Класс
Вторая школа (типовая послевоенная постройка на задворках универмага “Москва”) была элитой школьной Москвы. Но наш класс 9-й “Ж” не был элитой Второй школы. Элиту не обозначают сомнительной литерой Ж.
Мы пришли из своих школ отличниками, звездами, а здесь выглядели так себе, первые месяцы многие опасались попросту вылететь из школы. Причем не вследствие какого-нибудь там буйства молодецкого, а тихо и бесславно – не сдав очередной зачет.
Тон молодецкого буйства задавали другие – десятые, выпускные. Они были постарше, поярче нас, больше нашего пили-гуляли, чаще побеждали на олимпиадах, играли главные роли в школьном театре, в столовой, в спортзале. А в довершение всего летом чуть не поголовно поступили в МГУ.
В нашей параллели самыми умными справедливо считались бэшники, они были старожилами, даже застали легендарных Гельфанда, Дынкина, Якобсона. И тем не менее для меня центром школы, града, мира стал мой не самый казистый класс “Ж”. Хотя проучились мы вместе всего-то два года.
Да и годы, выпавшие на наше второшкольное отрочество, оказались не ахти. Мы пришли в школу в том самом 68-м, когда советскими танками в кровь раздавили Пражскую весну, а с ней и все надежды наших учителей-шестидесятников, рыцарей недолгой оттепели.
В стране началась тоскливая и бездарная реакция, гонения на “инакомыслящих” (гэбэшное словцо). И происходило это не где-то там, а тут же, рядом. Инакомыслящий Якобсон, преподававший историю, а затем литературу, был вынужден уйти из школы, следом за ним – и собравшийся на одноименную историческую родину математик Израиль Ефимович Сивашинский. Но это никого и ничего не спасло.
А пока мы съезжались в школу из разных концов города, из очень разных семей. Публика в классе сошлась разношерстная. Были и совсем чудаковатые – как без них в школе с математическим уклоном? Конечно, над ними пошучивали. Но не злобно.
Поскольку жили мы по всей Москве, бичом школы были опоздания.
– Генкина! – говорил Риммочке, чемпиону класса по опозданиям, отвечавший за ловлю нарушителей завуч Фейн. – Я тебя выгоню из школы!
И когда от Риммы не оставалось уже решительно ничего живого, добавлял:
– И не на один день!
На взывавшую к милосердию традиционную реплику нарушителя, что Толстой, мол, детей любил (намек на то, что наш завуч вообще-то был известным специалистом по Льву Толстому и даже выпустил о нем умную книжку), Фейн отвечал неизменное: “Я толстовед, а не толстовец!” – и заносил фамилию нарушителя в грозный кондуит.
В классе мы неожиданно снова пересеклись с Сашкой (ныне писатель Александр Давыдов), с которым не виделись со времен дошкольной группы в саду Советской Армии. Правда, пересеклись ненадолго. Вскоре его выгнали из школы. С треском.
Тут есть две версии. По официальной – за то, что он залез на высоченную осветительную вышку стадиона Дворца пионеров, где проходили наши уроки физкультуры. После чего уроки там уже не проходили – школу перестали пускать на стадион, а Сашку из школы исключили.
По нынешней Сашиной версии, выгнали его совсем за другое – за свободолюбие. За статью про чехословацкие события в нашей стенгазете “Сопли и вопли”. Поскольку такой поворот отбрасывает некую героическую тень и на меня, тогдашнего редактора нашего классного настенного издания, оставим Саше полвека спустя его романтическую версию.
Согласитесь, так красивей.
После всех уроков, кружков, встреч, лекций и факультативов надо было все-таки разъезжаться по домам. Мы запихивались в автобус, в тесном общении долго тащились до метро “Октябрьская”, где в складчину покупали большой пакет пончиков.
Завороженно смотрели, как чудо-автомат меланхолично выплевывал пончики один за другим, как продавщица обильно посыпала их сахарной пудрой – и, наконец, выхватывая друг у друга, обжигаясь, мы пожирали эту вредную гадость.
Когда денег оказывалось чуть больше, шли в ближайшее кафе-мороженое с невинным названием “Снежинка” и бухлом из-под полы. Или заваливались к тем, у кого квартира была побольше, родители попокладистей.
К Риммочке, по сей день собирающей нас все в той же квартире на Садовом кольце, у Маяковки.
К Джамиле, папа которой был советской шишкой-нацкадром, и в их помпезном доме на Фрунзенской всегда таилось что-нибудь вкусно-дефицитное.
Естественные желания юных организмов поесть и пообщаться удачно совмещались и в наших коллективных завтраках. На большой перемене мы бежали не в школьную столовую с ее бледными коржиками и бурым компотом, а в наш кабинет физики на пятом этаже, где ставили чайники и вываливали на сдвинутые столы кто что из дому принес – бутерброды, пирожки, яблоки.
Неразлейвода дружбой наше совместное раздолбайство, пожалуй, не назовешь. Точнее тут будет слово дружество (копирайт: Пушкин).
Такое дружество вообще-то не свойственно элитным спецшколам. И во Второй оно не было повсеместным. Там тоже постоянно и ревниво чем-то мерялись (уже не в сортире) – рискованным вольномыслием, эрудицией, результатами олимпиад, любовными интригами. Даже модными штанами.
Самыми хипповыми считались тогда техасы (предтечи нынешних джинсов). Их привозили из-за бугра, продавали на черном рынке. Когда я явился в таких техасах, известный школьный пижон по прозвищу Спас (ныне академик С.А. Недоспасов) смирился с этим скорбным фактом, только когда получил заверения Джамили, что техасы все-таки не американские, а так себе, польские. К лету из крутых польских штанов я безвозвратно вырос.
На пачках черно-белых фотографий, запечатлевших разные сиюминутные фрагменты нашей бесшабашной жизни, мы всегда улыбаемся. Видно, нам и впрямь было хорошо.
Фотографии потускнели, детали стерлись, но это видно.
Снимков у нас такое множество благодаря Сергею Шугарову, который щелкал беспрерывно и раздавал фотографии пачками. Но славен он другим.
Сережа еще школьником открыл новую звезду. Параллельно ту же звезду открыл ученый американец (нет, японец) и первым опубликовал сообщение об этом в научном журнале. Хотя, как потом выяснилось, Сережа сфотографировал звезду раньше. СССР и Япония долго выясняли отношения – им не привыкать. А потом звезда погасла.
Студентом наш Шугаров открыл еще одну звезду.
Тут уже не выдержал Андрей Вознесенский и написал про Сергея целую романтическую балладу о том, как звезда “явилась стажеру без роду и племени”.
Упоенный студент из баллады получился больше похожим на самог? известного поэта, нежели на нашего Шугарова, типичного интроверта, иногда странного в общении и поступках, который сидел ночи напролет на крыше дачи и снимал звездное небо.
Пламенная страсть? Призыв к мирозданию? Одинокий голос человека?
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОК