48

На другой день мы отправились к Дункан.

Пречистенка. Балашовский особняк. Тяжелые мраморные лестницы, комнаты в «стилях»: ампировские – похожи на залы московских ресторанов, излюбленных купечеством, мавританские – на Сандуновские бани. В зимнем саду – дохлые кактусы и унылые пальмы. Кактусы и пальмы так же несчастны и грустны, как тощие звери в железных клетках зоологического парка.

Мебель грузная, в золоте. Парча, штоф, бархат.

В комнате Изадоры Дункан на креслах, диванах, столах – французские легкие ткани, венецианские платки, русский пестрый ситец.

Из сундуков вытащено все, чем можно прикрыть дурной вкус, дурную роскошь.

Изадора нежно улыбнулась, собирая морщинки на носу:

– C’est Balachoff… ploho chambre… ploho… Isadora fichu chale achetra… mnogo, mnogo ruska chale…

На полу волосяные тюфяки, подушки, матрацы, покрытые коврами и мехами.

Люстры затянуты красным шелком. Изадора не любит белого электричества. Говорят, что ей больше пятидесяти лет.

На столике перед кроватью большой портрет Гордона Крэга.

Есенин берет его и пристально рассматривает. Потом будто выпивает свои сухие, слегка потрескавшиеся губы:

– Твой муж?

– Qu’est-ce que c’est mouje?

– Mari… epoux…

– Qui, mari… bil… Kreg ploho mouje, ploho mari… Kreg pichet, pichet, travaillait, travaillait… ploho mouje… Kreg genie.

Есенин тычет себя пальцем в грудь:

– И я гений!.. Есенин гений… Гений – я!.. Есенин – ге ний, а Крэг – дрянь!

И, скроив презрительную гримасу, он сует портрет Крэга под кипу нот и старых журналов:

– Адьу! Изадора в восторге:

– Adieu!

И делает мягкий прощальный жест.

– А теперь, Изадора, – и Есенин пригибает бровь, – танцуй… Понимаешь, Изадора?.. Нам танцуй!

Он чувствует себя Иродом, требующим танец у Саломеи.

– Tansoui?.. Bon!

Дункан надевает есенинские кепи и пиджак. Музыка чувственная, незнакомая, беспокоящая.

Апаш – Изадора Дункан. Женщина – шарф.

Страшный и прекрасный танец.

Узкое розовое тело шарфа извивается в ее руках. Она ломает ему хребет, судорожными пальцами сдавливает горло. Беспощадно и трагически свисает круглая шелковая голова ткани.

Дункан кончила танец, распластав на ковре судорожно вытянувшийся труп своего призрачного партнера.

Есенин впоследствии стал ее господином, ее повелителем. Она, как собака, целовала руку, которую он заносил для удара, и глаза, в которых чаще, чем любовь, горела ненависть к ней.

И все-таки он был только партнером, похожим на тот кусок розовой материи, – безвольный и трагический.

Она танцевала.

Она вела танец.