XVIII

Рождественский отпуск. Убийство Распутина. В номерах «Ира». Явление Ахматовой. Рождество в Слепнево. Последнее боевое дежурство. 1917 год. Переформирование полка. Командировка за фуражом. Разрыв с Ларисой Рейснер. В Окуловке. Февральский переворот.

Вечером 18 декабря, когда германские осветительные ракеты, как обычно, начали тревожить сгущавшуюся темноту бело-зелеными сполохами, гусар в окопах на Двине сменил свежий драгунский полк. Позицию александрийцы сдавали в идеальном порядке – накануне армейская комиссия нашла боевую организацию на их участке безупречной. После возвращения полка на тыловую стоянку у Ней-Беверстгофа многие офицеры получили краткосрочный отпуск на Рождество. Гумилев был в их числе.

В Петрограде он оказался 21 или 22 декабря. По городу в эти дни вовсю циркулировали всевозможные слухи о гибели Григория Распутина. Во время прошлогоднего «шпионского» психоза чудотворный целитель превратился для петроградских сплетников в главного германского агента, действующего губительным гипнозом на всю царствующую фамилию, и особенно – на императрицу. Сложно представить, что Гумилев после встреч с Александрой Федоровной придавал какое-либо особенное значение этим бредовым россказням. Однако маячившая около царской семьи фигура мрачного чернобородого сибирского бродяги (Ахматова однажды видела Распутина в царскосельском поезде и потом всем рассказывала об этой поразившей ее клубящейся бороде) казалась зловещим предзнаменованием. Никто не понимал, чт? этот тобольский мужик делает при дворе. Для политических фрондеров всех мастей тайна, окружавшая Распутина, была излюбленным предметом всевозможных инсинуаций. Предвоенный думский скандалист Александр Гучков[441] даже распространял среди депутатов… гектографированные копии фальшивых любовных писем императрицы и великих княжон к «старцу». О фальшивке тогда немедленно известили Николая II, но царь лишь велел передать Гучкову, что тот – подлец. Что Гучков – подлец (а также, по словам экс-премьера С. Ю. Витте, «любитель сильных ощущений»), все хорошо знали и без Государя, а тайна так и продолжала оставаться тайной[442]. И вот теперь, в тот самый день, когда Гумилев получал увольнительную в Беверстгофе, изуродованное, простреленное, утопленное тело таинственного мужика выломали из ледяной кромки полыньи под Петровым мостом на Малой Невке.

По слухам, Распутин предрекал, что с его смертью рухнет и престол Романовых. То же самое говорил некогда памятный Гумилеву Великий Магистр мартинистов Папюс, о скоропостижной кончине которого писали осенью 1916 года многие петроградские газеты[443]. Совпадение этих смертей во времени явно давало повод для мистической тревоги за судьбу правящей династии, хотя вокруг ничего, казалось, не предвещало волнений, и даже военное счастье, вопреки всем мрачным прогнозам, как будто вновь перешло на сторону России.

Впрочем, вряд ли Гумилев был очень занят подобными размышлениями. Прибыв в Петроград, он остановился в благословенных меблированных комнатах «Ира» на Николаевской. На следующий день вместе с Ларисой Рейснер он побывал в редакции «Аполлона» на Разъезжей, где все трудились в поте лица (из-за крайней неслаженности работы типографий журнал переживал тяжелые времена). «Аполлоновцам» Гумилев прочитал стихотворную сказку о приключениях абиссинского мальчика Мика (переделкой довоенных черновиков он занимал себя во время окопного бездействия на Двине в последние недели). Практичный Михаил Лозинский посоветовал направить поэму в «Ниву» Корнею Чуковскому: тот-де сам вместо статей про символистов с футуристами принялся нынче за детские стихи о крокодилах и пиратах. Прочие слушатели ограничились обычными замечаниями, и влюбленная парочка покинула гостеприимную редакцию. Но в «Ире» Гумилева догнал телефонный звонок Лозинского: сразу вслед за ним в «Аполлоне» побывала Ахматова, приехавшая из Севастополя. Лозинский сообщал, что Ахматова остановилась у Срезневских, и Гумилев отправился на Боткинскую улицу.

Ахматовой не было рядом с ним более полугода, писала она редко и жила, судя по всему, какой-то своей жизнью, никак не связанной с жизнью мужа. Гумилев уже привык мыслить свой семейный союз в прошедшем времени – даже былые обиды, как водится, совсем позабылись. «Я высоко ценю ее стихи, – грустно думал он, переступая порог квартиры Срезневских, – но понять всю красоту их может только тот, кто понимает глубину ее прекрасной души!..»

