Великий спор
10 октября.
Я всегда очень любил споры. Не те, что возникают по пустякам, вызывая ссоры и досаду, но посвященные философским вопросам и способствующие размышлению.
Сколько раз я рисковал вызвать неудовольствие моей божественной графини,[309] стремясь позаимствовать ее мудрость; сколько наслаждений я испытал, записывая беседы, которые она прелестью своего остроумия и силой своего разума умела делать такими интересными.
С тех пор как мы выступили в поход, я лишился этого наслаждения. Дамас, мой добрый и верный советчик, готов был бы пойти иногда навстречу моим вкусам, но нелепая необщительность бивачной жизни, шум и сутолока лагеря мешали беседовать. Если интересная тема и увлекала нас в длительный разговор, обычно какой-нибудь несвоевременный визит прерывал его, и Жоаш, привыкший в обществе молодых людей к рассеянию, а не собиранию мыслей, не поддерживал нас. Вчера он получил приказание отправиться к партизанам; мы с Полем остались вдвоем и сначала ощущали неприятную пустоту. «Вот каков человек, – сказал я, – привычка в нем сильнее чувства. Недолгое отсутствие нашего ментора никак не повлияло на наши чувства, но нарушило наши привычки, вызвав то ощущение пустоты, которое вы испытываете».
Мы собрались было начать большой спор, как приехал Сергей. Целый час мы смеялись и шутили. Сергея смешил Орлов,[310] потом другие гости; вечер прошел так же оживленно, как всегда. Наконец, часам к десяти, палатка моя опустела, остались только Анненков и мы с Полем.
Я всегда восхищался последовательностью мышления и всегда упрекал себя в неумении сохранять ее, не отвлекаясь, не позволяя воображению подставлять вновь приходящие в голову мысли и уводить меня в сторону от предмета разговора.
Целый вечер в спорах – тут есть что записать! Сначала мы говорили об А. Г., о его положении и положении его брата, потом о Николае – о его образовании, о превратностях жизни в светском обществе, об опасностях и западнях, которые нам угрожают, и о том, как предохранить себя от них; обо всем этом мы были одинаковых мыслей.
– Как слаб человек, – сказал Анненков, – как страсти господствуют над его разумом! Сегодня вы склонны прислушиваться к доводам рассудка – и счастливы, но вскоре те самые страсти, которые вы недавно подавили, опять увлекают вас, вы вновь поддаетесь слабости, прощаете себе свои недостатки, потворствуете им, ищете обманчивых удовольствий – пока, наконец, новый порыв не заставит вас обратиться к разуму, чтобы через некоторое время опять изменить ему.
– Вот, ответил я, – самая большая опасность, таящаяся в современном обществе. Все молодые люди, составляющие его, по своей натуре похожи на нас. Исключая немногих, кого пятнают ужасные пороки или украшают высокие добродетели, у всех вы найдете доброе сердце, честные стремления, но у каждого они прикрыты личиной, расписанной разными красками – смотря по тому, чем бы ему хотелось быть в глазах общества.
Молодой человек, вступающий в свет, не старается освободиться от этой личины – наоборот он спешит натянуть ее покрепче, охотно уподобляясь тем, кто его опередил в свете. Если бы он мог мелкие триумфы тщеславия принести в жертву прочному наслаждению чистой совестью, он был бы, несомненно, гораздо счастливее.
Но разве светская любезность не источник всех пороков? Разве не в обществе, которое должно было бы отшлифовать мой характер, придать ему ровность и дружелюбие, освободить от мизантропической угрюмости, вызванной дурным знанием людей, разве не в обществе я приобрел порок лживости? Как я старался придумывать небылицы, чтобы повредить такому-то за то, что он имел больше прав, чем я, чтобы привлечь на свою сторону мнение общества, чтобы успешнее заронить в невинное сердце отраву любезности! Разве не приходилось мне двадцать раз краснеть при мысли о низких средствах, к коим я прибегал, чтобы приблизиться к женщине? Разве не решал я сто раз отказаться от удовольствия нравиться и увлекать, дабы не давать пищу отвратительному пороку лживости, и разве из угождения своему тщеславию я стократно не отступал от решения исправиться?
– Вот почему следует удалиться от света, – сказал, входя, Якушкин.[311]
Мы с Анненковым по внезапному движению чувства сразу соединились против него. Дело в том, что он молод, но слишком рассудителен для своего возраста и настолько сумел освободить свой дух от всех принятых в обществе предрассудков, что теперь получил большую склонность к мизантропии, а сие может сделать его совершенно бесполезным государству человеком. Он уже несколько раз начинал споры на ту же тему, и я охотно вступал в них, надеясь переубедить его.
– Вы пришли, – сказал я ему, – с уже известным нам мнением, но оно допускает двоякое истолкование, и я найду два способа его опровергнуть. Во-первых, мы говорили сейчас о большом свете, о гостиных, и если я изобразил вам опасности, которые нас там поджидают, то указал также, как их можно избежать. Когда мне удавалось страшиться со своим самолюбием, я приходил в собрание как зритель и, скрестив руки, развлекался зрелищем проходящих предо мной масок. Там я научился понимать человека, видеть все его хитрости, наблюдать, как он сгибается под давлением предрассудков и обстоятельств.
– Так значит, – сказал Якушкин, – вы там не развлекаетесь, вы не получаете никакого удовольствия, а только ищете пользы.
– А где же можно найти удовольствие и счастье?.. В деревне, удалившись от света? Но и туда за вами последуют ваши страсти, а в ваших соседях, в семье, в домочадцах вы найдете в малом виде ту же картину, какую видите в свете. Конечно, имея возможность действовать свободно, вы будете питать свою гордость, уподобляясь всем, кто привык господствовать, но разве сие достойно разумного человека, не проявление ли это скорее чрезмерного самолюбия?.. Вы не сумеете ни обойтись без несправедливости в своем доме, ни избавиться от скуки и по-прежнему будете бессильным свидетелем всяческой неправды, творимой в этом мире, оставаясь совершенно бесполезным для своих ближних.
Если же вы говорите не о свете, но о человеческом обществе, об общественном договоре, то уже тем самым вы признаете, что человек рожден, дабы жить среди себе подобных. Ведь об этом свидетельствует его естественная склонность учиться у других, пользоваться их помощью; а когда это ему уже не будет нужно, не должен ли он сам стараться быть полезным тем, кому может?
А вы, получив образование, неужели окажетесь столь себялюбивы, что не захотите возместить полученное? Разве такая неблагодарность обеспечит вам счастье?..
Вы говорите, что можете найти счастье только в деревне, делая людей счастливыми. А разве другие поприща, которые перед нами открываются, ничего нам не обещают?.. Ведь каждая ступень, на которую поднимаешься, позволяет дать счастье еще одному разряду людей, каждый шаг вперед делает нас более полезными всей земле и помогает заслужить всеобщее благословение.
Конечно, всякое величие – вещь пустая. Разумный человек, о котором вы все время твердите, не может считать разумной власть, подчиняющую его государю, такому же человеку, как он сам, или генералу – тысяче разных начальников, которые выше его чином, но равны ему по человеческому праву. Но разве не для того небо дало нам способности, чтобы мы могли, получая образование, развить их и расширить?
Ведь все находит возмещение в этом мире: добро и зло, разум и страсти, совесть и пороки; так не лучше ли с риском для себя пройти через бездны, чтобы творить добро, чем, испугавшись опасностей, остановиться в пути, перестать приносить пользу?
Что такое наша жизнь? Она полна превратностей. Нам всем суждено служить одни другим; возвышаться и падать, гоняться за обманчивыми призраками, неустанно стремиться к счастью, хотя мы не знаем, каково оно, и никогда не сумеем достигнуть его…
– Так зачем, же, – сказал Якушкин, – его искать? Не лучше ли сразу, не сопротивляясь, уступить своим склонностям?.. Стоит ли готовиться к путешествию по стране, куда не попадешь?
– Какой неподходящий пример! – воскликнули мы оба. – Разве мало ступеней между полным счастьем и его отсутствием? Разве наши желания не разнообразны? Поднявшись на одну ступень, я ведь постараюсь взойти на следующую, а осуществив это, буду стремиться все дальше.
– Но ведь на второй ступени вы не более будете счастливы, чем на первой?
– Разумеется. В настоящем счастья вообще не бывает. Едва достигнув, мы перестаем его ощущать, ибо тут же устремляемся к чему-то лучшему.
– Почему же счастье невозможно в настоящем?
– Потому, что между большими горестями и большими радостями всегда находится множество мелких, так что все мгновения нашей жизни дробятся. Я забрал у вас книгу, вы будете этим огорчены не долее, чем сколько радовались, надеясь ее иметь; вы потеряли друга, эта утрата будет вас печалить довольно долго, но все-таки менее, чем вы радовались бы его дружбе; огорчения и радости продолжаются лишь до тех пор, пока что-нибудь их не прервет и не рассеет. Мы дольше сохраняем память о хорошем, чем о дурном, и всегда недовольны своим настоящим положением. Воображение рисует нам тысячи радостей в будущем, ибо нашим желаниям свойственно опережать настоящее. Вот почему счастья в настоящем не существует.
– Нет, оно существует для того, кто сумел победить и подавить свои страсти, кто подчиняется внушениям разума – то есть сознанию в союзе с чувством.
– Вовсе не так. Разум действует размеренно, а чувство мгновенно указывает нам путь; человек, наиболее покорный разуму, не сумеет достигнуть счастья раньше других людей.
– Но разве разум не помогает нам избегать страданий и находить радости, разве не учит он нас творить добро, а не зло?
– Нет, разум только указывает нам, где зло и где добро. Если бы он действительно руководил нами, мы непрерывно творили бы добро, но он лишь помогает нам отличать добро от зла, мы же часто увлекаемся ко злу, ибо страсти наши оказываются сильнее разума, а в конце концов именно они определяют наше поведение.
– Итак, когда обуздаешь и победишь страсти, единственным господином остается разум.
– А разве вы не видите различия между действительным совершением дурных поступков и намерением совершитъ их, подавлением этого намерения, уничтожением его, раскаянием в нем? Одно без другого не существует. Вы говорите, что возможно и полное счастье без страданий; объясните же мне, каково оно?.. Мы надеемся найти его на том свете, но почему мы не угадываем его? Не потому ли, что понять что бы то ни было можно только в сравнении? Вы наслаждаетесь хорошим обедом, поскольку вам приходилось есть плохие; вы радуетесь солнцу, поскольку вам приходилось страдать от холода; вы испытываете удовольствие, поскольку раньше вы испытали огорчение. Справедливые небеса даровали нам наши способности, дабы ни одна не оставалась втуне.
В чем же вы не правы в нашем споре? Вы говорили о светском обществе, а мы – об общественном договоре; вы говорили о совершенном счастье, не умея дать ему определения; вы не признаете никаких ступеней между этим совершенным счастьем и его отсутствием; вы надеетесь наслаждаться этим счастьем, не испытав прежде горя; вы, наконец, отказываетесь от радостей, даруемых нашими чувствами, тогда как самое сладостное на свете – это движение сердца. Ведь еще до того, как разум сумел все определить и решить, мы познаем наслаждение творить добро; неужели вы отнимете все радости у того, кто беден разумом? Почему вы не хотите признать, что для такого человека его удовольствия, какими бы ничтожными они вам ни казались, значат не менее, чем ваши для вас? Я радуюсь крестику за храбрость; генералу же, который сам придет в восторг от подобного украшения, я покажусь жалким мальчишкой лишь потому, что полученный им орден считается гораздо почетнее.
И наконец, во всем, что вы говорите, вы исходите из понятия о совершенном человеке; вы хотите, чтобы человек не упорством и длительным стремлением подымался выше, а мгновенным взлетом достигал ему неведомых вершин, кои он, конечно, не знает даже, где искать. Что до меня, я могу от него требовать только, дабы он двигался вперед медленно, постепенно, без внезапности и попутно наслаждался самыми несовершенными радостями, ибо другие нам не доступны.
Мы расстались: Якушкин – продолжая упрямо твердить свое, Анненков – как обычно, рассуждая здраво, а я – упрекая себя за свою обычную слабость – за то, что слишком поддаюсь воображению, хватаюсь за все доводы, кои оно мне подставляет, и сбиваюсь из-за этого с темы спора.
12 октября. Лагерь в семи верстах от Малого Ярославца.
