22
Мы с Никритиной вернулись домой, как обычно, после полуночи.
На этот раз в «Стойле Пегаса» выступал довольно знаменитый «чтец мыслей на расстоянии» – нервный горбоносый человек с удивительно черными волосами, пенящимися вокруг лысины.
– Я полагаю, Нюша, что наш мозг излучает какие-то флюиды, – сказал я.
– Очень может быть.
– Другого объяснения не придумаешь.
– Да. Этот дьявол работает без помощника.
– Вероятно, люди скоро изобретут аппаратик. Интересно!
– Какой такой аппаратик?
– Он будет записывать на ленту эти флюиды. А потом их можно будет расшифровать.
– Что?
– Примерно как запись стенографистки… Вот, Нюха, перед тем как ты юркнешь под одеяло, я незаметно положу этот аппаратик под твою подушку.
– Зачем?
– Да чтобы утром, когда ты убежишь на репетицию, прочесть твои мысли. Любопытно знать, что ты думаешь на сон грядущий!
– Какой ужас!
– Ужас?
– Все люди переругаются, передерутся, если будут читать их мысли, как ежедневную газету. Особенно мужья с женами. Кошмар!
– Ах так…
Я мрачно скинул полуботинки, пиджак и лег на тахту носом к стене.
– Толя…
– Не желаю с тобой разговаривать. – Что?
– То.
– Ничего не понимаю.
– Очень жаль.
– Нет, Длинный, ты мне все-таки должен объяснить. Она села возле меня на тахту.
– Уйди!
– Да ты просто сошел с ума.
– Не желаю тебя видеть. Понятно?
– Нет, Длинный, непонятно.
Я скрестил руки на груди и произнес в трагической интонации:
– Завтра я развожусь с тобой.
– Да?
– Да!
– А я – нет. Я ни за что не разведусь с тобой. Пожал плечами:
– Неужели?
– Потому что я люблю тебя, моего дурня.
– Не лги.
– О-бо-жа-ю!
– А я не хочу, чтобы меня обожала распутная баба!
– Это я распутная? Я?
– Во всяком случае, у тебя распутные мысли. Иначе бы, мадам, вы так не испугались этого аппаратика.
Мы провели бессонную ночь. Завтракали порознь. Она позвонила в театр, что больна и не придет на репетицию. Словом, это была крупная, мучительная ссора. Самая длинная за всю нашу жизнь. У обоих запали глаза и ввалились щеки. И только через двадцать два часа, за ужином, чокаясь жигулевским пивом, я сказал:
– Знаешь, Нюха, по-моему, это форменный кретинизм – быть в ссоре больше пяти минут. Ведь где-то внутри отлично знаешь, что в конце концов все равно помиришься. Правда? Так какого черта портить себе жизнь на сутки или на неделю, как это делают миллионы глупцов? Пять минут – и хватит! Или уж действительно надо разводиться, если дело очень серьезно. Правильно?
– Правильно, Длинный!
И мы крепко поцеловались.
Эта мудрая догадка: «Ссориться не больше, чем на пять минут» – очень украсила нашу жизнь. Рекомендую. А через несколько дней я читал Никритиной вслух:
– «Жена добра и страдолюбива и молчалива венец есть мужу своему… И увидит муж, что непорядливо у жены… и за ослушание… снять с нее рубашку и плетию вежливенько бита, за руки держа, по вине смотря, да побив и промолвить, а гнев никакож бы не был». Это из «Домостроя», Нюха. Превосходная, полезная книга! Удивляюсь, почему ее не переиздаст Госиздат.
– Я тебе такой пропишу «Домострой»!.. Пропишу «Домострой» наоборот: «И увидит жена, что непорядливо у мужа… и за ослушание… снять с него рубашку и плетию вежливенько…»
И оба смеемся, как будто читаем Зощенко.
А вот другой разговор, при Саррушке Лебедевой.
– Прошу тебя, Нюша, возвращайся домой к часу.
– А если на банкете будет весело?
– Если очень весело – половина второго.
– Хорошо.
– Да он у вас, Нюшка, «Домострой», – говорит Саррушка, не имея представления о предыдущем разговоре.
– Ого! Еще какой!
И поворачивается ко мне спиной:
– Застегни, Длинный.
Я застегиваю жемчужные пуговки на ее вечернем платье. Оно было куплено еще в Париже и надевается два раза в сезон. Не чаще.
Лебедева по-мужски пожимает плечами:
– Вы, Нюшка, чудак.
– Почему?
– В подобных случаях, – говорит полушутя наш знаменитый скульптор, – надо возмущаться, бороться за раскрепощение женщины, а вы сияете.
– Не портите мне жены, Саррушка.