– … Я ведь к Ларисе и сама могу поехать, – задыхаясь от ярости, заключила Ахматова. – И она мне скажет!!

Гумилев вдруг осознал, что он, верно, был неправ, говоря о том, что ничем не может огорчить жену. И, собравшись, тут же затеял рассказ, как, приехав в город, попал на заседание в «Аполлоне»; а оно затянулось; а потом он поехал по делу…

– Ты был с Ларисой Рейснер – мне Лозинский сказал!

Гумилев помолчал.

– Ну, хорошо, я тебе, по секрету, скажу. Я был с… Тумповской.

Странно, но Ахматова сразу умиротворилась. Оказалось, что Рождество все домашние отмечают в Слепневе, что Кузьмины-Караваевы уже их ждут ехать вместе.

Гумилев сказал, что ему нужно взять с собой журнальные корректуры.

«Где ты живешь?!» – внезапно вновь зашлась Ахматова. Гумилев возмутился («А вот не скажу!») и объяснил, что – у Лозинских, конечно. На улице, отдышавшись, он помчался в «Иру», но там его немедленно из номера вызвали к телефону:

– Не опаздывай, пожалуйста! – сказала на том конце провода Ахматова и повесила трубку.

«Однажды я была в Слепневе зимой, – мечтательно писала она, вспоминая о рождественской поездке. – Это было великолепно. Все как-то вдвинулось в XIX век, чуть не в пушкинское время. Сани, валенки, медвежьи полости, огромные полушубки, звенящая тишина». Гумилев этой красотой не вдохновился – внезапная материализация Ахматовой совершила в нем сокрушительное действие. Два праздничных дня он искал случая для решающего разговора, но Ахматова снова перестала его замечать, отвечала невпопад и меланхолически листала корректуру «Гондлы».

Вернувшись в Петроград, Гумилев перед отъездом на фронт сутки провел у Лозинских. С Михаилом Леонидовичем он имел конфиденциальную беседу, разъяснив допущенный промах. Лозинский повинился и безропотно позволил Гумилеву обобрать свою библиотеку для фронтового чтения на досуге. Рукопись «Мика» была отправлена Чуковскому для публикации в «Ниве». Колдовской морок Ахматовой постепенно отступал. До поезда оставалось несколько часов, и мысли Гумилева вдруг приняли игривое направление. С вокзала он телефонировал Анне Энгельгардт, сказал, что находится в городе проездом и попросил «уделить 10 минут»…

28 декабря гусары вновь выступили на боевую смену. Гумилев, вместе с корнетом Ромоцким, был прикомандирован в этот раз к 5-му эскадрону, занимавшему окопы на левом фланге. 1 января 1917 года он был дежурным офицером по участку и вел почасовую запись обстановки. Из этого донесения следует, что по обеим сторонам фронта царило относительное спокойствие. Днем «было видно, как противник, производя работы, выбрасывал землю из окопов у деревни Кальни-Каркас», в 16 часов русская батарея десятью выстрелами обстреляла германских землекопов, и все притихло. В полночь Гумилев зафиксировал одиночный «выстрел нашей артиллерии на ту сторону Двины, причем разрыва не последовало», а в полдень следующего 2-го января – сдал дежурство. Обстановка не изменилась до конца боевой смены александрийцев. 10 января гусары вновь передали участок обороны драгунам, а вернувшись в Ней-Беверстгоф, узнали странную новость: личный полк императрицы Александры Федоровны шел… на частичное расформирование. С шести эскадронов он сокращался до двух, спешенные гусары передавались в стрелковый полк, а их лошади – на формирование артиллерийских парков. Тут же стали составляться списки на исключаемых гусар и лошадей, что, разумеется, внесло сумятицу в отлаженную полковую жизнь. Одновременно была развернута тифозная профилактика, настолько интенсивная, что, казалось, вспышка эпидемии уже произошла: проводилась массовая вакцинация личного состава (выводящая из строя на несколько дней), а офицеров командами отсылали на специальную газовую обработку в Ригу.

Зачем понадобились эти метаморфозы, никто не понимал, и все, включая Гумилева, ругали штабных бестолочей, без нужды ослабляющих боеспособность войск на передовом участке фронта. Никто, разумеется, не догадывался, что подобные странности поразили в начале 1917 года все гвардейские части, находившиеся под особым покровительством царской фамилии и расположенные в относительной близости от Петрограда. Одновременно в самой столице происходили не менее странные вещи. Во время летнего наступления были направлены на фронт все запасные батальоны постоянно расквартированных здесь гвардейских полков, а им на замену шли теперь со всех концов страны бесконечным потоком новобранцы последнего призыва – семейные, «белобилетники», ратники ополчения второго разряда. В начале нового года в городских казармах, рассчитанных на 20 000 личного состава, скопилось 160 000 (сто шестьдесят тысяч!) призывников всех возрастов, вынужденных без дела томиться взаперти на трехъярусных нарах. Офицеры, получив роты по 1000 и более человек, выбивались из сил, поддерживая среди подчиненных хоть какую-то дисциплину – об обучении речи не шло. Да и где было проводить занятия с такой массой людей в каменном городском мешке, если только не устраивать тактические учения на Конногвардейском бульваре или стрельбы на Дворцовой площади? Тут тоже вовсю костерили штабных недоумков:

– Это же не гарнизон, а пороховой погреб! Готовые кадры для любой анархии, притом вооруженные до зубов… И кто-то подвозит все новый и новый порох!

Однако злой умысел ни на фронте, ни в Петрограде почти никто еще не подозревал – все валили на обычную российскую бестолковщину. Спокоен был и Гумилев, приготовляясь терпеливо переждать полковые неурядицы, как пережидают стихийное бедствие. Он даже составил для Лозинского список книг, которые просил выслать ему в Беверстгоф. А Рейснер получила задание найти финские лыжи фирмы «Telemark» для ходьбы коньковым шагом и восковую мазь к ним. Однако тылового безделья, на которое рассчитывал Гумилев, не вышло. 23 января приказом по полку он был откомандирован к интенданту 28-го Армейского корпуса для закупки фуража и убыл в Новгородскую губернию на станцию Окуловка, знакомую еще по юношеским наездам, в гости к Сергею Ауслендеру. До Петрограда оттуда было несколько часов пути, и, выправив предписание о свободном посещении столицы, Гумилев 28 января уже был там под предлогом какой-то деловой надобности. Он стремился поскорей увидеть Рейснер – как оказалось, напрасно. Эта встреча стала одним из самых печальных переживаний в его жизни.

О том, чт? произошло между ними, можно только догадываться. Очевидно, Рейснер накануне открыла некие подробности рождественского отдыха Гумилева. Это было нетрудно. Ольга Арбенина, например, узнала, что Николай Степанович просил Анну Энгельгардт «уделить десять минут», когда тот еще только спешил на предстоящее свидание – подруги созвонились моментально. Вряд ли сроки, в которые о свидании Гумилева и Энгельгардт узнали затем все петербургские литературные сплетники, оказались более продолжительными. А Лариса Рейснер была не из тех женщин, которые прощают ложь и измену.

Разрыв потряс обоих. «Однажды в очень тяжелую и мертвую минуту, когда вся моя двадцатилетняя жизнь рушилась, ну словом, было мне плохо-плохо, – писала Рейснер, – я придумала сказку о том, что есть еще выход, что я смогу вырваться, уехать далеко на Восток, забыть стихи, книги, улицы и людей, каждый день и час тащивших меня ко дну». Что же касается Гумилева, то он, покидая Большую Зеленину улицу, сделался, по-видимому, невменяем и, ничего не видя вокруг, налетел на генерала от инфантерии Пыхначева, оказавшегося на пути. За «неотдание чести» последовал суточный арест, после чего по предписанию коменданта, провинившийся гусарский прапорщик был отправлен по месту службы. Через несколько дней Гумилев смог вновь добраться до Петрограда и попытался объясниться с Рейснер, поведав, между прочим, трагикомическую историю с заточением в комендатуре. Но «Лера» уже бесповоротно исчезла, осталась «Лариса Михайловна», которую эти злоключения не интересовали. Гумилеву осталось только целиком сосредоточиться на фуражных заготовках, которые внезапно затянулись на весь февраль.

В Петрограде в эти дни завершала работу международная Конференция, посвященная координации действий России, Великобритании, Франции и Италии в предстоящей кампании 1917 г. Все участники Петроградской конференции были уверены в скорой победе, и на заседаниях уже поднимались вопросы о послевоенном переделе мира. По словам главы французской делегации Гастона Думерга (будущего президента), в ходе этого передела должны были быть «исправлены исторические несправедливости», и «великая Россия, которая уже забыла о своей великой мечте – о свободном выходе к Средиземному морю, получила его»:

– Необходимо, чтобы Константинополь стал бы русским Царьградом, – говорил Думерг. – Мы очень близки к цели. Наша конференция показала, что мы теперь объединены, как никогда раньше.

