VIII
Встреча с Ларисой Рейснер. «Красная» интеллигенция. Новое амплуа Сергея Городецкого. «Союз поэтов». Работа над «Поэмой начала». Летние неурядицы. В невской Сосновке. «Шестое чувство». Осенний Петроград. Герберт Уэллс. Скандал в Балтфлоте. Владимир Таганцев и знакомство с Голубем.
18 июля Гумилев, завернув по пути на Моховую улицу в Летний сад, лицом к лицу столкнулся с Ларисой Рейснер, недавно появившейся в Петрограде в качестве жены и старшего флаг-секретаря нового командующего Балтийским флотом Федора Раскольникова. Воцарившаяся в Адмиралтействе супружеская чета была окружена фантастической молвой. Говорили, что во время Октябрьского переворота они организовали обстрел Зимнего дворца из пришвартованного на Неве крейсера «Аврора». Им приписывали главную роль в разгоне Учредительного собрания и в расправе над бывшими министрами Керенского Андреем Шингаревым и Федором Кокошкиным, которых разъяренные матросы растерзали в Мариинской больнице. По слухам, именно Раскольников и Рейснер по приказу Троцкого заманили в смертельную ловушку непокорного командира Балтфлота Алексея Щастного. В «Доме Искусств» судачили, что после прошлогоднего пленения Раскольникова Рейснер собирала группу головорезов для… штурма Ревеля (потом узника просто поменяли на каких-то английских шпионов). Последним подвигом супругов стал недавний набег краснофлотцев на турецкое побережье Каспия и захват порта Энзели вместе с базировавшейся там эскадрой «белых». После этой громкой победы Раскольников со своим «флаг-секретарем» и получили от Троцкого в безраздельное семейное владение весь Балтийский флот. И вот теперь Лариса Рейснер, исхудавшая и желтая после перенесенного только что очередного приступа персидской тропической малярии, сидела перед Гумилевым на скамье Летнего Сада.
Разговора не получилось. Гумилев сухо заметил, что Ларисе Михайловне на редкость впечатляюще удалось воплотить мечту героини «Гондлы»:
Чтобы кровь пламенела повсюду,
Чтобы села вставали в огне…
На том и откланялся. Сведущие флотские знакомые утверждали, что миловидный «флаг-секретарь» при случае ругается матом не хуже матерого боцмана, а ее высокомерная жестокость к подчиненным затмевает барское самодурство крепостных времен. Так ли это на самом деле Гумилев, разумеется, не знал, но зрелище «Лери» в облике красной фурии было ему неприятно.
Как и большинство завсегдатаев «Дома Литераторов» и насельников «Диска», Гумилев надеялся на повторение истории Великой французской революции, где, в ходе военной и общественной борьбы, на смену политикам-экстремистам, вроде Робеспьера и Сен-Жюста, пришли здравомыслящие республиканцы, а там подоспел и великий Наполеон Бонапарт, положивший конец произволу[501]. Однако верх в России явно одерживали такие вот безоглядные большевики, вроде преобразившейся Ларисы Рейснер, ее лихого морского комиссара Раскольникова и их кремлевского вдохновителя Льва Давыдовича Троцкого. «Белые» были разгромлены по всей стране, сохранив за собой только Крым, защищенный мощными укреплениями Перекопа, и далекое Приморье. Не сложившие оружие участники «белого» движения пробирались теперь к польским войскам маршала Юзефа Пилсудского, воевавшим с Красной Армией за пограничные западные земли Белоруссии и Литвы. На исходе минувшего года туда сбежали из Петрограда Мережковский, Зинаида Гиппиус и Философов, захватив с собой бывшего «арионовца» Владимира Злобина. Похоже, в России повторялся не восемнадцатый, а какой-то тринадцатый век, с его альбигойскими крестовыми походами и Золотой Ордой[502].
– Мы сейчас снова живем в эпоху средневековья, т. е. когда люди задаются большими замыслами, колеблются между Богом и Дьяволом, – говорил Гумилев. – Не исключена возможность, что и я, в конце концов, окажусь одним из средневековых авантюристов…
На следующий день в Зимнем Дворце открывался конгресс Коминтерна (коммунистического интернационала). В Петроград приехал Ленин со всей свитой московских «вождей». Городской центр наводнили толпы оживленных разноязычных делегатов, на затянутой кумачом стрелке Васильевского острова шли последние репетиции ночной театральной феерии «К Мировой Коммуне». А в зале «Дома Литераторов», для двух-трех десятков оборванных, полуголодных интеллигентов, притащившихся послушать лекцию историка Льва Карсавина, Ирина Одоевцева читала «Балладу о толченом стекле», грозя погибелью убийце-красноармейцу:
И принесли его в овраг,
И бросили туда,
В гнилую топь, в зловонный мрак —
До Страшного Суда!
Среди сдержанных «профессорских» аплодисментов, раздался громкий иронический кашель и стук отодвигаемого стула. Лариса Рейснер, вызывающе стуча каблучками, стремительно покинула зал. Оказывается, из Зимнего Дворца она поспела и сюда! Когда же июльские сумерки, наконец, сгустились над Невой, миноносцы Балтфлота, специально вставшие на невском рейде, навели лучи своих прожекторов на Биржевую площадь. На монументальном портале и боковых парапетах Биржи, на постаментах пылающих Ростральных маяков и прямо посреди сорокапятитысячной толпы, собравшейся со всего города, «рабы» восставали на «господ». Падали на мраморные ступени расстрелянные коммунары, суетились лысые, очкастые социал-демократы с огромными книгами в руках, в артиллерийском дыму шли солдаты мировой войны. Рухнул с высоты двуглавый российский орел, затряслось над головами вздернутое потешное чучело казненного Государя. Под дождем из красных звезд портал Биржи заняли колонны победителей-большевиков, которых приветствовали народы всего мира с эмблемами, цветами и гроздьями винограда… «Все мертвое и все живое Петербурга заговорило внятно и почти одновременно, – писала Рейснер в очерке, вскоре появившемся на страницах «Красной газеты». – Первое в форме крошечной комедии, второе – на немом языке мистерии». Скромному собранию в «Доме Литераторов» она уделила не меньше внимания, чем огненному действу на Биржевой, и в выражениях не стеснялась. Больше всего досталось Одоевцевой с ее балладой.
– Читайте! – Гумилев указал Одоевцевой на газетный листок. – Только дайте я Вас под руку возьму, чтобы Вы в обморок не упали. Лариса Рейснер Вас прославила! Да еще как! Обо мне в «Красной газете» фельетонов еще не появлялось…
Гумилев не переставал удивляться брожению умов, происходившему среди былых знакомцев. Певец сверхчеловеков Валерий Брюсов славил Ленина. Вячеслав Иванов угадывал в Коммуне свою любимую «мистерию соборности». Всеволод Мейерхольд демонстративно носил черную кожаную куртку – одежду комиссаров и чекистов. Постановщиком действа о Мировой Коммуне – с подвешенным царским чучелом и красным звездным дождем – был Сергей Радлов, прилежный участник былого «Цеха поэтов». Да что там Радлов! Из Каспийского политуправления Лариса Рейснер извлекла… Сергея Городецкого, который теперь работал под ее началом в политуправлении Балтфлота. Встречаясь с Гумилевым, перековавшийся, неузнаваемый Городецкий нес такую околесину, которой постыдились бы даже в Пролеткульте:
– Не тому, не тому ты учишь народ, Николай!..
– Но ты же знаешь о Леконте де Лиле, – обозлился Гумилев, – почему бы не узнать о нем рабочему и крестьянину? Почему они должны встречаться с литературой не в библиотеке, а лишь на улице, под выкрики митинговых ораторов?
Большевики, похоже, всерьез взялись за интеллигенцию, действуя с иезуитской изощренностью, то пряником, то кнутом:
Прежний ад нам показался раем,
Дьяволу мы в слуги нанялись,
Оттого что мы не отличаем
Зла от блага и от бездны – высь.