Позавчера еще я занимался украшением нашего бивака под Тарутином: устроил печку, набил диван, дабы удобнее было спорить об истинном счастье, мысленно подобрал себе собеседников для воспоминаний о прошлых радостях, привел в порядок свое хозяйство и попытался устроить получше свой скромный уголок; приготовил даже план конюшни, позади которой должен был стоять дровяной сарай, впереди – кухня, направо – погреб (чтобы сохранять на холоде молоко и сливки). И вдруг четыре удара барабана в одно мгновение разрушили все мои планы. Прощайте, конюшня, сливки, споры, философия! Ядра, батареи, раны, слава вытеснят из моего воображения мирные картины.
Французская армия отступает к Боровску, Дохтуров[312] уже выступил вдогонку, он будет теснить ее с тыла и, где возможно, перерезать ей дорогу.
Мы следовали позади в шести верстах, повернули вправо, прошли еще четыре версты и остановились на ночлег под открытым небом, всякую минуту ожидая приказа двигаться дальше. Однако ж наши колонны двинулись лишь в 8 часов утра. Переход был в двадцать пять верст. Подходя к Малому Ярославцу, мы услышали сильную канонаду и провели остаток дня и всю ночь в версте от города. Шесть раз французы двумя корпусами пытались его взять. В полночь канонада еще продолжалась. Наконец ночью, потеряв от 7 до 8 тыс. человек, они отступили вправо, а мы, понеся почти такие же потери, отошли на семь верст влево. Нами захвачено одиннадцать пушек, четыреста пленных; двенадцать человек утонули, убито много лошадей.
Сегодня вечером мы продолжаем преследовать неприятеля. Прощайте, покой и сибаритское существование; усталый, грязный, полуголодный, без постели, я все-таки готов благословлять небо, лишь бы успехи наши продолжались.
Теперь у меня нет даже палатки. Сегодня утром светлейший в весьма учтивых выражениях попросил ее у меня, а я не так дурно воспитан, чтобы отказать. И вот я перебрался к Вадковскому,[313] где очень неудобно; а в моей палатке укрыты судьбы Европы.
13 октября. Лагерь за Гончаровом в Детчине.
Мы двинулись в поход только сегодня утром и прошли двадцать верст по Калужской дороге. Полагают, что мы останемся здесь и завтра. Теперь неприятель решает, когда у нас будут дневки, а когда марши. Пока что я рад отметить, что все нам благоприятствует: ночи теплые, дожди очень редки и не сильные, дорога прекрасная. Главное же – это желание победить и счастье, что наступаем наконец мы.
15 октября. Лагерь в Полотняных заводах.
Вчера вечером мы вышли из Детчина и свернули с Калужской дороги направо, а сегодня утром стали лагерем у дороги, которая идет на Медынь, перед селом в 3 тыс. домов, богатым и, к счастью, не тронутым неприятелем. Возможно, мы останемся здесь на ночь, хотя говорят, что мы надобны в ином месте.
С недавнего времени похолодало, и сегодня утром, когда я вернулся в лагерь, первое, что мне бросилось в глаза, была канарейка, которую мне принесли в подарок.
«Вот поступок из тех, что совершаются так охотно и производят впечатление дружелюбия, а на самом деле бывают внушены себялюбием, – подумал я, принимая этот подарок. – Вы нашли это бедное существо, которое какой-то жестокий бездельник, дабы доставить себе минутное наслаждение видом освобожденного узника, выпустил из неволи, где, по крайней мере, оно жило беззаботно; вы нашли это существо измученным, с обвисшими крыльями, закоченевшим на морозе – жестокая расплата за мгновение счастья! Прежде всего приходится подумать, что с ним станет. Благодетельное тепло вашего дыхания возвращает ему жизнь, но вы не можете постоянно заботиться о нем, укрывать его от снега и холода и дать ему ту теплую атмосферу, в коей оно единственно может существовать. И вот огорченные своим бессилием что-либо сделать, более того – раздраженные, раздосадованные тем, что не можете обеспечить навсегда счастье даже канарейке, вы обратились ко мне, увлекая меня мыслью хотя на минуту быть полезным этому невинному созданию; теперь птичка у меня на руках, а ваша совесть чиста; передо мной вы доказали себя людьми благодетельными, а неизбежная гибель птички окажется только на моей совести».
В палатке было довольно тепло, канарейка вскоре ожила под моим одеялом, стала летать и порхать; я отбросил заботу о том, что делать с ней завтра, как обеспечить ее существование, и предался удовольствию минуты.
Несколько часов я проспал, а когда проснулся, то увидел, что птичка задохлась у меня в постели. «Таковы благодеяния большинства людей, – подумал я, – похваляющихся тем, что от них зависит жизнь окружающих, о коих они заботятся, лишь поскольку к этому влечет тщеславие:…Все это химеры. Человек – жалкое существо, недостойное тех…»
Если бы мне не так хотелось спать, я подробнее рассказал бы о чувствах, которые испытываю, пока же прошу вас самих припомнить приличествующие в сем случае рассуждения, а когда я проснусь, мы, может быть, запишем их.
22 октября. Лагерь в Дубровной.
Вот мы и в двадцати восьми верстах от Вязьмы. Форсированные марши – не лучшее, что может быть на свете. А при движении двумя колоннами по обходным дорогам не удается делать более двадцати – тридцати верст в день, хотя выходим мы в 3 или 4 часа утра и останавливаемся лишь в 6 часов вечера.
Когда приходишь на место, измученный скукой еще больше, чем усталостью, единственным счастьем представляется растянуться и заснуть. Зато какую цену имеет это счастье в наших глазах в настоящую минуту! Чего бы мы не отдали сейчас за наслаждение лечь в хорошую постель, мягкую, теплую, с хорошим одеялом, выпить кофе со сливками – хотя бы в 8 часов вечера, пообедать хорошенько – пусть в полночь, прервав сон ради столь необходимого подкрепления наших сил, а все остальное время нежиться, поворачиваясь с боку на бок на ложе… из сена.
Да, пожалуйте к нам на бивак, пожалуйте сюда! Я приглашаю вас не для того, чтобы вы разделили наши трудности: наоборот, я был бы рад уберечь вас от этого, но для того, чтобы вы научились ценить самые малые радости.
Сегодня утром, как обычно, мы вышли еще до рассвета. Предполагалось, что мы встретимся с неприятелем в Вязьме, но, как видно, он движется гораздо быстрее нас. Я думал уже с тоской о том, что нам придется скоро войти в местность, пустынную, разоренную, разграбленную, а увидел изобильную и благоденствующую. Мы проходили через деревни, в которые неприятель не заглядывал, и через другие, где храбрые жители сумели отбиться от него, а теперь, выйдя нам навстречу, рассказывали о своих подвигах, о своем желании воевать, сообщали нам о движении французов и провожали нас благословениями.
Пока что мы дальше не движемся, пушки где-то застряли, как бывает и на больших дорогах; никаких приказаний еще не поступало, и я пользуюсь первой минутой отдыха, чтобы продолжить записи в этом дневнике, который когда-нибудь с интересом перечитаю.
27 октября. Лагерь при деревне Белый Холм.
Французы продолжают бежать, а мы после дневки под Вязьмой продолжаем двигаться форсированным маршем. Сейчас мы находимся в восьмидесяти пяти верстах от Медыни, по дороге к Ельне. Уже три дня идет снег, и хотя я сижу пред большим костром, руки у меня совсем окоченели.
28 [октября]. Квартиры в Ельне.
Квартиры – понимаете? – квартиры! Не бивак, не лагерь, а настоящие квартиры, чертог, рай! – в тесном бараке, куда мы набились так, что нельзя повернуться, но где зато тепло.
После долгой разлуки с другом так радуешься встрече, что не знаешь, с чего начать разговор. Такое же смущение я испытываю перед своим дневником, писать который мне долго мешали холод и марши. В голову приходят привычные мысли, но они кажутся новыми, предстают в новом свете, и мне опять хочется сетовать об утрате той моей тетради, проклинать французов, которые ее забрали, хвалить мою палатку и бивачную жизнь, описывать досадное жужжание надоевших разговоров и утомительное стеснение, которое испытываешь в комнате, хотя и теплой, но полной людей, коих не хотелось бы видеть.
Теперь, вынужденный либо медленно двигаться на марше, либо бездействовать, я оплакиваю положение линейного офицера, но неужели ты подумаешь, что я способен тратить время на пустые разговоры, глупую болтовню, бестолковые рассуждения? Уныло склонясь к холке моей верной Арапки, следя взглядом за идущими впереди солдатами, я стараюсь приучить себя к страшной мысли о моей бесполезности, о том, что мне придется вернуться в Петербург из такой славной кампании, не приняв в ней деятельного участия, не нанеся вреда себе подобным… Мысль ужасная, несомненно, но нет такой жестокости, какой бы не выдумали во время войны, чтобы нанести вред неприятелю. Беда тем несчастным, которые возбудили вашу жалость, добродетельные люди, паче всего, если они оказались в числе ваших неприятелей.
Я вспомнил советы Дамаса, Я знал, что мне предстоит испытание противоборствующих чувств. Ах, сколько раз я ловил себя на вспышках гнева… Сколько раз, краснея, пытался подавить их…
Когда человек остается наедине со своими мыслями, он еще не несчастен. Я хотел бы всю жизнь иметь такие минуты, когда поневоле приходится заниматься только размышлениями.
29 октября 1812 г. Первый ночлег на квартирах.
30 октября. Квартиры в Балтутине.
Человек не только не знает границ своим обязанностям, но придумывает все новые, часто нелепые и безрассудные. Иногда одно желание противоречит другому, высказываемое теперь – высказанному раньше! Эта странная черта представляет, без сомнения, предмет, любопытный для философа, который совлечет с нее все покровы, обычно на нее накидываемые в обществе, и, рассмотрев ее, среди прочих предрассудков обнаружит всю ее претенциозную и забавную ничтожность.
Уже три недели мы бездействуем в Тарутине. Наша армия укомплектовывается, кавалерия ремонтируется – и это время отдыха и неподвижности также ускоряет окончательную гибель неприятеля. Оставив Москву, он отступает, он бежит, и нам приходится гнаться за ним по пятам. Часть его войск уже за Вязьмой – нам нужно сделать сорок верст, чтобы отрезать их. Я сгораю от нетерпения, я хотел бы придать нашей армии крылья, я охотно отказываюсь заранее от всякого отдыха. И в то же время, растянувшись на постели, я даю волю своему воображению, которое ищет предлогов продлить дневку.
Неизбежная медленность нашего движения на маршах не позволила задерживаться в Вязьме долее полудня. Мы спешно вышли на Ельню, а наш авангард – 40 тыс. – деятельно преследовал неприятеля.
Нас ставят на квартиры, и лень возвращается ко мне, мне хочется отдыхать, и я призываю на помощь сверхъестественные силы, чтобы они приостановили, хоть ненадолго, движение армии. Вечером 28-го Платов сообщил, что преследует французов по дороге на Духовщину, что он захватил 62 орудия, 3,5 тыс. пленных, двух офицеров и генерала Сансона.[314] Охваченный восторгом, я благодарил небеса, пел, ликовал. «Вперед, вперед! Надо преследовать неприятеля! Надо кончать с ним как можно скорее!» – кричал я. Улегшись, я долго не мог уснуть от радостного волнения, перебирал в уме все, что можно было бы сделать, упивался славой, как никогда прежде, гордился своим отечеством. Убаюканный радостными мыслями, незаметно я перешел наконец в объятия блаженных сновидений.
Вы знаете, как нетерпеливо я стремился в поход, как жаловался на нашу нерешительность, а сегодня утром, когда мои желания осуществились, было назначено спешное выступление, и меня будили, я долго протирал глаза и повторял: «Как жаль, здесь было так хорошо!».
Если подумать, то можно, пожалуй, пополнить мифологию, по-иному представив отношения между Марсом и Морфеем. Один дарует нам славу, а другой – покой, сей сулит блаженство, тот жалует постоянное наслаждение; и хотя они часто враждебны друг другу, воин равно зависит от покровительства обоих.
Вчера мы прошли только 25 верст, и нас – всего десять человек, дружных между собой, – поставили в большой, очень удобной избе, где мы весьма сносно провели день и прекрасно спали ночью, пока барабан не заставил нас проснуться ныне утром.
