежищем Троцкого, вокруг него была установлена полицейская охрана, сооружена плотная кирпичная стена. Тем самым создавалась некая иллюзия безопасности[611], которая постепенно передалась Троцкому. Как-то получилось (вначале, видимо, случайно), что он и Фрида одновременно устраивали перерывы в работе, чтобы подышать свежим воздухом, и встречались в патио. Постепенно эти перерывы все более затягивались, и результат был именно тот, который можно было ожидать. Фрида, вряд ли испытывавшая серьезные чувства к Льву Давидовичу (в разговорах с подругами и сестрой Кристиной она называла его «маленьким козлом»[612]), но на какое-то время она увлеклась им, как человеком знаменитым. Кроме того, изменяя мужу с Троцким, Фрида явно стремилась унизить Диего, отомстить ему за многочисленные измены.

Заигрывания Фриды и «маленького козла» происходили почти на глазах Натальи Ивановны. Лев Давидович, как юноша в полном смысле слова, бегал за Фридой по патио (полубегал, потому что очень быстро Фрида не могла передвигаться). Затем она позволяла поймать себя и уводила в собственную спальню с огромной ортопедической кроватью[613], вначале (но только вначале) вроде бы для того, чтобы полюбоваться висевшими там ее произведениями (в целом абсолютно кошмарными). Когда свидания в «Голубом доме» оказывались невозможными по каким-либо внешним причинам, Фрида договаривалась со своей сестрой Кристиной и принимала «маленького козла» в принадлежавшем той соседнем доме[614]. Заигрывания продолжались и за обеденным столом, тоже в присутствии Натальи. Их нередко наблюдал даже Ривера, который, правда, не обращал на них никакого внимания. Но их замечали секретари и охранники, что делало положение супруги Троцкого еще более унизительным и невыносимым. Наталья страдала, молча и терпеливо, отлично понимая, что застольные беседы ее супруга и Кало на непонятном ей английском языке выходят за пределы политики, бытовых тем и обычных дружеских отношений. Во всяком случае слово «love», которое нередко слышалось и которое Фрида произносила при прощании, было Наталье Ивановне известно[615].

Страсть поначалу казалась настолько сильной, что в тех редких случаях, когда им не удавалось встретиться, любовники обменивались нежными письмами, которые часто прятали в книги и передавали их друг другу через охранников, секретарей, слуг или другими способами[616]. Видимо, в самом конце июня или в первых числах июля 1937 г., в результате нараставшего напряжения во взаимоотношениях, между Троцким и его супругой произошло объяснение и под предлогом восстановления здоровья и отдыха они решили на короткое время расстаться. Лев Давидович уехал в поместье (гасиенду), принадлежавшее правительственному чиновнику Ландеро, другу Риверы. Имение находилось примерно в 150 километрах от Мехико, возле городка Сан-Мигель-Регло. Наталья Ивановна осталась в Койоакане, но обязалась лечиться. Троцкого сопровождали и охраняли полицейский офицер Жезус Казас и шофер Риверы Сиксто.

Находясь в течение трех недель вдали от возлюбленной (Фрида приезжала в Сан-Мигель-Регло всего один раз), Троцкий попытался трезво оценить сложившееся положение, в котором оказался. Ситуация напоминала ему то, что произошло с Лениным, увлекшимся в Швейцарии Инессой Арманд. Крупская готова была тогда без боя сдать позиции сопернице, лишь бы сохранить Ильича для революции. Ленин принял волевое решение, бросил Арманд и остался с Крупской — тоже ради революции. Троцкий решил последовать примеру Ленина. Понимая, что связь с Кало осложнит его политическую деятельность и скомпрометирует его как «большевика-ленинца», он решил прекратить с Фридой любовные отношения (и сохранить только приятельские).