В Петрограде эта «борьба за души» стала особенно заметна, когда в июне на подмогу к суровой, похожей на пожилую сельскую акушерку Злате Лидиной в Комиссариат Просвещения явилась ангелоподобная поэтесса Надежда Павлович[503], посланница московского «Сопо» – «Союза поэтов». В отличие от петроградской «Всемирной литературы» или московского же «Союза писателей»[504], «Союз поэтов» имел особый мандат Совнаркома на издательскую и иную коммерческую деятельность. Собирая петроградских литераторов под сводами бывшего Министерства просвещения на Чернышевой площади, Павлович рассказывала удивительные вещи. По ее словам, все участники «Союза» имели преимущество в получении бумаги для выпуска собственной стихотворной продукции и приравнивались к особой категории государственных служащих при получении пайка и прочих благ:
– Маяковский говорит: «Коммуна! Кому – на! Кому – нет! Кому – зубы прикладом выставила, кому – как мне – вставила зубы». И улыбается великолепной новой вставной челюстью… А Есенин с Мариенгофом…
Целыми зубами никто из петроградцев после двух лет постоянного голода похвастаться не мог. Да и книги в Петрограде, как было уже всем понятно, оказалось не по силам издавать даже Горькому. Типография «Копейки» окончательно встала. Рабочих-печатников переводили из нее на другие предприятия, а Гржебин с Тихоновым путешествовали с наборными рукописями по Эстонии и Финляндии, пытаясь там возобновить публикации выпусков «Всемирной литературы». Александр Блок, благоволивший к Павлович, заводил с Гумилевым и другими «всемирниками» келейные беседы на Моховой:
– Мы все тут разные, может быть, и общего языка не будет. Но материальная помощь нужна многим, нужны пайки, нужна книжная лавка. А «Союз поэтов» может все это организовать. Начнем с материальной заботы о наших поэтах, а может быть, выйдет и что-нибудь большее…
Возразить ему было сложно. Гумилев мог сам наблюдать, как разрушаются от беспросветной нужды упрямые затворники-одиночки, подобные Владимиру Шилейко. У ассиролога, продолжавшего трудиться над своей клинописью, от истощения явно мутился рассудок, а Ахматова рядом с ним постепенно превращалась в ужасный скелет, покрытый лохмотьями. Зная по слухам, что Шилейко стал настоящим тираном, одержимым манией ревности, Гумилев старался незаметно передать Ахматовой какой-нибудь гостинец – конфету или булочку. Ничем другим он помочь не мог. Неутомимый Горький организовал для таких голодающих бедолаг благотворительный «Комитет по улучшению быта ученых» (КУБУ), и Ахматова терпеливо ждала у окна появления подводы, развозившей пайки с крупой и воблой, а увидев, радовалась:
– Вот едет горькая лошадь!
В июле петроградское отделение «Союза поэтов», провозглашенного тогда же «всероссийским», приступило к работе. Председателем был избран Блок, поручивший Надежде Павлович формировать президиум. Гумилев ограничился местом в приемной комиссии. Куда больше в эти дни его занимала странная поэма о доисторическом мире земноводных чудовищ и о возникновении словесного разума. Отрывки из нее он читал на весенних занятиях в студии «Дома Искусств»:
– Поэт должен быть знаком с историей, с географией, с мифологией, с астрологией, с алхимией, с наукой о драгоценных камнях. Это – незаменимые источники образов, в совокупности своей составляющие целую науку – эйдологию[505]. В результате моих долгих занятий мифологией я написал следующие стихи…
Слушатели недоумевали. По словам Гумилева, о мудрых драконах, допотопных исполинах, небесных духах, волшебных растениях и минералах ему предстояло написать то ли двенадцать, то ли восемнадцать больших эпических песен, которые составят в итоге шесть книг огромной «Поэмы Начала». Острословы «Дома Искусств» шутили, что Гумилеву никак не дает покоя слава Данте или Гете, и на все лады потешались над «эйдологией». Но он ушел в свою поэму с головой, штудируя сочинения античных философов-гностиков, труды неоламаркистов[506] и богословские книги. От ученых занятий его оторвала Анна Николаевна, приехавшая на очередную краткую «побывку» в Петроград. Ольга Арбенина, уже привыкшая смотреть на Гумилева как на свою полную собственность, немедленно принялась разыгрывать перед простодушной подругой роль преданной наперстницы, всюду сопровождая ее. Никакие резоны Арбенина не принимала, и Гумилев вынужден был постоянно появляться на публике в компании обеих дам, только гадая, какие пересуды о его «гареме» вызывает каждый подобный визит. Кое-как ему удалось сохранить при такой игре пристойную мину и, благополучно избежав семейного скандала, отправить жену обратно в Бежецк.
2 августа в «Доме Искусств» состоялся «Вечер Н. Гумилева», а двумя днями позже в театральном зале Тенишевского училища (преобразованного после переезда «Живого Слова» в образцовую «Трудовую школу № 15») прошло первое открытое заседание «Союза поэтов». Председательствующий Блок особо приветствовал среди собравшихся Ларису Рейснер и Сергея Городецкого, которые «не бьются беспомощно на поверхности жизни, где столько пестрого, бестолкового, темного, а прислушиваются к самому сердцу жизни, где бьется – пусть трудное, но стихийное, великое и живое, то есть они связаны с жизнью». Надежда Павлович выразила надежду, что в Петрограде вскоре образуется «поэтический фронт новой революционной поэзии, принявшей советскую жизнь и связанной с массами». Оказавшаяся чудесным образом в президиуме «Союза» Мария Шкапская, многолетняя политэмигрантка, помянула в стихах убиенного Марата…[507] В зале переглядывались. Стало ясно, что новорожденный «Союз» превращается то ли в филиал Побалта (отдела политпросвещения Балтфлота), то ли во вспомогательную секцию Наркомпроса.
Вероятно, Гумилев пропустил это заседание. В начале августа Волковысский раздобыл для членов правления «Дома Литераторов» путевки в летний пансионат для рабочих, недавно открытый на бывшей даче полковника Чернова в далекой правобережной Сосновке, куда через Неву ходил один паровой паром. Там, на невском приволье вдали от комиссаров, лозунгов, заседаний, резолюций и чекистских кожаных курток, Гумилев и обосновался сразу после выступления в «Диске». В компании литераторов, журналистов, ученых и пролетарских прелестниц, постоянно окружавших знаменитостей, он декламировал стихи, играл в шахматы, участвовал в самодеятельных концертах и ходил слушать местных цыган. В гости к нему на пароме приезжала Ольга Арбенина. «Он встретил меня и снял с пригорка (берег был скалистый), и мы пошли по дороге, – вспоминала она. – У меня было белое легкое платье (материя из американской посылки) и большая соломенная шляпа. На пригорках сидела целая куча ребят (не цыганята, а русские дети). Они сказали хором Гумилеву: «Какая у Вас невеста красивая!» Он был очень доволен, а я смутилась». Арбениной в очередной раз предлагал руку и сердце один из ее поклонников.
– У нас с ним, – сказал Гумилев, выслушав ее, – такая разница. Я как старинная монета, на которую практически ничего не купишь, а он – как горсть реальных золотых монет.
Гумилев уже завершил первую песнь «Поэмы начала» и принимался за вторую, когда и мифологические драконы, и вечерний рай Сосновки, и откос над Невой, и тревожная Арбенина в белом платье соединились вдруг, неожиданно, в одном стихотворном порыве. В шести строфах этого нового стихотворения было все, что он силился сказать в «Поэме начала» – и первозданная воля всего живого к творчеству, мучительно преображающая мироздание, и безудержное томление любви, и страстный порыв земнородных тварей к небу. И, записав последнюю строфу, Гумилев понял, что оставшиеся шестнадцать песен поэмы уже не очень нужны:
Так, век за веком, – скоро ли, Господь? —
Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства.
После безмятежной Сосновки тревога, нараставшая в Петрограде по мере наступления осени, была особенно заметной. Знаменитый писатель-фантаст Герберт Уэллс, приехавший в РСФСР корреспондентом лондонской «The Sunday Express», вспоминал, как испуганно ежились в сентябре 1920 года петроградцы при первых порывах холодного ветра. «Повсюду, где только можно, вдоль набережных, посреди главных проспектов, во дворах лежат штабеля дров, – писал он в своих очерках. – В прошлом году температура во многих жилых домах была ниже нуля, водопровод замерз, канализация не работала. Читатель может представить себе, к чему это привело… Эта зима, возможно, окажется не такой тяжелой. Говорят, что положение с продовольствием также лучше, но я в этом сильно сомневаюсь». Пропаганда не обманывала никого – готовились к забастовкам и голодным бунтам. Секретный отдел «чрезвычайки» составлял двухнедельные сводки по доносам агентов, перлюстрированным письмам и городским слухам. Гумилеву вновь советовали: осторожнее, осторожнее, осторожнее…
Но осторожнее не получилось. Когда на сентябрьском вечере «Союза поэтов» в «Диске» Блок вдруг принялся пугать одичавших за годы военного коммунизма петроградцев ужасами… царского времени, Гумилев деликатно промолчал и только прыснул в кулак, услыхав как «царь огромный, водянистый, в коляске едет со двора»:
– Это краски бывают водянистыми, а к царю – даже если Александр III и был болен водянкой – такой эпитет неприложим. Как же Блок не чувствует этого?
Но когда Мария Шкапская стала воспевать с эстрады палачей маленького царевича Алексея –
И он принес свой выкуп древний
За горевых пожаров чад,
За то, что мерли по деревне
Мильоны каждый год ребят,
– Гумилев не выдержал и возмутился вслух, а за ним – другие «союзные» поэты и зрители. Возник шум и скандал, после которого Анна Радлова и поэтесса Наталья Грушко расцеловали Гумилева, умоляя его спасти «Союз поэтов» от «красных» пропагандистов и взять на себя роль председателя.
Гумилев, не желавший ссоры с Блоком, попытался отшутиться. Но ропот не унимался. Вскоре с подачи Надежды Павлович заговорили об особом гумилевском «клане», объединившем писателей, «не принимающих Октябрьской революции». Грянул гром и в Балтфлоте. Гумилев, чеканивший в зале Морского корпуса стихи о своей встрече с мусульманским пророком в африканском Шейх-Гуссейне, громко оповестил собравшихся:
Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего Государя!
