ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ,
в которой Жуковский принимает у себя по субботам
петербургских литераторов. — Александр Алексеевич
Плещеев. — Камергерский ключ Александра Тургенева. —
Усатая княгиня Голицына. — Последние новости двора. —
Пушкин с друзьями пьют водку в трактире. — Ссора
с Кюхельбекером из-за эпиграммы. — Дуэль Кюхельбекера
с Пушкиным. — «На четырех шагах да в глаз». —
Пистолеты заряжены клюквой. — Осень 1818 года
С возвращением в Петербург из Москвы Жуковский стал принимать у себя по субботам. Он нанимал квартиру с давним другом Александром Алексеевичем Плещеевым, Черным Враном по «Арзамасу».
Плещеев, совершенный парижанин в речах и манерах, был сосед Жуковского по имению. В юности он живал в Петербурге, где приобрел некоторую известность своим необыкновенным искусством подражать голосу, приемам и походке знакомых людей, особенно мастерски он умел кривляться и передразнивать уездных помещиков и их жен. Так же легко он вошел в образ француза, и с первого взгляда его ни за что нельзя было принять за русского: все поговорки, прибаутки и шуточки были у него французские. К тому же и на лицо он был темен, за что и получил прозвище Черного Врана. Он писал русские и французские стихи, но в печать ничего не пускал; он прекрасно музицировал, сочинял романсы, но, пропев, их тут же забывали; он играл на домашнем театре, но его драматический талант был широко известен лишь в узких избранных кружках. В молодости он мелькнул в Петербурге и надолго сошел со сцены. Женившись, он после свадьбы до самой смерти супруги своей, Анны Ивановны, проживал в имении, и в Петербург не показывался: тому была своя причина. Женился Плещеев по указанию Павла I, чтобы прикрыть чужой грех. Жена его, урожденная графиня Чернышева, дочь генерал-фельмаршала по флоту графа Ивана Григорьевича Чернышева, очень любимого Павлом, фрейлина императрицы Марии Федоровны, после смерти отца в 1797 году перед всем двором обнаружила стыд свой; тут очень кстати случился Александр Алексеевич, который был вхож в дом отца ее. Молодых скоро обвенчали, и они надолго сокрылись в деревню. После смерти супруги в 1817 году он вернулся из деревенского своего заточения в Петербург, привез старшую дочь на выданье и двоих сыновей, черномазых цыганят, столь похожих на отца, что их тут же прозвали Воронятами, и устроил их в Благородный пансион при Педагогическом институте.
Повертевшись в Петербурге и, видимо, восстановив прежние связи, Черный Вран по протекции своего дальнего родственника Карамзина попал в чтецы к императрице Марии Федоровне. Вечерами читал он ей и близкому ее обществу Мольера и другие драматические произведения, он читал пьесы так искусно, что никогда не называл действующих лиц, а означал всякий новый персонаж только изменением голоса. Вскоре его пристроили и в театральную дирекцию, где он занимался французским репертуаром. Жуковский любил приятеля, хотя тот был человек вполне ничтожный, однако, надо отдать ему должное, славный от природы актер.
Когда принимали гостей, Плещеев частенько сиживал за роялем и наигрывал меланхолические импровизации. Так было и на сей раз, когда раньше всех забежал вездесущий Александр Иванович Тургенев, который называл всех собиравшихся у Жуковского «праздношатающимися авторами и литераторами», причисляя и себя самого к таковым.
Тургенев недавно получил камергера, и сегодня он надел золотой с бриллиантами камергерский ключ, на огромной розетке из голубой андреевской ленты, прикрепленной к левой фалде фрака сзади, над карманным клапаном, поскольку должен был ехать на бал к великому князю.
Стесняясь своего камергерства, он стал рассказывать о том, как брат Николай рассвирепел, когда узнал о камергерстве, и назвал сию должность темным пятном тургеневской фамилии. Николай бывать в обществе не любил, он предпочитал обществу уединение и сидячую жизнь. Александр Иванович благоговел перед младшим братом и столько говорил о нем, что весь превратился в кадило, вечно курящееся перед его образом, в трубу, громогласно гремящую во все концы света о его гениальности.
— Не знаю уж, гордиться ли мне тем, что никому еще не вздумалось поздравить меня, а все приходят с изъявлением соучастия в том, что меня так неожиданно постигло? — говорил Александр Иванович, искренне недоумевая. Василий Андреевич молча курил сигарку, к которым в последнее время пристрастился. — Княгиня Наталья Петровна оскорбилась равнодушием моим (ибо я скрыл от нее мое огорчение) и рассказала при сем случае, с каким восхищением приняла сию милость фамилия графа Чернышева при пожаловании графа, не знаю, уж которого она имела в виду.
— Вполне возможно, что моего тестя, — вставил Плещеев, обернувшись через плечо от рояля. — Но было это, видимо, во времена его молодости. Усатая Голицына живет, по-моему, уже при четвертом императоре.
— Да, ей под восемьдесят, — вспомнил Василий Андреевич, попыхивая сигаркой. — И она кого хочет отчитает, милый Шушка. Честно говоря, я и сам ее побаиваюсь…
— Да еще граф Лаваль вчера целый час мне доказывал, как много это значит в мнении государя. — Александр Иванович расхохотался. — И лучшее его доказательство было то, в год не более как два камергера являются в «Северной Почте», в отделе объявлений, кто куда выехал, а всего прочего — великое множество…
— Какие еще новости? — меланхолично спросил Жуковский.
— Вы хотите новостей, то есть милостей? — вскричал, обрадовавшись Тургенев. Он целыми днями переносил новости из одной гостиной в другую. — Пожалуйте, слушайте. Вот они: Александр Львович Нарышкин — канцлер всех орденов, а на его место главным директором театральной дирекции князь Тюфякин…
Плещеев кивнул головой, — как чиновник театральной дирекции, он уже знал об этом.
— Это не новость, — поддержал друга Жуковский. — Что еще?
— Кирила Нарышкин — гофмаршал. Алексей Васильчиков, что женат на Архаровой, шталмейстером и сидеть в Конюшенной конторе с жалованьем. Альбедил — бриллиантовую Анну, князь Яков Иванович Лобанов получил 1-го Владимира, Кикин — в другой раз бриллиантовую Анну, Соколов — 2-го Владимира, граф Ламберт — тоже, Рибопьер, граф Лаваль, князь Оболенский (московский куратор), граф Пален (министр) и князь Хованский (Капелька) — тайными советниками. — Новости сыпались как из рога изобилия. — Филарет, епископ, — 1-ю Анну, Филарет, московский архимандрит, — 2-го Владимира, княжна Вяземская (племянница Кочубея) и Голицына, дочь бывшего пензенского губернатора, — фрейлины. Забыл, Родофиникин, Дивов — бриллиантовую Анну. Граф Санти — сенатором. Мелких милостей довольно, но все по двору, и более — великого князя Николая Павловича… Колычев, Байков и ваш покорный слуга — камергерами…
При этом о своем камергерстве он снова отозвался крайне пренебрежительно и даже повторил шутку князя Вяземского, что римское правительство венчало головы лавровыми венками, а наше — венчает жопу.
— Хотя я хлопочу о чине камер-юнкеру князю Вяземскому, по его же просьбе, ибо он свое пребывание в Варшаве у Новосильцова меньше двух чинов не ценит. Кстати, вы слышали, граф Воронцов женится на графине Елизавете Ксаверьевне Браницкой, — добавил он.
— Точно? — спросил Плещеев.
— Совершенно точно. Вчера мне подтвердила ее тетка, княгиня Юсупова… А где же остальные праздношатающиеся авторы и литераторы? — поинтересовался Александр Иванович.
Под праздношатающимися авторами и литераторами подразумевалось и старшее поколение: Крылов, Гнедич, Иван Козлов, с парализованными ногами, но продолжавший ездить на литературные вечера; и молодые поэты, которые зачастили к Жуковскому, вместе и порознь: Пушкин, барон Дельвиг, присоединившийся к ним поэт Евгений Боратынский, рядовой лейб-гвардии Егерского полка, новый знакомец, который с недавних пор жил на одной квартире с Дельвигом, в Семеновских ротах; Плетнев, бывший постарше других, но еще не создавший имени себе в литературе; чаще же других в гостиной можно было увидеть тощую, скрюченную фигуру Кюхельбекера где-нибудь на стуле, в углу, с книжкой стихов в руках или, напротив, жарко спорящего посреди гостиной. Молодежь любила эти вечера, потому что Жуковский чуть ли не единственный во всем Петербурге жил открытым домом и на вечерах подавали шампанское и пунш, пившиеся в знак соединения российской образованности с иностранною, ибо читались не только стихи русские, но и Байрона, и Гёте; звучала речь немецкая, английская и итальянская так запросто, что Тургенев, сам знавший пять-шесть языков, мог спросить собеседника между прочим: «Душа моя, не помню, знаешь ли ты по-итальянски? Не знаешь, ах, жаль! Тебе, яко сатирику и поэту, надо было бы выписать: «Satire di Angelo d’Elci Fiorentino», второе флорентийское издание в 4-ю долю листа. Он достоин стать подле Ювенала, Горация и Персия; осмеивает и пороки, и слабости нашего времени с итальянским остроумием. Выучи, мой друг, итальянский… Это такая безделица!»