Бегут, бегут годы неизвестно куда. А почему они не сидят в креслах, как гневные бухгалтеры – солидно, важно, прочно? Право, хоть бы приснилось мне, что они поменялись ролями: годы сидят, а гневные бухгалтеры бегут, бегут неизвестно куда.
Мы на коктебельском пляже. Мелкая галька похожа на фасоль, бобы и горох.
– Пошли купаться, Кирка, – приглашаю я своего малыша.
Пол-аршинные волны словно только что выскочили из парикмахерской: пена цвета волос, травленных перекисью, завита в баранью кудряшку.
– Пошли, Кирка, в воду.
Он переминается с ножки на ножку.
– Боюсь.
– Чего боишься?
– Больших волн.
– Вот так большие! Гляди: ниже колен.
– Так ты вон какой! А я – маленький. Ему через две недели стукнет четыре года.
– Пошли, Кирка, пошли.
– Не! Боюсь.
Я начинаю сердиться:
– Так ты, значит, трус? – Да.
У меня от негодования даже дыхание перехватывает:
– Тогда ты не мой сын. Терпеть не могу трусов.
– Ну и не моги.
Он решительно уходит, чтобы развалиться на никритинской мохнатой простыне.
– Кирилл! Ноль внимания.
Когда я злюсь, у меня светлеют глаза. Вероятно, сейчас они совсем белые.
– Что с тобой, Толя? – спрашивает мамаша, подставляя солнцу какую-то другую часть тела, по ее мнению, еще недостаточно прокопченную.
– Наш сын – трус.
– Не ерунди, пожалуйста. Он отчаянно храбрый. Кирка, иди с папой плавать.
– Не!
– Иди, иди.
– Боюсь.
– Что-о?
У мамаши чернеют глаза. У нее от злости они чернеют, а у меня, как сказано, белеют.
– Ступай к бабушке. Ступай. Варенье варить. Если ты девчонка, – приказывает мамаша.
Насупив брови, наш парень не спеша уходит. До меня доносится его бурчанье:
– Вот дураки! Мне же только четыре годика.
– Кирилл!
– Ну?..
Он уже унаследовал это любимое материнское словечко.
– Что ты сказал? Повтори!
– Ничего не сказал.
– Ложись!
– Вот вечно так, всегда: то уходи, то ложись, то плавай.
– Молчать!
Он покорно сжимает губы. А в его глазенках, очень похожих на никритинские, я с ужасом читаю упрямую мысль: «Вот дураки!»
До чего же он прав, по чести говоря. Теперь, на седьмом десятке, я понял, что природа не права. Родить должны бабушки. Отцами должны быть дедушки. Тогда, вероятно, наши дети были бы намного лучше воспитаны. Бабушки и дедушки философичней, терпеливей, мягче. Да и жизненного опыта у них побольше. На собственных молодых глупостях кое-чему научилась. А то рожают горячие девчонки. В воспитателях ходят почти сопливые мальчишки, ничего не смыслящие в этом трудном деле. Какой вздор!
Впрочем… куда ни кинь – все клин.
В тот же день на коктебельском пляже неподалеку от нас в палатке, сделанной из двух простынь, лежала какая-то бабушка. Она все время кричала:
– Яшенька!.. Яшенька!.. Яшенька!..
Мы с Никритиной готовы были ее удушить.
– Яшенька, надень на голову шапочку!.. Яшенька, по мочи водичкой у себя под мышечками!.. Яшенька, смотри, не промочи ноги! – это когда ее внук подходил близко к морю.
Года через три в трамвае в Москве на Большой Дмитровке я опять услышал ее голос:
– Яшенька!.. Яшенька!.. Не прыгай с трамвая на ходу! Трамвай прочно стоял на остановке.
Услышав: «Яшенька, Яшенька!» – я быстро обернулся. Ну конечно, это наша коктебельская беспокойная бабушка.
– Доброе здоровье, – сказал я приветливо.
– Разве вы меня знаете?
– Да. Три года тому назад мы с вами частенько лежали по соседству на коктебельском пляже. А сейчас я вас узнал по «Яшеньке». Что-то, слышу, родное, знакомое. Очень обрадовался.
Кудрявые волны грассируют у берега, как парижанки. Неподалеку от меня, поджариваясь на раскаленном песке, болтают две дамы.
– Вера Павловна, а кто в вашем вкусе: брюнеты, шатены или блондины?
– И те, и другие, и третьи, Мусенька!
Я очень люблю подслушивать пляжные разговоры. Особенно женские. Они психологичней, острей, язвительней, а порой и неприличней.