Из своего сельского уединения Лев Давидович стал чуть ли не ежедневно писать жене, заполняя письма нежными выражениями, воспоминаниями о совместном прошлом, красноречивыми описаниями своих чувств и соблазнительными обещаниями[617]. Увы, Наталья в ответных письмах вспоминала и старые измены. Троцкий вынужден был оправдываться. В письме от 12 июля он писал: «Все, что ты говорила мне о нашем прошлом, правильно, и я сам сотни и сотни раз говорил это себе. Не чудовищно ли теперь мучиться над тем, что и как было свыше 20 лет тому назад? Над деталями?»[618]

Трудно удержаться от искушения привести наиболее выделяющиеся личные письма Троцкого жене, от 19–20 июля 1937 г. Следует сразу же обратить внимание на то, что первое письмо в последней своей части несколько искусственно. Обращаясь к жене, Троцкий переходит на «вы», чего конечно же в жизни никогда не делал. Это было письмо «озорника», 58-летнего «юнкера». Троцкому интересно было понять, сумеет ли он написать такое письмо, не дрогнет ли его революционная рука (не дрогнула, сумел, написал). Второе письмо, отчасти продолжающее тему первого (через размышления о Толстом), содержит очень важное указание на личный дневник, который вел Троцкий в 1937 г. Похоже, что этот дневник, как и было обещано в письме, был уничтожен. По крайней мере, до историков дневник не дошел. Письма от 19–20 июля уничтожены не были. Более того, рукописный текст писем был перепечатан в двух экземплярах. Один экземпляр машинописной копии был переслан Льву Седову, передавшему его затем на сохранение как особо ценный документ в архив Международного института социальной истории, где оба письма хранятся и сегодня в папке бумаг Натальи Седовой. После смерти Троцкого оригиналы писем были переданы Седовой в архив Гарвардского университета. Туда же отдана и вторая машинописная копия. Это дает основания полагать, что и Троцкий, и его жена не возражали против ознакомления потомков с письмами. Вот эти письма от 19 и 19–20 июля:

«Сейчас буду обедать. После того как отправил тебе письмо, мылся. Около 10 '/ приступил к чтению старых газет (для статьи), читал, сидя в chaise longue под деревьями, до настоящей минуты. Солнце я переношу хорошо, но для глаз утомительно. Нужны, очевидно, темные очки. Но как их купить без меня? Почти немыслимо.

В воскресенье Ландеро хотели пригласить меня на завтрак, но я спасся, приехав сюда поздно. Возможно, что такое приглашение последует в следующее воскресенье. Имей это в виду, если приедешь сюда до воскресенья: платье и пр[очее]. Мне придется, видимо, ехать как есть: к столь знаменитому бандиту они отнесутся снисходительно, но жена бандита — как-никак дама, одним словом, леди, в задрипанном виде ей не полагается ездить к лордам. Прошу сурьезно учесть!

Сейчас буду есть собственноручно пойманную рыбу, потом залягу отдыхать часика на два, затем совершу прогулку.

Физическое самочувствие хорошее. Моральное — вполне удовлетворительное, как видите из юнкерского (58-летний юнкер!) тона этого письма.

Обедать не зовут. В среду поеду, вероятно, в Пачука — отправить письма, поговорить по телефону или послать, в случае надобности, телеграмму. Опасаюсь, что не застану тебя дома. Но я смогу провести в Пачука часа 2–3 и дождаться тебя.

Могу приехать до 9 часов утра и, следовательно, застигнуть тебя наверняка, если ты не будешь уже в Корнавана. — Кстати: ты говорила, что поедешь дня на два. Этого абсолютно недостаточно. Надо оставаться до восстановления обоняния. Здесь на этот счет условия неблагоприятные.

Обедал. Лежа, читал Temps. Заснул (недолго). Сейчас 3 1/2. Через 1/2 часа чай. Отложить прогулку? А вдруг дождь. Пожалуй, пойду сейчас.

Наталочка, что вы делаете теперь? Отдыхаете (от меня)? Или у тебя операция? Опять флюс? Как бы хотелось, чтоб ты оправилась полностью. Как бы хотелось для тебя крепости, спокойствия, немножко радости.

С тех пор как приехал сюда, ни разу не вставал мой бедный х…[619]Как будто нет его. Он тоже отдыхает от напряжения тех дней. Но сам я, весь, — помимо него, — с нежностью думаю о старой, милой п… Хочется пососать ее, всунуть язык в нее, в самую глубину. Наталочка, милая, буду еще крепко-крепко е… тебя и языком, и х… Простите, Наталочка, эти строчки, — кажется, первый раз в жизни так пишу Вам.

Обнимаю крепко, прижимая все тело твое к себе. Твой Л.

19/VII, 8 ч. вечера. Ездил в Huesca (кажется, так), за три километра сдавать «юнкерское» письмо (получила ли?), вернулся, ходил по открытому коридору, думал о тебе, конечно, — легко поужинал и пишу при свете лампы. Тянет к письму и к дневнику, особенно вечером, а с другой стороны, боюсь разогреть себя писанием: это не даст уснуть.

Я оборвал только что письмо, чтобы записать несколько строк в дневнике. Я пишу его только для тебя и для себя. Мы вместе сможем уничтожить его…

Боюсь, слишком много пишу тебе — работа для твоих глаз. На этом остановлюсь, почитаю «Temps», хотя писать при этом свете легче, чем читать.

20 июля. Встал в 7 часов. Писал дневник (свыше 7 стр[аниц]) — только для тебя. После завтрака поеду верхом. Сейчас буду читать «Temps».

12.30 минут. Испытание я выдержал выше всяких ожиданий: проехал десять километров верхом — рысью, галопом, карьером — наравне с тремя заправскими кавалеристами (Казас и Сиксто служили в кавалерии). Чувствовал себя очень уверенно. Какая прекрасная панорама! Пишу после отдыха в 10 минут.

Встряска для организма первоклассная. Софья Андреевна [Толстая][620] пишет о своём Льве[621]: ему 70 лет, проехал 40 вёрст верхом, а после того «отнёсся ко мне страстно». Молодчина этот «старый хрен в толстовке»! Но надо сказать, что если вообще он способен был в 70 лет ездить верхом и любить, то именно прогулка должна была настроить его «страстно»: помимо обшей встряски организма — специфическое трение…[622] Женщина, которая сидит на лошади по-мужски, должна, по-моему, испытывать полное удовлетворение.

Однако после сегодняшнего опыта я совершенно отказываюсь от мысли увидеть тебя верхом: лошади горячие, слишком опасно…

Только что получил письмо и посылку. Очки для чтения у меня есть, это запасные. Письмо твоё, вернее, два письма, от 13-го и 18-го и 19-го, только что прочитал с волнением и нежностью, с любовью, с тревогой, но и с надеждой. Наталочка. Сомнение с меня перешло на тебя. Нельзя сомневаться! Мы не смеем сомневаться. Ты поправишься. Ты окрепнешь. Ты помолодеешь. «Все люди ужасно одиноки по существу», — пишешь ты. Эта фраза резанула меня по сердцу. Она и есть источник мучительства. Хочется вырваться из одиночества, слиться с тобой до конца, растворить всю тебя в себе, вместе с самыми затаёнными твоими мыслями и чувствами. Это невозможно… я знаю, знаю, Наталочка, — но мы всё же приближаемся к этому моментами через большие страдания…

Ты пишешь: в старости внешний вид зависит от настроения. У тебя это было и в молодости. На другой день после первой нашей ночи ты была очень печальна и выглядела старше себя на 10 лет. В счастливые часы ты походила на мальчика-фавна[623]. Эту способность изменяться ты сохранила на всю жизнь. Ты поправишься, Наталочка, не теряй бодрости.

Сейчас около 4[-х]. Я пообедал и отдохнул. Собирается дождь, и я пишу в крытой галерее. Верховая езда отразилась только в седалищных мышцах: чуть-чуть ноют. Но какой это здоровый спорт! Я опасался влияния на кишечник, — ни малейшего!

