ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ,

в которой Николай Михайлович Карамзин обедает

с царской семьей. — Описание императрицы Марии

Федоровны. — Камер-пажи. — Анекдоты Александра

Львовича Нарышкина. — За честную службу сделайте

меня арапом. — Истории граф Карамзин. — Государь

интересуется княжной Туркестановой. — Нелединский-

Мглецкий получает заказ от императрицы на стихи

по случаю бракосочетания великой княжны Анны

Павловны и принца Оранского. — Стихи пишет Пушкин.

— Нелединский-Мелецкий придумывает себе подагру.

Часы от императрицы юному стихотворцу. —

Пушкин щупает в темноте престарелую фрейлину Волконскую. —

Жалоба императору. — Князь Горчаков делает куверты

и советует Пушкину не волноваться. — Осень 1816 года

Царская семья летом обедала то в Лебеде, то в Розовом павильоне, а вот сегодня собрались по-семейному, в Камероновой галерее: сам Александр Павлович, обе императрицы, вдовствующая Мария Федоровна, прибывшая из Павловска, и Елисавета Алексеевна, супруга царя.

К обеду, по обыкновению, были приглашенные: начальник Генерального штаба князь Волконский; обер-гофмаршал Александр Львович Нарышкин, главный директор императорских театров, любимый Марией Федоровной за легкий нрав, анекдоты и шутки; престарелый сенатор князь Юрий Александрович Нелединский-Мелецкий, толстый, маленький, плешивый; посланник одного из немецких домов, сухопарый немец с выпученными глазами на замученном лице, и впервые историограф Николай Михайлович Карамзин, который наблюдал и все примечал, две-три безгласные фрейлины.

У дверей столовой их встретил немолодой арап мрачного вида, с русским курносым лицом, в придворной ливрее с золочеными орлами.

Императрица Мария Федоровна появилась в сопровождении двух камер-пажей, дежуривших сегодня и сопровождавших ее повсюду; подростки были в зеленых галунных мундирах с красным воротником и казимировых белых панталонах. Шла она, переваливаясь на высоких каблуках, и была так туго зашнурована, что еле дышала. Как и государь, императрица всегда приветливо улыбалась, так же, как и он, она была близорука, но лорнеткой, в отличии от сына, не пользовалась. На ней было короткое платье декольте с высокой короткой талией и с буфчатыми рукавчиками, на голой шее три нитки жемчужного ожерелья, у левого плеча, на черном банте, белый мальтийский крестик, белые лайковые перчатки и башмаки с высокими каблуками. Как впоследствии понял Карамзин, таково было ее ежедневное одеяние, исключения составляли только торжественные случаи. Сын оказывал императрице все знаки внимания, подчеркивал ее главенство, и потому она приковывала внимание и всех остальных. Один из камер-пажей ловко отодвинул и в меру придвинул стул, пока Мария Федоровна садилась. Двое других камер-пажей служили Елисавете Алексеевне, которая была тиха и неприметна, как мышь.

После императриц и императора стали усаживаться и другие.

Мария Федоровна положила веер на золотую тарелку справа, которую любезно приподнял ее камер-паж, потом сняла и положила сверху перчатки, после чего паж убрал тарелку на столик у стены столовой. Карамзин обратил внимание, что камер-пажи служат за столом, в отличие от появившихся официантов, без перчаток.

За каждыми двумя стульями встали официанты, напудренные, в белых перчатках, мундиры в галунах с орлами, на ногах — шелковые чулки, туфли с пряжками.

Мария Федоровна, не поворачивая головы, протянула назад к камер-пажу руку с тремя соединенными пальцами, которую юный паж вложил золотую с бриллиантами булавку; этой булавкой императрица сама ловко приколола к пышной открытой груди, на самый край декольте, салфетку с вензелем Александра.

Александр Львович Нарышкин, еще только усаживаясь, стал рассказывать, как некто преследует его просьбами помочь с зачислением в дворцовую прислугу.

— «Нет вакансии, милый», — отвечаю я ему. «Да пока откроется вакансия, — говорит проситель, — определите меня к смотрению хотя за какою-нибудь канарейкою». — «Что же из этого будет, что можно взять с канарейки?» — «Как что?! — удивился мой проситель. — Все-таки будет, пока не откроется вакансия, чем прокормить себя, жену и детишек!».