Несмотря на тревожные слухи, поступавшие к делегатам во время работы международного форума, никто не мог всерьез представить, что уже составлен невероятный по глупости и подлости заговор, объединивший «любителя острых ощущений» Александра Гучкова с английским посланником сэром Джорджем Уильямом Бьюкененом, очень озабоченным грядущим невиданным возвышением России, и с главой Генерального штаба М. В. Алексеевым, мечтавшим о лаврах покорителя Германии. Декабрьское убийство несчастного Распутина должно было явиться сигналом к началу переворота, была готова ловушка для Государя, которого планировали захватить в штабном поезде. Заговорщики даже вступили в переговоры с великим князем Николаем Николаевичем, суля престол, и лишь его нерешительность сорвала их планы[444].

Государя тоже многократно предупреждали о нависшей опасности, но он лишь отмахивался:

– Ах, опять о заговоре, я так и думал, что об этом будет речь, мне и раньше уже говорили… добрые, простые люди все беспокоятся… я знаю, они любят меня и нашу матушку Россию и, конечно, не хотят никакого переворота. У них-то уж наверно более здравого смысла, чем у других!

Сам здравомыслящий, Николай II понимал, что любое ослабление верховной власти в стране, утомленной войной, вызовет всеобщую катастрофу, и эта катастрофа неизбежно ударит, в первую очередь, как раз по доморощенным «тираноборцам» – придворным аристократам, генералам, помещикам и торговым воротилам, вроде «купчишки» Гучкова. Поэтому разговоры о перевороте виделись императору, торопящемуся завершить, наконец, победой затянувшуюся войну, политическим блефом или мстительной болтовней. Но у заговорщиков была другая логика. Именно успех Петроградской конференции вновь пробудил их к решительным действиям. «Наша армия, – писал главный идеолог февральского заговора, глава думских «кадетов» П. Н. Милюков, – должна была перейти в наступление (весной 1917 года), результаты коего в корне прекратили бы всякие намеки на недовольство и вызвали бы в стране взрыв патриотизма и ликования»[445].

Свергать царя следовало немедленно!

В начале февраля внезапный хаос поразил железнодорожные пути, связывавшие столицу с югом страны: на подъездах к городу застряли 57 000 (!) вагонов с зерном[446]. Встали, разумеется, не только хлебные эшелоны. Гумилев, принимавший дивизионный фураж на одном из перевалочных узлов Николаевской магистрали, оказался в самом пекле транспортного апокалипсиса. По февральским открыткам «Ее Высокородию Ларисе Михайловне Рейснер», которыми Гумилев пытался напомнить о себе, можно представить, что творилось в эти дни в Окуловке. «Моя командировка затягивается и усложняется, – писал он. – Начальник мой очень мил, но так растерян перед встречающимися трудностями, что мне порой жалко его до слез. Я пою его бромом, утешаю разговорами о доме и всю работу веду сам». Бром не помог. 8 февраля корпусной интендант полковник Кнорринг, не совладав с очередным приступом панического ужаса, застрелился. Гумилеву пришлось самому принимать поступавший фураж и командовать погрузкой. Матери он сообщал о настоятельном желании «удрать в полк», однако вместо этого ему пришлось отправиться в Москву, разрешая, по-видимому, какое-то очередное затруднение с доставкой дивизионного сена.

Из Москвы в Петроград Гумилев вернулся в воскресенье, 26 февраля, когда столица уже несколько дней была охвачена волнениями из-за многодневной хлебной недостачи. Таинственные «агитаторы» (выражение командующего Петроградским округом С. С. Хабалова) распускали панические слухи среди рабочих и бедноты, призывая на демонстрации. Те же «агитаторы» в казармах пугали новобранцев скорой отправкой на передовую. Необыкновенно активизировался уголовный мир – бандиты из притонов на Лиговке и бродяги с Горячего Поля среди бела дня нападали на полицейских и терроризировали горожан. На Петроградской стороне громили булочные, на Выборгской стороне бунтовали фабричные работницы, требуя хлеба. По приказу градоначальника Балка мосты через Неву были разведены, но обезумевшие толпы прорывались из предместий в центр города прямо по ненадежному февральскому льду, и Невский проспект сотрясали многотысячные шествия. Когда московский поезд остановился у перрона Николаевского вокзала, на Знаменской площади стреляли. Вокзал со всех сторон был блокирован мятежниками, солдатами и полицией.