Перечитал вторично твоё письмо. «Все люди ужасно одиноки по существу», — пишешь ты, Наталочка. Бедная, моя старая подруга. Милая моя, возлюбленная. Но ведь не только же одиночество у тебя было и есть, не только одиночество, ведь мы живём ещё друг для друга. Поправляйся! Наталочка!

Не знаю, как быть при отъезде. Хозяйке надо бы какой-нибудь подарочек. Пожалуй, и управляющему другого имения (он лошадей посылает). Может быть, что придумаешь, а также привезёшь или пришлёшь 2–3 фотографии? Надо работать. Крепко обнимаю, целую глаза, целую руки, целую ноги.

Твой старый

Все тревожные мысли и чувства записываю в дневник — для тебя. Так лучше, чем тревожить тебя в письмах. В дневнике я излагаю спокойнее, и ты можешь спокойнее прочесть. То, что записываю в дневнике, нимало не омрачает напряжения моей нежности к тебе. Ещё хотел сказать (это не упрёк, ничуть, ни капли), что мой «рецидив» (как ты пишешь) вызван до известной степени твоим рецидивом. Ты как бы продолжаешь (даже написать трудно!) соперничать, соревновать…[624] С кем? Она для меня — никто[625]. Ты для меня — всё. Не надо, Ната, не надо, не надо, умоляю тебя. Если у тебя что-либо неблагополучно, я из Пачуки выеду прямо в Койоакан. Но надеюсь, у тебя всё благополучно (относительно, конечно). Я сидел вчера на солнце, сегодня ехал верхом под солнцем, — температура у меня вполне нормальная, скорее пониженная. Нет, физически я окреп, и морально крепну. Скажу, что в дневнике я отошёл от того эпизода, который занимал нас всё последнее время. Я и в этом уже вижу большой прогресс.

НА-ТА! НА-ТА! Поправляйся, НА-ТА-ЛОЧ-КА!

Твой старый пёс…»[626]

Про «рецидив», то есть новое увлечение другой женщиной, в данном случае — Кало, Наталья в ответ написала мужу с горечью: «О, если бы можно было изжить его, как изживается рецидив физической болезни. Как я сегодня ночью, просыпаясь, чувствовала твое сдержанное волнение, твои сомнения, твое мученичество и боязнь мучительства, борьбу с самим собой и необходимость для спасения нашей жизни продолжать и то и другое»[627]. 21–22 июля она впала в депрессию: «Не хочется видеть людей, жизнь кругом, суету… Не хочется есть… Мне хочется упасть на пол и не вставать больше»[628]. Уже то обстоятельство, что написание небольшого письма заняло два дня — 21 и 22 июля, говорило о подавленном и потерянном состоянии, в котором пребывала Седова: она не в силах была завершить в один день короткое письмецо. Тем не менее «юнкерский» абзац письма от 19 июля Седова оценила по достоинству, подыгрывая мужу и тоже переходя на «вы»: «А кончается это письмо, действительно, так, как никогда не изволили писать, мой родной, старый возлюбленный»[629]. Это были слова не только прощения, но и подлинной любви, сохранившейся до пожилого возраста.

Иногда, правда, Троцкий как бы переходил в контрнаступление, вспомнив вдруг эпизод — действительной или вымышленной — любовной связи Натальи с неким ее сотрудником по Наркомату просвещения почти двадцать лет назад, в связи с чем теперь Седова вынуждена была оправдываться[630]. Более того, Троцкий специально позвонил Наталье, чтобы продолжить сцену ревности по телефону, причем междугородный разговор супруги вынуждены были вести по крайне несовершенной и плохо работавшей линии, так что громкий и требовательный голос Троцкого и робкие оправдания его жены слышали все находившиеся в это время в «Голубом доме»[631].