Обыкновенно молодые праздношатающиеся поэты вваливались к Жуковскому шумной, почти лицейской компанией. Кюхельбекер, живший рядом с Пушкиным, только на другой стороне Фонтанки, в мезонине дома Благородного пансиона при Педагогическом институте, ставшем недавно Петербургским университетом, переходил Калинкин мост и будил долго спавшего Пушкина. Пушкин надевал бухарский халат, ермолку и пил кофе, возлежа в постели, пока милый друг Кюхля мучил его новыми стихами. Читая свои гекзаметры, слабый грудью Кюхельбекер визжал и задыхался, видимо, рассчитывая наполнить страстью мертвый слог, особенно увлекшись, он начинал брызгать слюной, и тогда его надо было сторониться. Пушкин каждый раз пытался уклониться от докучливой обязанности слушать творения Кюхельбекера и сбивал его на литературные разговоры. Литературный вкус Кюхельбекера был далеко не безупречный, хотя рассуждал он о литературе складно, слушать можно было, но собственные его стихи, длинные, напыщенные, Александра утомляли. Переев его стихов, он даже чувствовал признаки тошноты физической. Хотя князь Вяземский, послушав в свой приезд не только стихи, но и рассуждения Кюхельбекера, поделился с Пушкиным: «Друг мой, у Вили упоение пивное, тяжелое… Послушать его, как отделывает он Жуковского, Батюшкова, а вместе с ними и Горация, и Байрона, и даже Шиллера! Чтобы врать, как он врет, нужно иметь язык звонкий, речистый, прыткий, а уж нет ничего хуже, как мямлить, картавить и заикаться во вранье: даешь время слушателю одуматься и додуматься, что ты дурак!»
Кюхля и сам быстро утомлялся и чтением своих стихов, и рассуждениями о литературе, столько он вкладывал к них страсти; согбенный и уставший, садился на стул и просил дядьку Пушкина, Никиту, подать ему клюквенного морса, а ежели его не бывало, так не отказывался и от сахарной воды.
Когда они выбирались из дома, то иногда, когда бывали деньги, брали извозчика, чаще же шли пешком. Сначала возвращались через Калинкин мост в Семеновские роты к Дельвигу и Боратынскому, все было рядом, на одном пятачке Петербурга, и до Жуковского на Крюков канал было рукой подать, не более десяти — пятнадцати минут ходу.
На сей раз они собрались все вчетвером. Когда Пушкин с Кюхлей зашли в квартиру, где жили их приятели, первым делом они наткнулись на мертвецки пьяного Никиту, камердинера Дельвига, валявшегося прямо на полу в маленькой прихожей.
— Пьян, сволочь, уже третий день. Снова обчистил мои карманы, — пояснил им барон, потягиваясь в постели и улыбаясь своей задумчивой и тихой улыбкой. Он не надел еще свои очки в черепаховой оправе, они лежали на стуле поверх раскрытой книги, и взгляд его голубых глаз под густыми бровями был беззащитен и ясен. — Мы не ужинали и не завтракали, потому что я боюсь его обеспокоить. Не знаю, право, братцы, оставить сие происшествие, как всегда, без последствий или все-таки отправить его на съезжую, чтобы ему сделали отеческое внушение? Все удовольствие будет стоить мне три рубля на розги.
— Зная тебя, можно быть совершенно уверенным, что все останется по-прежнему: вор Никита будет пьян, ты — голоден и без денег. — Александр тоже улыбнулся.
— Да, пожалуй, — согласился барон. — Но надо же нам где-нибудь позавтракать. Евгений! — крикнул он в соседнюю комнатку, и оттуда в халате выполз бледный Боратынский с печальной улыбкой. — Сводим господ Пушкина и Кюхельбекера отобедать?
