ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
в которой Крылов обедает у Олениных. — Уха
с растегаями. — Телячьи отбивные. — Жар-птица. —
Нежинские огурчики и мочения. — Антикварий
Селакадзев. — Вольтер, бывший Ломоносовым
и Дмитриевым. — Страсбургский пирог от Федосеича
и гурьевская каша на каймаке. — Филипп Филиппович
Вигель с молодым французом Ипполитом Оже, их
страстные поцелуи. — Тоска влюбленного Батюшкова
и бегство из Приютина. — Лето 1814 года
С шестым ударом колокола Крылов оказался у дверей столовой и, скрепя сердце, пропустил вперед дам, после чего первым проследовал за ними. Вид у него был решительный, как у человека, готового, наконец, приступить к работе.
Крылов водрузил свое грузное тело на привычное место, рядом с хозяйкой. Слуга Емельян бережно подвязал ему салфетку под самый подбородок, а вторую разостлал на коленях.
Была уха с растегаями, которыми обносили всех, но перед Иваном Андреевичем поставили глубокою тарелку с горою растегаев. За обедом Крылов говорить не любил, но слушал других с удовольствием, поэтому хозяин, Алексей Николаевич Оленин, развлекал гостей рассказом о посещении известного антиквария Селакадзева, который жил в одном из переулков Семеновского полка, в неопрятной квартире, заваленной всяческим хламом, который он считал бесценным. На этот раз ездили к антикварию по просьбе Гаврилы Романовича Державина, который прослышал о новгородских рунах и хотел увидеть их.
Крылов внимательно слушал, а между тем покончил со своими растегаями и после третьей тарелки ухи обернулся к буфету. Емеля знал уж, что это значит, и быстро поднес ему большое общее блюдо, на котором оставался еще запас.
— Селакадзев принял нас в новом сюртуке, — рассказывал Оленин, — сидя на софе, посреди своих редкостей, с которых, он, видимо, по этому случаю смел пыль.
Крылов, поглощая растегай, бормотал себе под нос:
— Какова Егоровна! Не даром в Москве жила: ведь у нас здесь такого растегая никто не смастерит, — пришептывал он для Елисаветы Марковны, хозяйка в ответ ему улыбалась. — И ни одной косточки!
— Я, признаться, знал об этом человеке, ибо еще за некоторое время до этого посетил его, — повысив голос, продолжал Алексей Николаевич Оленин. — Мне говорили о нем как о великом антикварии, и я, по страсти своей к археологии, не утерпел. И что, вы думаете, я нашел там? Целый угол черепков и битых бутылок, которые он выдавал за посуду татарских ханов, обломок камня, на котором отдыхал Димитрий Донской после Куликовской битвы, суковатую можжевеловую палку, которую он всем выдавал за костыль Иоанна Грозного, и кипы бумаг, не знаю, где найденных, называемых им новгородскими рунами.
Он показывал мне все эти предметы со страшной гордостью, а когда я его спросил, какие есть доказательства того, что хотя бы вот эта палка принадлежит Иоанну Грозному, он обиделся и с негодованием сказал мне:
— Помилуйте, я честный человек и не стану вас обманывать!
Что ему было возразить на это? Заметив в углу две алебастровые фигурки Вольтера и Руссо в креслах, я в шутку спросил его:
— А что это за антики?
— Это не антики, — отвечал он опять ужасно важно, — это точные оригинальные изображения двух величайших поэтов наших, Ломоносова и Державина.
За столом рассмеялись, а Крылов, обрадовавшись заминке в разговоре, похлопал себя по животу и провозгласил:
— Растегаи славные! Так на всех парусах через проливы в Средиземное море и проскочили. Ведь это ж Егоровна мастерила! Вы уж, сударь, ее от меня поцелуйте! А про уху и говорить нечего — янтарный навар! Благородная старица!
Крылов кончил, значит, можно было вносить другое блюдо. Внесли телячьи отбивные котлеты громадных размеров — каждая еле на тарелке умещалась.