Ко времени возвращения Троцкого из «отпуска» в конце июля непостоянная Фрида Кало также, видимо, охладела к своему пожилому любовнику. Вряд ли в ином случае она воздержалась бы от интимных встреч с ним на лоне природы. В июле 1937 г. Фрида писала своей подруге Элле Волфи (жене американского публициста и одно время сторонника Троцкого): «Я очень устала от старика»[632]. Любовные отношения были прерваны. По просьбе Троцкого Фрида возвратила ему его письма. Лев Давидович мотивировал свое требование тем, что письма могут оказаться в руках «ГПУ»[633]. В архиве Троцкого возвращенные ему письма к Фриде не сохранились. Остается предположить, что, как и дневник 1937 г., они были уничтожены. Даже в этом Троцкий повторил Ленина (хотя конечно же в 1937 г. Троцкий знать об этом не мог). Ленин в аналогичной ситуации, с согласия своей возлюбленной, тоже уничтожил свою переписку с Арманд. Косвенное свидетельство этого содержится в одном из сохранившихся писем Ленина: «Пожалуйста, привези, когда приедешь (т. е. привези с собой) все наши письма (посылать их заказным сюда неудобно: заказное письмо может быть весьма легко вскрыто друзьями. И так далее…[634]) Пожалуйста, привези все письма сама и мы поговорим об этом»[635]. Чтобы письма не были «вскрыты друзьями» (Крупской), их уничтожили. Осталось всего несколько писем Ленина к Арманд, содержавших фрагменты любовных отношений[636].

О том, что в июле 1937 г. Троцкий и Кало решили «расстаться», писал в своих воспоминаниях многолетний секретарь Троцкого Хейженоорт: «Оба они решили отойти друг от друга. Фрида чувствовала, что она привязана к Диего, а Троцкий испытывал те же чувства по отношению к Наталье. В то же время последствия скандала могли быть очень серьезными и зайти слишком далеко»[637]. К сказанному следует добавить, что сам он стал любовником Фриды через непродолжительное время после ее разрыва с Троцким[638]. Прекратив интимную связь, бывшие любовники сохранили вначале вполне дружеские отношения. У Фриды они дополнялись глубоким уважением к Троцкому. В честь 7 ноября 1937 г. она подарила ему автопортрет (известный под названием «Между портьерами») с надписью «Льву Троцкому с глубокой любовью я посвящаю эту работу». Но Лев Давидович к этому времени настолько охладел к Фриде и ее творчеству (а Наталью все, что было связано с Фридой, так раздражало), что при переселении из «Голубого дома» он даже не взял с собой эту работу. Позже она была передана в Национальный музей искусства женщин в Вашингтоне[639].

В последний раз Троцкий встретился с Кало в первых числах января 1939 г. перед ее отплытием во Францию. Она ехала с гуманитарной миссией. Завершалась победой генерала Франко гражданская война в Испании. На территории Франции оказались тысячи беженцев-республиканцев и бойцов интернациональных бригад, в том числе немалое количество членов просоветских компартий. Кало отправилась за океан, чтобы участвовать в организации отправки части эмигрантов в Мексику[640]. Сама же Кало вскоре после этого вновь поменяла свои политические привязанности, возвратившись в компартию. Незадолго до своей кончины (она умерла в 1954 г.) Фрида приступила к работе над портретом своего нового кумира — Сталина. Ей удалось в основном запечатлеть облик этого покинувшего уже землю диктатора, но завершить работу художница не успела. В Доме-музее Фриды Кало рядом с ее инвалидной коляской стоит подрамник с холстом. Сталин на неоконченном портрете суров, его брови нахмурены, на нем парадный белый китель. Не хватает маршальского погона, который Фрида Кало дописать не успела.