— Разбогател, что ли, барончик? — поинтересовался Александр.
— На обед хватит…
— Куда поедем? К Талону или Дюме? Или к Чаадаеву, в Демутов? Может, и его пригласим?
— Тут рядышком, — ласково сказал барон Дельвиг. — И очень мило, правда, Евгений? Но для Чаадаева слишком по-мужицки…
— Да, — сказал Боратынский. — В русском духе. — И замолчал надолго. Иногда он бывал неразговорчив. На задумчивом лице, оттененном черными волосами, поблескивали живые глаза.
Друзья оделись, трое были в партикулярном платье, лишь Боратынский появился в темно-зеленом мундире рядового лейб-гвардии Егерского полка и кивере без султана, который носили егеря.
Едва они вышли на улицу, как Боратынский повеселел, и они с Дельвигом, завывая так, что прохожие оглядывались на странную пару, стали читать вслух, чеканя шаг, сочиненное вдвоем стихотворение:
Там, где Семеновский полк, в пятой роте, в домике низком
Жил поэт Боратынский с Дельвигом, тоже поэтом.
Тихо жили они, за квартиру платили не много,
В лавочку были должны, дома обедали редко,
Часто, когда покрывалось небо осеннею тучей,
Шли они в дождик пешком, в панталонах трикотовых тонких,
Руки спрятав в карман (перчаток они не имели!),
Шли и твердили, шутя: какое в россиянах чувство!
Ускоряя шаг, вся компания вскоре свернула в маленький переулочек и остановилась перед питейным домом. От него на карачках уже полз растрепанный мужик.
— По обычаю предков наших перед трапезой должно выпить рюмку водки! — указывая на пьяницу, воскликнул барон.
— Водки? — удивился Кюхельбекер и с некоторым недоумением отступил назад.
— Я с удовольствием, — подхватил Пушкин. — Я у Ганнибалов к водке приохотился…
— Странная мысль — пить водку поутру. К тому же в таком месте, — сомневался Кюхельбекер.
— Вильгельм Карлович, разве вы не видите двуглавого императорского орла над дверьми, и можно ли считать непристойным войти в казенный дом? — ёрничал барон Дельвиг. — Впрочем, вы можете быть покойны: во всем переулке нет ни души.
— Ты что, подумал, что я боюсь начальства? — возмутился Кюхля и первым открыл дверь кабака.
На самом деле начальства надо было бояться рядовому Евгению Боратынскому, но он смолчал и пошел вместе с остальными.
Спертый воздух ударил им в нос. С одной стороны всю длину комнаты занимал широкий стол, за которым стояли целовальники и в оловянных кружках подавали желающим любимый напиток, но не иначе, как получив вперед деньги.
С противоположной стороны по стене стояли лавки да ветхий столик под закопченным образом в углу, на стене же висела картина, изображающая генерала, украшенного множеством лент и орденов, который на коне перескакивал через всю французскую армию, понизу шла крупная подпись: «Храбрый генерал Кульнев». По бокам висели изодранные, раскрашенные яркими красками лубки с изображением Кутузова и Барклая де Толли.
— О! — Пушкин указал на портрет Барклая Кюхельбекеру. — Твой великий родственник. А ты водку собрался пить.
— Я водку пить не буду, — подчеркнул Кюхельбекер. — Я зашел, чтобы вы не подумали, что я стесняюсь бывать среди народа. Но водку я не пью.
Посреди комнаты два здоровых бородатых мужика, один молодой, другой, судя по бороде с проседью, пожилой, сбросив кафтаны, плясали вприсядку. Близ них молодой парень, в коротком кафтане, с кудрявой бородой и пеньковой ермолкой на голове, играл на балалайке, подпевая и отшибая такт ногой. Иногда он вскрикивал, приседая, или, приплясывая, обходил вкруг комнаты. Прочие зрители с кружками в руках толпились вокруг них и делали свои замечания.
— Вишь, как старик-то наш выплясывает.
— Седина — в бороду, бес — в ребро!
— Покажи молодым, старинушка!
На лавке два мужика, обнявшись, с полузакрытыми глазами, во все горло орали протяжную песню, пытаясь перекричать звонкую балалайку, а возле них ободранный деревенский мужичишка, видно, приехавший в город с возом сена, угощал свою дражайшую половину, чистенькую господскую горничную, штофом браги и все пытался подъехать к законной супруге, отвыкшей от мужика, на кривой козе.