Он заливисто рассмеялся, поддержали его и другие.

Он тут же рассказал, что один камер-лакей, при выходе в отставку, просил за долговременную и честную службу отставить его «не в пример другим» арапом. И опять заливисто зашелся в смехе.

— Что ж, с его стороны это было очень разумно, а не смешно! — возразила императрица Мария Федоровна. — Жалованье, получаемое арапами, превышает жалованье прочей прислуги.

Попробовал пошутить и Карамзин. Он по-русски рассказал историю, как пришел в дом к одному вельможе, но того не оказалось дома. «Как записать вас?» — спросил лакей. «Историограф Карамзин!» Лакей, свесив язык набок, стал писать в книгу. Карамзин заглянул через плечо, лакей записал: «Истории граф Карамзин».

Императрица улыбнулась, но, кажется, не оценила его юмора. Что смешного в том, что Карамзина назвали графом?

Мало-помалу завязался и серьезный разговор.

— У нас теперь Библия в моде, — продолжал говорить Карамзин по-русски. Он всегда старался говорить в обществе по-русски, и с этим пришлось считаться даже в царской семье, где разговор обыкновенно шел по-французски. — В газетах, в журналах говорят текстами Священного Писания, но лучше ли стали люди? Не вижу того ни в Москве, ни в Петербурге…

Государь улыбнулся, глядя на Карамзина, который своей вольной беседой нарушал всяческий этикет, и мягко заметил:

— А я вот, грешный, с начала событий двенадцатого года каждый день читаю по одной главе или из Святого Евангелия, или из Библии, я что, по-вашему, следую моде или, может быть, все-таки это есть веление сердца? — При этих словах он взглянул на фрейлину княжну Туркестанову, на которую лишь недавно стал обращать внимание.

Карамзин не стал возражать государю.

Немецкий посланник взглянул на Нелединского-Мелецкого и сделал «большие глаза», тот в ответ пожал плечами.

«Она очень мила, хотя уже не первой свежести, — подумал государь, — возможно, она моя ровесница? Но отчего она сохранила ту юную прелесть, которая только и бывает в краткие мгновения созревания? Матушка ее очень ценит, — значит, она умна! И эта восточная кровь, страсть, но почему ни разу не было слышно ни о каких ее романах?! Надобно проверить, в чем тут дело, что за тайна?»

— Юрий Александрович, — обратилась императрица Мария Федоровна к Нелединскому-Мелецкому на своем наречии, которое с большой долей натяжки можно было считать за русское, — я шестого июня устраивать празднество в Павловск по случаю бракосочетания великой княжны Анны Павловны и принца Оранского. Десятого июня они уезжать из России… Я хотель бы заказать вам стихи на этот случай, вы сами найдете главную мысль, напомню вам только, что принц Вильгельм храбро сражальсь при Ватерлоо…

Вдовствующая императрица говорила очень быстро, глотая окончания слов, отдельные буквы, и понять ее было совершенно невозможно, когда к тому же она говорила еще и по-русски, на языке, которого она за все сорок лет, прожитые в России, так толком и не выучила.

— Осмелюсь вам сказать, ваше величество, мне думается, что это лучше сделает молодой поэт, не обремененный годами, как ваш покорный слуга. Вот ежели б здесь был шурин Николая Михайловича князь Вяземский… Вы помните его милый стих на «Отъезд Вздыхалова», в нем подразумевается князь Шаликов. Я вам читал когда-то. «С собачкой, с посохом, с лорнеткой и с миртовой от мошек веткой, на шее с розовым платком, в кармане с парой мадригалов и чуть звенящим кошельком по свету белому Вздыхалов пустился странствовать пешком». — Юрий Александрович первым рассмеялся, заулыбались и другие.

— Но князя Петра, к сожалению, в Петербурге нет. Вот Николай Михайлович говорил мне намедни об одном стихотворце, воспитаннике Лицея… — вспомнил Юрий Александрович.

— Это молодой Пушкин, — сказал Карамзин. — Надежда нашей словесности, как считают многие.

— А вы как считаете, Николай Михайлович? — спросила Елисавета Алексеевна; от смущения на ее лице выступили красные пятна. Кроме того, от нее не укрылось, что Александр чересчур обращает внимание на княжну Туркестанову, переходя все границы приличия.