Вскоре после Фриды у Троцкого было еще одно недолгое любовное приключение, с еще одной молодой женщиной, имя которой история не сохранила[641]. Тем временем, едва только высадившись на французский берег, Кало получила известие, что между ее мужем и Троцким произошел разрыв. Это ее не очень удивило, так как в предыдущие месяцы между художником и политиком наметилось охлаждение, связанное, вопреки возможным предположениям, не с любовным треугольником, а с соображениями политического престижа. Дело в том, что Троцкий, взявший обязательство перед президентом Карденасом не вмешиваться во внутренние дела Мексики, в 1937–1938 гг. публиковал несколько своих статей с оценкой мексиканских событий за подписью Диего Риверы — разумеется, с согласия последнего. Троцкий даже написал обширный текст приветствия, которое Ривера от своего имени направил затем учредительной конференции 4-го Интернационала. Обращение носило название «Революционное искусство и 4-й Интернационал»[642]. Оно провозглашало в ярких и сочных красках, на которые Ривера был способен в своих фресках, но отнюдь не в текстах, задачи революционного искусства и место художника, в частности самого Диего, в социальных сражениях за завоевание власти. «Кисть никогда не служила мне игрушкой для собственной забавы или для забавы имущих классов. Я всегда стремился по мере сил давать в красках выражение страданиям, надеждам и борьбе трудящихся масс, ибо под этим углом зрения я подхожу к жизни, а следовательно, и к искусству, которое является ее неотъемлемой частью», — провозглашал Троцкий от имени Диего Риверы. Далее шли обширные рассуждения по поводу безвыходного кризиса капитализма, означавшего кризис всей мировой культуры, по поводу того, что спасение культуры — только в обновлении общества. 4-й Интернационал не может «руководить» искусством, которое имеет свои внутренние законы даже тогда, когда оно «сознательно служит общественному движению». Поэтому «Ривера» выражал надежду, что вокруг нового Интернационала объединятся не только передовые рабочие, но и представители творческой интеллигенции.

Своего рода подготовкой к этому документу были дискуссии Троцкого, Риверы и приехавшего в апреле 1938 г. в Мексику видного французского писателя-сюрреалиста Андре Бретона[643], который недолгое время поддерживал троцкистов. Бретон прибыл вместе с женой Жаклин, также участвовавшей в беседах. Собеседники решили написать совместный манифест о задачах революционного искусства, который был бы открыт для подписей других деятелей культуры. Договорились, что черновик напишет Бретон, однако вскоре выяснилось, что этот талантливый прозаик и поэт в политической публицистике был не силен. Сначала Троцкий испестрил его текст своими исправлениями, а затем в июле того же года просто выбросил черновик Бретона и написал новый документ[644].

Новый текст был назван «За свободное революционное искусство!»[645]. В нем содержался призыв к созданию независимых ассоциаций революционных писателей, художников и других деятелей искусства, которые объединились бы затем в такую же независимую федерацию. Некоторые пассажи звучали неординарно и даже парадоксально для Троцкого: «Если для развития материальных производительных сил революция вынуждена учредить социалистический режим централизованного плана, то для умственного творчества она должна с самого начала установить и обеспечить анархический режим индивидуальной свободы. Никакой власти, никакого принуждения, ни малейших следов командования!» Были ли эти и другие подобные высказывания выражением искреннего поворота Троцкого к плюрализму — хотя бы в области творчества, искусства и культуры, — или же они являлись только тактическим ходом, продиктованным необходимостью общения с выдающимися творцами, которых необходимо было удержать в своем лагере, сказать сложно. Мировоззрение Троцкого, его политические и организационные концепции скорее указывают на второе.

Манифест был опубликован за подписями Бретона и Риверы во многих печатных органах на английском, французском, немецком и других языках[646]. Имя Троцкого не упоминалось. Через некоторое время в печати были опубликованы ответы Риверы на вопросы представителя агентства «Юнайтед Пресс» по поводу предстоявшего латиноамериканского рабочего конгресса. Интервью в основном было направлено против известного профсоюзного деятеля, отъявленного сталиниста Ломбардо Толедано[647]. Стиль Троцкого легко узнавался. Постепенно ничего не смысливший в политике Диего стал считать себя экспертом в этой области и, возможно даже, как натура художественная и весьма эмоциональная, сам поверил в собственное авторство тех текстов, которые появлялись от его имени, хотя и были написаны Троцким. Во всяком случае, Фрида тоже уверовала в публицистические способности своего мужа. В одном из ее писем 1938 г. она указывала, что Диего «пишет статьи для газет, которые вызывают большой шум» и в этих статьях «защищает 4-й Интернационал изо всех сил… потому что в нем Троцкий»[648].