На другой лавке занимал место господский кучер из богатого дома, в зеленом кафтане, с желтым персидским кушаком, с гладко причесанной черной бородой, пил за здоровье приехавшего из деревни кума, который, разинув рот, слушал речи своего важного барского знакомца.
Но над всем этим шумом раздавался голос маленького человека в изодранном сюртуке, который кричал:
— Эй, Тимошка! Поднеси-ка еще на двадцать копеек!
— Нет, брат! Ты уж и так взял две мерки!
— Экой жид! — гневался человечек. — Ведь я каждый день захожу к тебе. Нешто не поверишь?
— Оно так, Бог с тобою. Да заплати прежде, а потом выпьешь!
— На, жид! Обирай честных людей! — Пьяница кинул на стол несколько грошей. — Теперь подавай!
Целовальник, с самой типичной великорусской физиономией, не обиделся на «жида», а преспокойно собрал деньги, налил крикуну мерку и осмотрелся, надо ли услуживать другим гостям. Тут к нему подошли наши приятели, и барон Дельвиг потребовал налить им по рюмке «ерофеича».
— «Ерофеич» от всего лечит, на сорока травах настоян, — пояснил друзьям барон. — Был лекарь Ерофеич, который Орлова-Чесменского от смертельной болезни вылечил настойкой собственного приготовления.
— То-то мой Никита такого могучего здоровья, — рассмеялся Пушкин. — Он постоянно «ерофеичем» лечится. Меня так точно переживет.
Целовальник меж тем окинул их испытующим взглядом и достал из-под стола грязные рюмки, подул в каждую рюмку и протер внутри пальцем, после чего наполнил их «ерофеичем».
— С вас рубль, — сказал он.
— Рубль так рубль, — усмехнулся барон и достал деньги.
Тогда целовальник пододвинул к ним налитые рюмки.
Друзья переглянулись, испытание на брезгливость выдержали до конца только Дельвиг да Пушкин. Боратынский со словами «Собрату по Аполлону» поднес свою рюмку балалаешнику, который тотчас опорожнил ее, приговаривая: «Во здравие ваших благородий!»
— Выпей и мою, — протянул ему рюмку Кюхельбекер.
Балалаешник оприходовал и вторую, после чего друзья покинули питейный дом. Вслед им неслись звуки повеселевшей балалайки.
В этом же переулке они подошли к старому, пошатнувшемуся домишке, над дверью которого висела полинявшая вывеска с намалеванным окороком, жареными курами и пирогами; спустились по лестнице, прыгая через недостающие ступеньки, в подвальчик.
Посреди большой комнаты стоял большой стол, вокруг него — старые, изломанные стулья. На столе лежали ножи и оловянные ложки, прикрепленные к столу железными цепочками. Дельвиг постучал по столу кулаком и закричал:
— Хозяин! Хозяин!
И только тут они заметили огромного детину в красной рубахе и белом заляпанном переднике, растянувшегося на скамейке во весь рост. Детина поднялся, протер глаза.
— Чего угодно?
— Давай нам завтракать! — приказал барон.
— Помилуйте, — отвечал детина обиженно, — все уже отобедали.
— Хорошо, давай отобедать. — Дельвиг первым сел за стол, стали рассаживаться и другие. — Разве у тебя нет ничего? Господа, мои друзья, непременно хотят отобедать у тебя. Помнишь, мы заходили с этим господином? — Он указал на Боратынского.
— Народу много ходит, всех не упомнишь, — проворчал детина.
Кюхельбекер сел за стол и постучал ложкой.
— Давай обед!
— Я уже докладывал — обеда нет. Ужин, пожалуй, могу подать.
— Ну, а что же у тебя будет за ужином? — поинтересовался барон.
— Да то же, что и за обедом!
Пушкин не выдержал и захохотал.
— Тогда какая разница между обедом и ужином? — продолжал спрашивать барон, поглядывая на приятелей.
— Как не быть разницы? Когда народ пообедает, мы снова наливаем в щи воды и привариваем: вот и ужин.
— Стало быть, это дешевле?
— Вестимо, дешевле! В обед берем по пятнадцати копеек, да и то без говядины, с говядиной — двадцать пять; ну а в ужин пустые щи идут у нас по восьми, а коли с говядиной требуется, так и по шестнадцати берем.
— Ну давай по шестнадцати.
— Стало быть, с говядиной?
— С говядиной, мил человек, — согласился барон.
Хозяин взял большую деревянную чашку, деревянной же ложкой на длинной ручке зачерпнул из чугунного котла, дымившегося на плите, щи и наполнил в несколько раз чашку до края. Поставив ее посередине стола, он принес каждому деревянный кружок, на котором был кусок говядины и щепотка соли.
— А нет ли у тебя вилок? — спросил хозяина Кюхельбекер.
— Вилок не держим, черному народу это не требуется.
— А как же они едят говядину?
— Знамо дело, на то и пальцы есть.
Пушкин снова расхохотался. И вслед за бароном опустил гремящую на цепи ложку в щи.
Похлебали щи из одной чашки. Съели говядину, отрезая мясо ножом и руками отправляя его в рот. Говядина оказалась вкусной. Уходя, барон Дельвиг сунул в руки хозяину сверху полтинник, и эта щедрость показалась ему столь необычной, что он сначала не верил глазам своим и не знал, что сказать. А когда друзья выходили, он с низкими поклонами кричал им вслед:
— Милости просим и вперед жаловать!
Но до Жуковского в этот раз не дошли. Недалеко от его дома Пушкин вдруг громко захохотал.
— Ты чего? — поинтересовался барон.
— Да так. Эпиграмму вчера написал… Вот вспомнил…
— Скажи, — попросил Кюхельбекер.
— А не обидишься? Она до тебя, друг Кюхля, относится.
— Не обижусь. Читай скорее…
— Читай, — вдруг закричал Дельвиг и обхватил Кюхельбекера сзади. — Я его держу.
— Да пусти ты, Тося, — слабо отбивался Вильгельм.
Боратынский, призрачно улыбаясь, смотрел на их шалости.
— Уж коли держишь его, то пожалуйста, — согласился Пушкин. — Жуковского как-то пригласили на вечер, а он не пришел. Его спросили, почему вы не почтили нас своим присутствием? Василий Андреевич со свойственной ему откровенностью отвечал, что у него был понос и к тому же пришел Кюхельбекер, и ему пришлось остаться дома.
За ужином объелся я,
А Яков запер дверь оплошно —
Так было мне, мои друзья,
И кюхельбекерно и тошно.
Боратынский с Дельвигом покатились со смеху. Боратынский ржал как лошадь и бил ногой в мостовую как копытом. Заливался хохотом и сам Пушкин. Отпущенный Кюхельбекер стоял неподвижно, хлопая глазами и пошмыгивая носом.
— Ой, не могу, мне кюхельбекерно сейчас будет, — вскричал Боратынский, держась за живот.
Кюхельбекер переводил свой взгляд с одного на другого. Так длилось некоторое время. И вдруг он затопал ногами и завопил:
— Стреляться! Немедленно! На шести шагах!
— Брось, Кюхля! Ты обещал не сердиться, — попытался успокоить его Пушкин, дружески улыбаясь. У Кюхли, кажется, начиналась всем знакомая по Лицею истерика. — Пойдем к Василию Андреевичу. Вон Козлов приехал.
Александр увидел, что у подъезда дома Жуковского на Крюковом канале стояла коляска, из которой Лукьян, слуга Козлова, с помощью слуги Жуковского Якова выносил своего барина. В руках у Козлова была трость, которой он издалека поприветствовал молодых друзей.
— А то Яков дверь еще запрет, — все так же улыбаясь, добавил Александр.
— Дверь? Понос? Кюхельбекер и понос?! Дверь и Кюхельбекер?! — с ненавистью, заговариваясь, смотрел на него Вильгельм. Рот его кривился и дергался. — Ты мне за это ответишь! — Он повернулся к Дельвигу: — Любезный барон, попрошу вас как друга быть моим секундантом.
— Забавно, — печально произнес Дельвиг и добавил: — Как тебе, Виля, будет угодно. — Он уже не смеялся, видя всю серьезность намерений своего друга. — Но, право, смешно обижаться на дружескую шутку.
— Он перешел все границы! Я заставлю его ответить!
— Ну прости меня, — сказал Пушкин.
— Стреляться, — упорствовал Вильгельм.