Крылов умолк и Оленин смог продолжить рассказ, пока Крылов, взял одну, потом другую котлету. И, окинув взором гостей, произведя математический расчет, счастливый и довольный, потянулся за третьей, хотя другому человеку вряд ли можно было и половину сей котлеты осилить. Батюшков над своей, во всяком случае, застрял, долго ковыряя ее вилкой.
— Так вот, во второй раз, — продолжал Оленин, — я приехал к Селакадзеву, сопровождая Державина, с нами был и Иван Иванович Дмитриев, наш министр юстиции. Державин вцепился в руны и тут же принялся что-то из рун переводить, сверяя перевод этой тарабарщины с Селакадзевым, бывшим у него по этому случаю толмачом, а я заметил статуйки, стоявшие на прежнем месте, и подвел к ним Дмитриева, чтобы вместе посмеяться. Каково же было мое удивление и еще более Дмитриева, когда мы увидели под ними надписи: Державин и Дмитриев. Дмитриев узнал Вольтера и очень смеялся, узнав, что Вольтер до него побывал уже Ломоносовым.
За столом все оживились шутке, но более других Крылов, потому что внесли громадную жареную индейку, которая вызвала у него неподдельное восхищение. Крылов давно покончил с котлетами, запихал все косточки от котлет и бумажки ногой под стол, чтобы никто не мог пересчитать их, и скучал. Потому принимаясь за жар-птицу, он на радостях не упустил случая и сам пошутить:
— Надо вашему антикварию посоветовать в следующий раз дать статуйке имя графа Хвостова! Или лучше так: пусть обе статуйки носят славное имя графа Хвостова! Граф Хвостов в образе Вольера и граф Хвостов в образе Руссо.
— Благодарю вас, Иван Андреевич, за честь! — поклонился граф Хвостов Крылову.
Но тот его уже не слышал: он с хрустом разгрызал косточки, обкапывая жиром салфетку, и приговаривая:
— Жар-птица! У самых уст любезный хруст. Как поджарила, наша старица, точно кожицу отдельно, а индейку в другой посудине. Ох, искусница!
— Я поеду и куплю у Селакадзева статуйки, вы не составите мне компанию? — обратился тогда граф Хвостов к хозяину дома.
— В третий раз?! Боже упаси! — воскликнул Оленин.
А тут и новая радость для Ивана Андреевича подоспела. Он любил всяческие мочения и Оленины никогда не забывали об этом. Появились нежинские огурчики, брусника, морошка, сливы…
— Моченое царство! Нептуново государство! — вопил Крылов, как вишни заглатывая целиком огромные антоновки.
На обеде полагалось четыре блюда, но, когда обедал Иван Андреевич, прибавляли и пятое.
Три первых блюда готовила кухарка, та самая Егоровна, а для двух последних Оленины приглашали повара Федосеича из Английского Собрания. В Английском Собрании Федосеич считался помощником главного повара и давно бы занял его место, если бы не запой, которым страдал он, как и многие другие талантливые русские люди.
За два дня до этого обеда Федосеича, тайком от Крылова, уже доставили в усадьбу.
В этот раз при выборе блюд остановились на страсбургском пироге и на сладком, гурьевской каше на каймаке.
Федосеич глубоко презирал страсбургские пироги, которые приходили в Петербург из-за границы. «Это только военным в поход брать, а для барского стола нужно поработать», — негодовал он. Он прибыл с 6 фунтами свежайшего сливочного масла, трюфелями, отборными гусиными печенками, самолично купленными в лавках, и начались протирания, перетирания. К обеду появилось горкою сложенное блюдо, изукрашенное зеленью и чистейшим желе.
При появлении этого чуда кулинарного искусства Крылов с пафосом протянул к Оленину руки:
— Зачем, друг милый и давнишний, зачем предательство сие? Ведь узнаю я руку Федосеича! За что? Как было по дружбе не предупредить? А теперь — все места заняты! — он с грустным лицом похлопал себя по животу.
— Найдется еще местечко! — бросились утешать его хозяйка и хозяин.