Время от времени Ривера делал всякого рода скандальные заявления, которые под крупными заголовками появлялись в мексиканской печати, компрометировали и самого автора заявлений, и Троцкого, давали пищу для злобной кампании официальной компартии, выискивавшей поводы для ответов. Особенно неприемлемой для Троцкого было изменение позиции Риверы в отношении президента Карденаса, которого Диего стал резко критиковать, обещая поддержать на очередных выборах другого кандидата.

Обстановка в доме в этот период вообще была нервозной. Хей-женоорт вспоминал, что с согласия Троцкого он вызвал в Мехико свою жену Габи, с тем чтобы она оказывала помощь по хозяйству, хотя Габи не была в буквальном смысле «домохозяйкой», а во Франции участвовала в группе Молинье. Вскоре после ее приезда произошла бытовая кухонная склока. Наталья, не знавшая испанского языка, резкими жестами сделала замечание мексиканской девушке, которая готовила пищу. Габи сочла, что Наталья повела себя грубо и недемократично, и откровенно ей об этом сказала. Обе говорили на повышенных тонах. Это услышал Троцкий, прибежавший на кухню с возгласом: «Я немедленно вызову полицию!» Все испуганно замолчали. На следующий день Хейженоорт вынужден был отправить жену назад, во Францию — за нарушение установленного порядка[649].

Из-за напряженной обстановки Диего посоветовал Троцкому провести некоторое время «в подполье», пока обстановка не станет более спокойной, в доме Антонио Гидальго, ставшего близким знакомым Троцких. Время пребывания там Троцкого (Наталья оставалась в Койоакане) заранее не определялось. Здесь Троцкий несколько успокоился, почти не выходил из дому (а выходя, тщательно маскировал свою внешность, используя длинный шарф), писал жене теплые письма, просил ее прислать ему всякие мелочи через доверенных лиц. Даже планировал инкогнито совершить путешествие по всей стране. Гостеприимные хозяева его совершенно не беспокоили: Антонио ранним утром отправлялся по делам, его жена была занята хозяйством. И главное — оба они видели в Троцком великого деятеля, который доставил им счастье самим фактом своего пребывания в их доме[650].

Однако, пока Троцкий отдыхал, Диего возомнил себя политическим вождем. В начале ноября 1938 г. он преподнес Троцкому свое очередное произведение, заявив, что оно лучше отражает действительность, нежели все творения Троцкого. Это был вырезанный из массивного куска сахара череп, на котором было написано «Сталин». Не зная мексиканских традиций, согласно которым использование сахарных голов в качестве материала для скульптурного портрета являлось символом смерти, Троцкий не понял политического смысла работы, счел ее безвкусицей и потребовал, чтобы художник забрал назад свой подарок[651]. Взаимное раздражение только усилилось. После одного из требований Троцкого прекратить безответственные политические выступления весьма эмоциональный Диего устроил истерику, и между старыми друзьями произошел полный разрыв. К чести обоих, ни один из них после разрыва не упрекнул другого публично ни единым словом[652]. Весьма корректно вела себя и Наталья. Она сохранила внешне дружелюбное отношение даже к Фриде и в своих воспоминаниях упоминала о ней сдержанно, но позитивно[653]. Тем не менее в сложившейся ситуации в конце апреля или начале мая 1939 г. Троцкий с супругой, секретарями и охранниками покинули «Голубой дом» и переехали в находившееся неподалеку мрачноватое здание на авенида Виена, где Троцкий и провел отпущенные ему Сталиным последние год с четвертью жизни[654]. Пресса компартии злобно комментировала разрыв между политиком и художником. Злорадствовали по поводу сенсационных сообщений и многие большие газеты. В каком-то издании фигурировала весьма плоская острота, что Ривера выгнал Троцкого из своего дома, так как тот «не платил ему квартплату»[655].

Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚

Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением

ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК