56
На лето уехали с Никритиной к Черному морю пожариться на солнышке. В августе деньги кончились. А тут еще как назло востроглазый, коричневый, будто вылепленный из глины, голопузый купец кричит раз по пять в день:
У меня, у Яшки,
У маленькой корзине
Алейнц у Берлине
У магазине.
К счастью: не у каждого купца столько соблазнов.
Две копейки фунт вишня!..
И пятикопеечные дыни, о которых чернокосая синьора возвещала следующей серенадой:
Дини! Дини!
Си тицих ейш их —
Просто дам идет!.. —
делали картину нашей жизни не столь мрачной.
Мы пополняли пустоту желудков щедротами юга и писали в Москву друзьям, чтобы те потолкались в какой-нибудь мягкосердечной редакции за авансом для меня; и родичам, чтобы поскребли у себя в карманах на предмет краткосрочного займа.
Хотя, по совести говоря, плоховато я верил и в редакторское широкодушие, и в родственные карманы.
Впрочем, и родичей-то у меня близких почти что нет на белом свете. Самые кровные узы, если, скажем, бабушки наши на одном солнышке чулочки сушили. Так, кажется, говаривали старые хорошие писатели.
Вдруг: телеграфный перевод на сто рублей. И сразу вся кислятина из души выпарилась. Решили даже еще недельку поболакаться в море.
За обедом ломали головы: от кого бы такая благодать?
А вечером почтальон вручил нам догадку. Телеграмма:
Приехал. Приезжай
Есенин
Ошалев, заскакал я и захлопал в ладоши.
Из желтого кожаного несессера, заменяющего колыбель, бросил в меня стыдящий взгляд шестинедельный Кирилл: «Такой, мол, дядя здоровый и козлом прыгаешь!»
Усовестясь, я помахал пальцем перед его розовенькой горошинкой с двумя дырочками:
– Ну, брат Кирилл, в Москву едем… Из невозможных Америк друг мой единственный вернулся… Понимаешь?
Розовенькая горошина сморщилась и чихнула.
– Значит, правда!
Наутро Кирилл сменил квартиру – кожаный несессер на деревянное корытце – и в скором поезде поехал в Москву.