Гумилев, видя бунт, счел необходимым отказаться от городских визитов и немедленно вернуться к месту службы.

– Здесь цепи, пройти нельзя, а потому я поеду сейчас в Окуловку, – телефонировал он на квартиру Срезневских.

Ахматова вспоминала, как поразило ее спокойствие его голоса: «Все-таки он в политике мало понимал». Но взрыв «порохового погреба» в столице оказался неожиданным даже для профессиональных революционеров. «Революция, – вспоминал один из вождей эсеровских террористов, – застала нас, тогдашних партийных людей, как евангельских неразумных дев – спящими». Шеф социалистов-«большевиков» Николай Ленин (В. И. Ульянов) узнал о петроградском мятеже из швейцарских газет и проводил теперь в Женеве консультации с эмигрантами, срочно вырабатывая план дальнейших действий. Совещались и думские социалисты-«трудовики» во главе с А. Ф. Керенским, уверенные, что «никакой «революции» в России нет, и не будет». А глава распущенной накануне Государственной Думы М. В. Родзянко слал императору в Ставку панические телеграммы:

«В столице анархия. Правительство парализовано. Транспорт, продовольствие и топливо пришли в полное расстройство. Растет общественное недовольство. На улицах происходит беспорядочная стрельба. Части войск стреляют друг в друга».

Русский бунт, бессмысленный и беспощадный, о котором столетие назад пророчески писал Пушкин, готов был выплеснуться из разбушевавшегося Петрограда на просторы всей огромной страны. Заговорщики с упорством самоубийц продолжали осуществлять свой план. 1 марта поезд императора, срочно возвращавшегося из Ставки, оказался заблокирован под Малой Вишерой. Николай II был доставлен в Псков, в штаб Северного фронта. На следующий день мятежные генералы заставили пленника подписать анекдотический «Высочайший Манифест» об отречении от престола… «для скорейшего достижения победы»[447].

Перед «отречением» Государь попытался объяснить входившему в заговор командующему Северным фронтом Н. В. Рузскому, что руководители переворота «все люди совершенно неопытные в деле управления и, получив бремя власти, не сумеют справиться со своей задачей». Никакого действия его слова не возымели, хотя говорил он сущую правду. Еще до возникновения Временного правительства (куда вошли глава земских союзов князь Георгий Львов, Гучков, Милюков и другие заговорщики) в ходе стихийного митинга на Таврической площади был явочным порядков создан самодеятельный революционный конвент, получивший название «Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов». К господам из Временного правительства товарищи из Совета относились враждебно, и покидать захваченные по соседству с Государственной Думой помещения в Таврическом дворце не спешили. Не обращая внимания на возмущенные крики о «двоевластии», Петросовет приступил к формированию в столице собственных вооруженных отрядов и рассылал в губернии «комиссаров», уполномоченных создавать там «народные органы управления». Начиналась всеобщая смута. В российской деревенской провинции крестьяне захватывали помещичьи угодья, а польские, финские и украинские сепаратисты заговорили о выходе из Империи. Что же касается армии, то известие об «отречении» Николая II вызвало на фронте и в тылу массовое дезертирство. По словам современника тех событий, «солдат решил, что раз царя не стало, то не стало и царской службы, и царскому делу – войне – наступил конец. Он с готовностью умирал за царя, но не желал умирать за «господ».

Свергнутому императору позволили под надзором вернуться в Могилев и проститься с офицерами Ставки. Однако его прощальное обращение к армии генерал Алексеев, получивший от заговорщиков должность Верховного Главнокомандующего, передать побоялся: он уже был извещен, что в гвардейских частях раздавались призывы «идти спасать плененного Государя». Сразу после прибытия из Могилева в Петроград Николай II был арестован Временным правительством и под конвоем препровожден в царскосельский Александровский дворец, где под усиленной охраной содержалась Александра Федоровна со всеми детьми.

В тот же день, 8 марта, Гумилев совершенно больным приехал из Окуловки в Петроград; после осмотра врачебной комиссией с сильнейшим воспалением легких и подозрением на туберкулез он был помещен в 208-й городской лазарет на Английской набережной.