— Перо легкое, пишет живо, остроумно, но не совсем еще зрело, — ласково улыбнувшись, ответил ей Карамзин.

— Хорошо, — согласилась Мария Федоровна, — пусть написать ваш Пушкин, но вы, Юрий Александрович, поправьте рукой гения.

— Повинуюсь, ваше величество, и немедленно, сразу после обеда, еду в Лицей… — сказал старик Нелединский-Мелецкий.

Через некоторое время по галерее вдоль ряда античных бюстов шли маленький Нелединский-Мелецкий, мягко ступавший в бархатных сапожках, и сухопарый высокий немецкий посланник в длинных чулках и туфлях с пряжками.

— Как мошно не слушаль царя?! — возмущенно говорил посланник Нелединскому-Мелецкому о Карамзине. — Как мошно говорить так?!

— Карамзину можно, — посмотрел на него Нелединский-Мелецкий и пожал плечами, как давеча за столом.

— Глюпый страна, где мошно так говорить царь, — фыркнул немец и отвернулся лицом к пруду.

Посмотрел туда и Нелединский-Мелецкий. На берегу пруда он увидел лицеистов, толпу разновозрастных юнцов в обносившихся, куцеватых сюртуках, кормивших хлебом черных и белых лебедей.

— А княжна Туркестанов, это новый фаворитка? — поинтересовался немецкий посланник.

— О! — обрадовался придворный, не ответив на вопрос немца. — Никуда ехать не надо. Лицейские здесь. Но вы обратили внимание, как государь смотрел на Туркестанову и даже говорил с ней после обеда несколько минут. Можете делать выводы, сударь.

— О да! — кивнул немец и присвистнул: — Фьюить!

Нелединский-Мелецкий понял, что его свист что-то значит, но не понял что именно, а потому наугад добавил со скабрезным личиком:

— Фьюить-фьюить-фьюить! — и несколько раз двинул туда-сюда оттопыренным мизинчиком правой руки.

Немец зашелся в смехе, как малое дитя, и тоже подвигал мизинцем взад-вперед.

Вскоре именитый царедворец сидел на чугунной скамейке около пруда, кругленький, маленький, с вытянутыми вперед перекрещенными ножками в бархатных сапогах, и наблюдал за Пушкиным, который на коленях заканчивал стихи. Он достал массивные золотые часы и посмотрел на них. В это время Пушкин приблизился и поднес ему стихи.

— Так-так! — Он взял тот листок бумаги, на котором почти начисто было написано несколько строф, и стал медленно читать.

Пушкин, чтобы не мешать царедворцу и поэту, отошел в сторону. Тот поманил его к себе пальцем, снова в его присутствии посмотрел на часы.

— Что ж, — произнес раздумчиво Нелединский-Мелецкий, — двух часов не прошло, как стихи готовы. В тебе есть что-то от Батюшкова. Знаком с ним?

— Знаком, — сказал Пушкин. — Ваше замечание — честь для меня.

— Стихи умелые. Смею тебя заверить, что пойдут. С небольшой переменою, но пойдут… — И, перехватив взгляд Пушкина на часы, спросил: — Нравятся? Подарок государыни… — Он ободряюще кивнул ему и покачал часы перед собой, держа за золотую цепь. — Жди такие же. Петруша Вяземский мне тоже про тебя говорил — был прав. Дядюшку переплюнешь, если уже не переплюнул. — Он рассмеялся, а Пушкин теперь смотрел на его бархатные сапоги — князь приподнял сначала один сапожок, потом другой: — Тоже нравятся?

Пушкин в ответ улыбнулся и кивнул.

— Скажу тебе по секрету, сапоги — моя хитрость. Видишь ли, при дворе надо являться в шелковых чулках, а я не люблю чулки. Их надо натягивать, они постоянно морщат, ноги кривые. Короткое исподнее тоже не люблю, ляжки мерзнут. Вот я и придумал себе подагру. При подагре ноги в тепле держать надо! Никто не возражает! Императрица милостиво разрешила. — Он заливисто рассмеялся. Пушкин поддержал его. — О! — Нелединский-Мелецкий, прервав смех, зацокал и закивал головой, заметив двух дам, шедших по дорожке.

Одна из них, помоложе и помиловидней другой, взглянула в их сторону. Пушкин раскланялся — это была мадам Смит. Когда они прошли, Нелединский-Мелецкий взглянул на Пушкина.

— Мадам Смит! — пояснил тот и тоже поцокал языком, как и престарелый царедворец.

Старик рассмеялся.

— Мадам? — спросил он.

— Мадам, — согласился Пушкин. Он почему-то вспомнил, что этот милый старичок написал за свою жизнь всего несколько прелестных стихов и кучу непотребных. Видно было, что самая грубая чувственность играет в нем до сих пор. — Молодая вдова, — уточнил Пушкин и сделал печальный вид, подобающий сообщению.

— Вижу, вижу.

Старик тоже с виду запечалился, однако глазки его по-юношески шаловливо блестели. Он снова посмотрел на часы, потом на Пушкина.

— А может, попросить для тебя у государыни перстень?! — спросил он хитро. — Нет, пожалуй, лучше часы. Они тебе надобней. А перстень еще сдуру подаришь.

Оба рассмеялись, понимая друг друга.

Как Нелединский-Мелецкий и обещал, императрица Мария Федоровна пожаловала Пушкину золотые часы-луковичку на массивной золотой цепи. С нескрываемым удовольствием Пушкин показывал их друзьям.

Стояли они в коридоре, который вел из лицейского флигеля во дворец.

— Дай, взгляну! — чуть ли не вырвал у него часы Малиновский. — А вокруг циферблата — маленькие бриллиантики, видишь? — присмотрелся он.

— Знатные часы, Француз! — сказал рыжий Данзас, взъерошивая волосы. — А как ты их получил? Такие получают все камер-пажи от государыни при производстве в офицеры.

— Императрица Мария Федоровна передала мне через Энгельгардта. Стихи мои пелись во время ужина!

— Поэт не должен заискивать перед царями! — как всегда, заикаясь и волнуясь, гордо сказал Кюхельбекер, что, впрочем, не мешало ему с интересом разглядывать часы. — Вот я бы… — начал было он, но не договорил, потому что его оборвал Малиновский:

— Ты еще такой чести не удостоился!

— Какой еще чести? — вскричал Кюхельбекер. — Писать стихи на случай для двора?

— А хотя бы! Кишка тонка, глист! — вспомнил он, хохотнув, детское прозвище Кюхельбекера.

Тот побледнел и несколько раз подряд нервно зевнул.

— Держи, пиит! Заслужил! — отдал часы Пушкину Малиновский и первым устремился с грохотом по коридору.

За ним помчались остальные, а Пушкин замешкался, убирая часы в карман.

Коридором лицеисты обыкновенно проходили к дворцовой гауптвахте, где перед вечерней зарей играла полковая музыка. В этот дворцовый коридор между другими помещениями был выход и из комнат, занимаемых фрейлинами императрицы Елисаветы Алексеевны. Этих фрейлин было тогда три: Плюскова, Валуева и княжна Волконская, брат которой, Петр Михайлович Волконский, был в ту пору начальником Генерального штаба.

Коридор был темен. Лицеисты шумной толпой миновали его, лишь Пушкин еще стоял, когда увидел тень, как ему показалось, премиленькой горничной Наташи, мелькнувшую в просвете одного из окон. Он ринулся туда, чтобы перехватить ее, и ему это удалось, он прижал ее к стене, она слабо охнула, едва сопротивляясь. Он обнимал ее, нимало не стесняясь, дав полную свободу рукам.

— Наташенька, свет мой! — шептал он, удивляясь, что руки его все время натыкаются на твердый корсет, тогда как Наташа корсета не носила и под юбками у нее было голое тело. — Ну, поцелуй меня!

Как вдруг дверь одной из комнат открылась, и свет хлынул в темный коридор. Княжна Волконская, а это была она, увидев перед собой подростка, вдруг истерично завопила. Пушкин замер, пораженный как громом. Княжна была немолода и нехороша собой, классический случай старой девы, и во фрейлины она попала не за красоту и молодость, как частенько бывало, а за происхождение и связи.

— Простите, княжна! — пролепетал Пушкин, но она, словно не услышав его, снова заголосила на одной ноте, перебирая в воздухе костлявыми руками.

— Простите, простите, — поклонился несколько раз Пушкин и побежал по коридору, потому что стали открываться двери других комнат.

Пушкин примчался к гауптвахте, где на веранде играла полковая музыка. Толкнул в бок торчавших там Дельвига с Пущиным.

— Что делать? — спросил он. — Я только что в коридоре обознался и облапал княжну Волконскую.

— Эту старую грымзу? — ахнул Пущин.

— Ее. И не только облапал, но и поцеловал. И не только поцеловал, но и лез под юбку.

— Ты бы запросто мог стать у нее первым! — заметил Дельвиг.

— Оставь шутки, Тося! Меня выгонят к черту. Она фрейлина императрицы. Или уж, во всяком случае, ждут большие неприятности.

— Может, она никому не скажет? — предположил Пущин.

— Не скажет?! — вскричал Пушкин. — Она голосила на весь дворец! Как будто я лишал ее девственности.

— А ты?.. Не? — намекнул Дельвиг.

— Иди к черту! — возмутился Пушкин. — Жанно, надо бы как-то поправить дело. Я напишу ей письмо с извинениями! — придумал он. — А?

— Лучше открыться Егору Антоновичу и просить его защиты, — посоветовал Пущин. — Другого выхода нет.

— Нет, только не это…

— Тогда жди!

— Чего ждать? Вот так вот ни за что ни про что погибнуть? Нет уж, я ей стихи напишу!

— Не поможет. Не нужны ей твои стихи, честь дороже! — продолжал иронизировать барон Дельвиг.

— Так что же делать, — вздохнул Пушкин, не обращая на него внимания. — Может, Саша Горчаков что посоветует? А?

Князь Горчаков повертел перед собой белый лист бумаги, как фокусник, показал его Пушкину и быстро, по-деловому, свернул дипломатический конверт, не прибегнув к помощи ножниц.

— Каково? — спросил он Пушкина, хвастаясь своим умением.

Сидели они в лицейской библиотеке, где за отдельными столиками занимались и другие лицеисты.

— И на эти пустяки вы тратите время с Егором Антоновичем?

— С этих пустяков начинается служба, — наставительно сказал князь Горчаков. — Как говорит Егор Антонович, таковые куверты делают только в Иностранной коллегии, по принятому токмо в ней обычаю.

— Хорошо, прекрасный конверт! — Он повертел конверт в руках. — Просто великолепный. А мне-то что делать?

— Без ножниц! — напомнил князь Горчаков.

— Без ножниц, — согласился Пушкин.

— Саша, — сказал ему Горчаков, — а что касается тебя, то дам тебе совет: перестань проверять, что находится под каждой юбкой! Там всегда одно и то же. И ничего больше!

— Смех смехом, а пизда кверху мехом, — пробормотал Пушкин. — Что же мне делать? Все только смеются…

— А помочь бедному стихотворцу никто не хочет. Так, что ли?

— А хотя бы и так!

— Ну что ж, давай рассуждать логически. Старая фрейлина Волконская — сестра начальника Генерального штаба князя Петра Михайловича Волконского, она первым делом пожалуется брату? Согласен?

— Вероятно, — согласился Пушкин.

— А он — государю! Волконский каждый день у него с докладом. К тому же он его друг детства. Государь вызовет Энгельгардта и прикажет!

— Что прикажет? — вырвалось у Пушкина.

— А это уж как он решит! Государь у нас — самодержец! Но, логически рассуждая, могу предположить следующее: если государь сам лезет под каждую юбку, то… значит, он должен быть снисходителен к ловеласам… А поскольку ты попал впросак со старой девой, я думаю, что государь только посмеется и назначит незначительное наказание. Наложит на тебя епитимью.

— Твоими устами да мед бы пить, — вздохнул Пушкин. Он достал часы и посмотрел на них.

— Нет, я думаю, простят все-таки, — усмехнулся своей тонкой, как ему казалось, остроте Горчаков. — Ты ведь теперь придворный поэт! Поэтам много прощается! А я вот в службу собираюсь, учусь делать конверты и различные пакеты, писать депеши…

— Ты со своими связями мог бы…

— Связи связями, а конверт запечатай правильно…

Пушкин, пока они разговаривали, смастерил из бумаги хлопушку и громко ею хлопнул.

— Француз, — оторвался кто-то от книги. — Иди в сад, не мешай.

— Иди в сад, Француз, — согласился с замечанием князь Горчаков.

— Иду в сад! — объявил во всеуслышание Пушкин, встав во весь рост, после чего глубоко поклонился присутствующим.