— Он же извинился, — попытался поправить дело барон.
— Никаких извинений!
— Оставь его! Стреляться так стреляться! Как тебе будет угодно, — согласился Пушкин. — Мне тебя бояться нечего: ты не белая лошадь и не белокурый человек… К тому же я должен сначала жениться, а до дуэли не успею, — пожал плечами Пушкин.
— Все шутишь, да? Шутишь?! — вскрикивал Кюхельбекер.
— Отчего же шучу?! Будешь моим секундантом? — Пушкин обратился к Боратынскому, которому ничего не оставалось делать, как согласиться. Хотя после одной истории в Пажеском корпусе, откуда Боратынский был исключен и про которую друзья не знали всех подробностей, он никак не мог мешаться ни в какие дела. Ему участие в дуэли грозило гораздо более серьезными последствиями, чем другим.
— Хорошо, — сказал Боратынский. — Только давайте, друзья, стреляться, как у нас, егерей, обучают застрельщиков.
— Как?! — поинтересовался барон Дельвиг.
— Прикладыванием в глаз…
— В глаз? — удивился Кюхля.
— Да. Происходит это так: застрельщик с незаряженным ружьем становится в четырех шагах от обучающего и целится в его правый глаз! А обучающий этим правым глазом следит, правильно ли тот прикладывает ружье. — Евгений жмурился, показывая, как целится застрельщик и смотрит в дуло ружья обучающий. — Иногда на полку насыпают порох, только тогда целится обучающий, чтобы ученик научился не бояться вспышки пороха.
— Так ведь на четырех шагах да в глаз — это верная смерть, — ужаснулся против воли Кюхельбекер.
— На шести может быть то же, Виля, — усмехнулся Боратынский и переглянулся с Пушкиным.
— И все-таки лучше на шести, — не так уже напористо сказал Вильгельм. — В глаз это варварство какое-то.
Через два часа уже ехали на Волково поле, где обыкновенно происходили дуэли, Дельвиг с Кюхельбекером, Боратынский с Пушкиным.
Тянули жребий. Кюхельбекеру досталось стрелять первому.
— Слава Богу, — усмехнулся Пушкин.
Дельвиг, стоя неподалеку от Кюхельбекера, который уже поспешил занять позицию, в последний раз предложил примириться. Пушкин, в который раз уже, согласился. Но Вильгельм замахал руками и закричал на одной ноте:
— Не хочу-у! Только стреляться! К барьеру!
— Пусть стреляет, — спокойно сказал Пушкин, вставая к барьеру и поворачиваясь лицом, и вдруг, засмеявшись, крикнул Дельвигу: — Барон, лучше встань на мое место! Здесь безопасней!
— Что?! — снова вскричал Кюхельбекер и резко повернулся к Дельвигу, рука его дрогнула, и он нажал на курок. Пуля пробила фуражку у Дельвига.
— Ого! Забавно, — сказал барон, снимая фуражку и рассматривая дырку.
Пушкин захохотал и, отбросив пистолет в снег, побежал к Кюхельбекеру.
— Встань к барьеру! Стреляй! — кричал тот. — Стреляй! Так не честно!
Но Пушкин обнял его:
— Полно дурачиться, мой милый, пойдем чай пить, коли ты водки не пьешь!
— К тому же в ствол набился снег — стрелять нельзя! — подошел к ним Боратынский, неся пистолет Пушкина.
— Подайте друг другу руки, — предложил барон.
Кюхельбекер улыбнулся. После нечаянного выстрела всю злость и обиду как рукой сняло. Он охотно подал Пушкину руку.
Об этой дуэли много было говорено в литературных кругах, Николай Греч договорился даже до того, что пистолеты были заряжены клюквой, потому дело и кончилось ничем. Но, слава Богу, его слова не дошли до друзей, а иначе не избежать бы еще одной дуэли.
Но словечко «кюхельбекерно» на долгое время застряло в обиходе друзей. А над эпиграммой больше всех смеялся Василий Андреевич. И повторял ее при каждом удобном случае. Тем более что он часто страдал расстройством желудка, любил сообщать подробности своего пищеварения и частенько пердел за столом даже при дамах. Как-то не удержался за чаем у Катерины Андреевны Карамзиной и извинился тем, что ему кюхельбекерно. Ее девочки и мальчики очень смеялись, а маленький Андрей ответно салютовал Жуковскому задорной трелью.