«По залу прокатился протестующий ропот, – вспоминала Одоевцева. – Несколько матросов вскочило. Гумилев продолжал читать спокойно и громко, будто не замечая, не удостаивая вниманием возмущенных слушателей. Кончив стихотворение, он скрестил руки на груди и спокойно обвел зал своими косыми глазами, ожидая аплодисментов. Гумилев ждал и смотрел на матросов, матросы смотрели на него. И аплодисменты вдруг прорвались, загремели, загрохотали».
Тут уже заговорил весь город:
– Слыхали? Гумилев-то? Так и заявил матросне с эстрады: «Я монархист, верен своему Государю и ношу на сердце его портрет». Какой молодец, хоть и поэт!
Литературную студию при Побалте затормозили, а Гумилев лишился балтфлотского пайка. К счастью, тем дело и ограничилось. Но и пайковое наказание (на котором настояла Рейснер) было суровым – цены на продукты и одежду достигли астрономических высот. Еще стояли теплые и ясные дни, а смертное зимнее томление повергало в панику даже неробких духом. На прощальном банкете в честь Уэллса, устроенном в «Доме Литераторов», прозаик Александр Амфитеатров после слов англичанина о «курьезном историческом опыте, который развертывается в стране, вспаханной и воспламененной социальной революцией», неожиданно устроил истерику:
– Вы ели здесь рубленые котлеты и пирожные, но вы, конечно, не знали, что эти котлеты и пирожные, приготовленные специально в Вашу честь, являются теперь для нас чем-то более привлекательным, более волнующим, чем наша встреча с Вами… Ни один из здесь присутствующих не решится расстегнуть перед вами свой жилет, так как под ним не окажется ничего, кроме грязного рванья, которое когда-то называлось, если я не ошибаюсь, «бельем»…
Гумилев прервал повисшую паузу:
– Parlez de vous[508], коллега! Насчет белья…
Он мудро воздержался от объяснений с Балтфлотом и вел себя на людях исключительно ровно. Но в приватных беседах с добрыми знакомыми, вроде старого журналиста-путешественника Василия Ивановича Немировича-Данченко, отводил душу:
– Не будет у нас ни Термид?ра, ни Брюмм?ра[509]. Наши каторжники крепко взяли власть. На переворот в самой России – никакой надежды. Все усилия тех, кто любит ее и болеет по ней, разобьются о сплошную стену небывалого в мире шпионажа. Ведь он просочил нас, как вода губку. Нельзя верить никому. Из-за границы спасение тоже не придет. Большевики, когда им грозит что-нибудь оттуда – бросают кость. Ведь награбленного не жалко. А торговать, как говорят сами англичане и французы, можно и с каннибалами… Бежать отсюда, что ли?
Разговоры о побеге постоянно затевались в эти дни в столовой «Дома Литераторов». Впрочем, мало кто верил в осуществимость подобных планов.
– Все кругом предатели, – сокрушалась за морковным чаем какая-то древняя старушка в вязаной кофте.
– Ну зачем же все, – любезно возразил ей моложавый университетский приват-доцент Владимир Таганцев. – Если хотите бежать за границу – бегите с Голубем. Он не предаст.
Таганцев был воспитан на традициях петербургской либеральной интеллигенции, всегда оставлявшей за собой право на инакомыслие и поддержку политических диссидентов. Он помогал переправлять за границу гонимых беглецов, принимал у себя нелегальных курьеров, брал на хранение деньги и сам добывал средства «на борьбу с режимом». Собственные его интересы отстояли от политики очень далеко: талантливый ученый-естественник, он много лет с успехом занимался почвоведеньем и активно разрабатывал идею обработки полей донным илом (сапропелем). Однако общественную деятельность Таганцев почитал гражданским долгом и истово следовал заветам российского просвещенного свободолюбия.
– Кто такой Голубь? – спросил у Таганцева Гумилев.
– Настоящий конквистадор, Николай Степанович, как в Ваших стихах. Молодой еще человек, гвардейский офицер. Теперь – то ли британский, то ли финский, то ли французский агент. Конспиратор от Бога. Ходит через границу чуть не каждый день. Сегодня в Петербурге, завтра в Гельсингфорсе, через неделю опять в Петербурге. А Вы что, тоже бежать хотите?
Гумилев постучал папиросой о крышку черепахового портсигара.
– Там посмотрим. Интересно бы встретиться. Люблю таких людей.
Вскоре на Преображенскую явился бритый красавец с пронзительными ледяными глазами и безукоризненной военной выправкой:
– Здравствуйте! Я от Таганцева. Я – Голубь.