— Место-то найдется, — отвечал Крылов, самодовольно оглядывая свое брюхо, — но какое? Первые ряды все заняты! Партер полон, бельэтаж и все ярусы забиты. Один раёк остался. Федосеича в раёк, — трагически кончил он, — ведь грешно, братцы!
— Ничего, — успокоил, посмеиваясь, Оленин. — Помаленьку в партер снизойдет.
— Разве что так, — словно нехотя согласился Иван Андреевич, накладывая себе тарелку горой.
Батюшков с печалью думал о том, как может он поглощать столько жира. Сам он положил с блюда небольшой кусочек pate и нашел, что очень вкусно, но tres indigested.
Когда на сладкое принесли гурьевскую кашу, Иван Андреевич, утомленный долгой работой за столом, все же приободрился и сообщил, что для каши хоть места и нет, но можно постоять и в проходе.
После обеда некоторые отправились в кабинет хозяина пить кофе, другие разбрелись по комнатам и домикам спать.
Сидя в предоставленной ему комнате, Батюшков все более и более впадал в тяжкое уныние. Он корил себя за то, что приехал, а приехав, не смог хорошо подать себя, был скучен, занудлив. Затеял с Анной Федоровной, пока они гуляли, невеселый разговор о своем житье-бытье. Он вспоминал, о чем говорил с ней, и удивлялся, зачем это делал.
— Я не могу уехать из Петербурга, пока сюда не прибыл генерал Раевский, — сообщил он ей, как будто она желала этого отъезда. — Генерал Раевский представил меня в гвардию, что даст два чина вдруг, — и к Владимирскому кресту, который потерять не хочется, ибо я заслужил его по неоднократным представлениям за всю французскую кампанию! Да еще за два дела под Теплицем, за которые тоже не был награжден. Остается приписать это моей неблагоприятной звезде, — закончил он и посмотрел на девушку, ища сочувствия.
— Напрасно вы жалуетесь на судьбу, — печально сказала ему Анна Федоровна. — Вы прошли пол-Европы и не ранены! Провидение возвратило вас к вашим родным. Чего еще можно желать? Алексей Николаевич и Елисавета Марковна не дождались своего сына.
Старший сын Олениных погиб под Бородиным и был похоронен в мавзолее, воздвигнутом по проекту самого Оленина, здесь, в приютинском парке.
Он согласился с ней всем сердцем. Он видел, что его рассуждения о чинах ей скучны, потому что и ему самому они были скучны тоже. Он завел этот разговор, поскольку считал нужным поведать ей о своих перспективах по службе, но про себя он знал, что, наверное, ему не надо искать чинов, а должно принять предложение Алексея Николаевича и возвратиться на прежнее место в библиотеку. Он видел, что Анне хочется просто веселиться, а не обсуждать с ним его дела. Он понимал, что просто не хочет верить, что она не интересуется им настолько, чтобы искренне участвовать в нем. Что ей было до его состояния, ведь не мог же он ей, на самом деле, сказать, что он нищ и пытается искать чинов для нее. А надо ли искать чинов, которых ты не уважаешь, подумал он, слоняясь по комнате, и денег, которые не сделают тебя счастливым? Надо ли искать чины и деньги для жены, которую любишь? Как начать жить с ней под одною кровлею в нищете, без всякой надежды?
«Нет, не соглашусь на это, — внезапно решил он. — И согласился бы, если б я только на себе основывал мои наслаждения! Жертвовать собою позволено, жертвовать другими могут одни лишь злые сердца. Оставим это на произвол судьбы!»
В это время в дверь комнаты постучали, и он нехотя открыл ее. На пороге стоял Филипп Филиппович Вигель, человек с недавних пор появившийся в литературных кругах. Батюшков слышал уже о его приезде. Ходили слухи, что он приехал из Москвы искать место через Марию Антоновну Нарышкину, но случился афронт — Мария Антоновна уже не могла составить ему протекцию, потому как навсегда лишилась своего влияния. Она не умела ценить отношения к ней монарха, и связь ее с молодым Голицыным слишком стала известна. Говорили, будто и сын ее Эммануил был уже не от императора, а от его секретаря, чем и объяснялось охлаждение к нему Александра.
— Милый Константин Николаевич! Я прибыл из первопрестольной, вам поклон от князя Петра Андреевича! Все живы-здоровы, — улыбнулся ему Вигель.
— Очень рад, Филипп Филиппович! Чем могу служить? — Батюшков улыбнулся в ответ знакомцу, но взгляд его был тосклив.
— Мы с вами еще посидим, но сейчас… Я приехал в Приютино с моим молодым приятелем, французом, вступившим в нашу службу в Париже. Мы хотели бы быть с ним в соседних комнатах. Не были бы вы так любезны, Константин Николаевич, уступить нам свою и перейти в комнату чуть подальше по коридору. — Он заглянул через его плечо. — Та комната ничуть не хуже этой, — добавил он, снова улыбаясь и складывая пухлые красные губки в кружок.
— Извольте, — пожал плечами Батюшков. — Рад вам услужить.
Ему действительно было все равно. Филипп Филиппович сложенными красными губками со свистом пососал воздух.
Пока слуги перетаскивали их вещи, Филипп Филиппович познакомил его с молодым французом. Его звали Ипполит Оже. У него были красивые карие глаза с двойным рядом больших пушистых ресниц. И Батюшкову почему-то подумалось, что француз непременно понравится Анне Федоровне, и чувство, похожее на ревность, засосало у него под ложечкой.
Он бросил слуг на произвол, позволяя им самим довершить его переезд в другую келью, и удалился в сад. Долго бродил он по приютинскому парку, размышляя о жизни. Почему-то его мысли стала занимать судьба его человека, которого он сдавал намедни для наказания плетьми за пьянство. Пьянство не прекратилось, дня два Митька выдержал и запил снова. Надо отправить его к сестре в деревню и наказать углицкому старосте следить за ним. Если еще раз напьется, то сдать его в рекруты за углицкую вотчину. Или пусть продадут, ибо нужны деньги, а пьяницы совсем не нужны, — усмехнулся он. — Жаль, конечно, старика Осипа, его отца, но что делать?
Темнело. Появились беззвучные летучие мыши. Вспархивали прямо перед лицом, останавливаясь на мгновение в воздухе, и поворачивали вспять. По всему парку слышались голоса: отправились в вечернее путешествие гости под предводительством неугомонного Алексея Николаевича.
«Наверное, среди них и Анна Федоровна, — думал он. — Хорошо бы идти вместе, прикасаться к ее руке, чувствовать дрожь от этого прикосновения…»
Ему показалось, что на лавочке под пальмой сидят двое и целуются. Сердце его замерло, он подумал, что это может быть Анна и ее избранник (но кто он?), однако, присмотревшись, он понял, что это Филипп Филиппович Вигель и француз Оже. Они действительно целовались.
Батюшков отвернулся и сделал вид, что ничего не заметил.
В этот день много смеялись, назавтра ожидали домашний спектакль, оказалось, что Анна Федоровна занята в нем и сейчас репетирует с Гнедичем, а Батюшкову делалось все тоскливей и тоскливей; и в конце концов, не в силах переносить эту сердечную муку, он, никому не сказавшись, уехал.
Об этом ничего не знали Оленины. Хозяин шел впереди коноводом, вел гостей по старому, заброшенному кладбищу в дальнем углу парка. Он шепотом оповещал всех об опасностях, нависших над ними, нагнетал страхи. Дамы жались к кавалерам, кавалеры тоже ощущали легкое покалывание нервов, как вдруг сам он истерично завопил и кричал до тех пор, пока к нему не приблизились остальные, хватая его за плечи.
— Что случилось? — кинулись к нему.
— Не знаю, не могу двинуться, что-то уперлось мне в грудь и не пускает. Ай!
— Покойник, — вскрикнул кто-то.
Кто был посмелее, стал его ощупывать. Оказалось, что в грудь отважного путешественника, крохотного росточком, уперся старый обруч от бочки, на который он в темноте наступил.
Опять много смеялись, а обруч решили отнести в музей, чтобы будущие поколения могли по его размеру определить рост Оленина, если им, конечно, это когда-нибудь понадобится.