О брюнетах, шатенах и блондинах мечтают писательские жены – Вера Павловна и Муська. Так ее почему-то все называют. Даже те, которые с ней незнакомы. Вера Павловна, как говорят, «со следами былой красоты». Она крупная, длинная. Кожа у нее на сорокапятилетней жирной подкладке, в черных крашеных волосах эффектная седая прядь. Муська – маленькая, тощая. У нее пронзительные глазки, зеленые, как у злой кошки. Нос явно смертоносный. Он торчит между щек, как лезвие финского ножа.
Вера Павловна вытягивает длинные ноги, забрасывает руки за голову, потягивается и лепечет томным голосом:
– Ах, я хотела бы умереть молодой! Муська немедленно отзывается:
– В таком случае, Вера Павловна, вы уже опоздали. Через пятнадцать лет один небезызвестный поэт, кинув иронический взгляд на голый женский пляж, сказал со вздохом: «Тела давно минувших лет». На пляже, как и в дни нашей молодости, рядом лежали Муська и Вера Павловна. Только теперь под большими пляжными зонтами. Увы, они разговаривали не о блондинах, брюнетах и шатенах, а об инсультах, инфарктах и гипертонии.
Возвращаюсь к дням молодости.
Солнце осатанело. Это уже не солнце, а зажженная газовая конфорка.
– Папа!.. Папа!..
– Что тебе?
– Поучи меня плавать. Не хочу лежать. Поучи плавать.
– Лежи на брюхе и загорай, как дамочка. Наш парень обиженно надувает губы:
– Не хочу как дамочка.
– Вот как?
– Я не дамочка. Я мужчина.
– Что-то непохоже.
– Похоже! Неправда! – бурчит он через силу. – Не правда!
А на языке у парня, конечно, вертится: «Врешь! Врешь!»
Волны подросли.
Я осведомляю свое семейство:
– Пойду поплаваю.
– Сыпь, – говорит Никритина. – Только, пожалуйста, не заплывай далеко. Волны большие.
И она поворачивается на правый бок. Для идеального прокопчения приходится беспрерывно вертеться.
Мне нравилось плавать на крепких волнах. К тому же взрослые хуже детей. Еще непослушней.
На рейде стоит какой-то плюгавый буксир. Я заплываю за него.
Никритина взволнованно спрашивает:
– Кира, где папа?
– В море.
– Где в море? Я его не вижу.
– И я не вижу.
– Господи, он утонул!
– Конечно, утонул, – соглашается Кирка. – Куда ж ему больше деться. Пойдем, мама.
– Куда пойдем? Куда? Лежи спокойно!
– В будочку.
– В какую будочку? О чем ты говоришь?
– Я хочу сладкой водички с прыщиками.
Так наш парень называл газированную воду с сиропом.
И еще убежали годы.
Опять разговариваем на пляже. Разговариваем на вечную тему: в чем счастье?
Пыжова вытягивает руку. Полное впечатление, что у нее на ладони сидит маленькая птичка. Она нежно гладит ее. Пыжова была талантливой актрисой.
– Вот оно, это счастье, вот оно, и… нет его! Ольга грустно смотрит вслед улетевшей птичке.
– По-моему, – философствует Никритина, – счастье в том, чтобы чувствовать себя нужной.
– Кому?
– Нужной в театре, нужной дома. Нужной Длинному, Кирке, моей маме. Словом, чувствовать себя нужной.
– Так! А ты, Кирка, что скажешь по этому поводу? – спрашивает Сарра Лебедева.
Подруги и летом встречаются.
– По какому?
– Да вот: в чем счастье?
Он, как Василий Иванович Качалов, подпирает рукой морденку, морщит лоб и переспрашивает:
– В чем счастье?
И с семилетней серьезностью отвечает:
– В хорошей жене.
Жорж Питоев частенько говорил о своей жене с загадочными глазами цвета ванильной полоски: «Людмила, ты моя рука, ты моя нога!»
Признаюсь, если б я не трусил плагиата, я бы тоже кое-когда заявлял: «Нюшка, ты моя рука, ты моя нога!»
Но в нашем доме относились к сентиментальности хуже, чем к гриппу. Поэтому Кирка ничего подобного никогда не слышал. Тем не менее он, очевидно, ощущал это: «Ты моя рука, ты моя нога!»
Вот и сказал: «Счастье в хорошей жене!»
Пожалуй, он был не очень далек от истины.
Парижане горячо спорили о Людмиле Питоевой. Одни уверяли: «Людмила – толстушка!», другие: «Да что вы – худенькая!» Потому что Питоева всегда играла до девятого месяца и одни видели ее на сцене брюхатой, другие – после родов. У этой замечательной актрисы было семеро детей: Саша, Жорж, Надя, Светлана, Варвара, Людмила и последняя – Нюшка. Названная так в честь Никритиной.