Но и третьего дня я был доволен, а ведь нас было 30 человек в одной избе, очень низкой и тесной. Я проснулся ночью, чтобы понюхать табаку (еще одно наслаждение, о котором я когда-нибудь расскажу). Вокруг меня все спали. Только хозяйка избы что-то искала, держа в руке лучину, освещавшую всю картину, словно Морфей, охраняющий покой своих верных поклонников; может быть, это его божественное покровительство позволило мне вновь уснуть через пять минут.
31 октября. Квартиры в Лобкове.
Опять новые победы. Вчера светлейший, перегоняя нас, сообщил, что взяты еще 29 пушек, 3200 пленных, 130 офицеров из корпуса генерала Ожеро.[315] Вчера вечером мне сказали:
– Еще одна хорошая новость: захвачено восемь орудий.
– Восемь орудий, подумаешь, – отвечал я, – на такие пустяки теперь уже не стоит обращать внимания.
И действительно, победы даются нам теперь так легко, что я не знаю даже, как оценить силы неприятеля.
Увы, чем больше мы продвигаемся вперед, тем постыднее положение нашего полка; чем быстрее уменьшаются силы неприятеля, тем бесполезнее мы становимся и тем ближе минута, когда нам придется отделиться от армии.
Сегодня у нас дневка, я стою на хорошей квартире, окружен друзьями, по всей видимости счастлив, но жестокая тоска терзает мне сердце, и хотя в порыве досады я приписываю ее своему тщеславию, но не могу не понимать, что, в сущности, ее вызывает благородное стремление быть полезным. Ведь я охотно пожертвовал бы всеми наградами, которые могу заслужить в этой кампании, ради опыта, который мог бы приобрести, ради чести послужить своему отечеству. Но судьба враждебна всем моим желаниям; даже если они вызваны не тщеславием или непостоянством, все равно им далеко до осуществления…
31 октября 1812 г. Светлейший, спеша вперед, перегоняет наш полк.
2 ноября. Квартиры в Щелканове.
Вчера мы прошли только 15 верст к Красному и остановились здесь, в 35 верстах от Смоленска. Прибыв сюда, мы узнали, что наш батальон назначен в охрану главной квартиры.
Все в одной избе, солдаты в тесноте, вещи в беспорядке… Эта картина так меня пугала, что я велел заложить сани и проездил целый день. Как это все-таки надоедает! Насколько лучше свой уголок. Сегодня предстоит пройти еще 20 верст. Надеюсь, что на следующем ночлеге мне повезет более.
Жители этой губернии не разорены. Они добровольно все предоставили французам, устроили для них магазины фуража и продовольствия и большею частью сохранили свои дома и скот. Некоторые из нас сурово упрекали этих несчастных крестьян за то, что они хорошо приняли французов. Но разве не следует обвинять в этом скорее дворянство? Жадные и корыстные помещики остались в своих владениях, чтобы избежать полного разорения, и, волей-неволей содействуя замыслам неприятеля, открыли ему свои амбары; проливая неискренние слезы и рассуждая о патриотизме, они верности отечеству предпочли удовлетворение своего корыстолюбия.
Эта война закончится, без сомнения, почетно для нас. Но как возместим мы все наши потери? Благородные крестьяне из-под Юхнова, покинувшие свои очаги и нивы, принесшие в жертву и семьи, и спокойное существование ради чести служить отечеству, – не посмотрят ли они, когда война кончится, а они будут совершенно обездолены, с завистью на смоленских крестьян, живущих в избытке, сохранивших все, что им дорого, и благоденствующих, не зная добродетели патриотизма. Идеи свободы, распространившейся по всей стране, всеобщая нищета, полное разорение одних, честолюбие других, позорное положение, до которого дошли помещики, унизительное зрелище, которое они представляют своим крестьянам, – разве не может все это привести к тревогам и беспорядкам?.. Мои размышления, пожалуй, завели меня слишком далеко. Однако небо справедливо: оно ниспосылает заслуженные кары, и может быть, революции столь же необходимы в жизни империй, как нравственные потрясения в жизни человека… Но да избавит нас небо от беспорядков и от восстаний, да поддержит оно божественным вдохновением государя, который неустанно стремится к благу, все разумеет и предвидит и до сих пор не отделял своего счастья от счастья своих народов!
3 ноября. Главная квартира в Юрове.
Вчера мы прошли 20 верст до этого села, а сегодня у нас здесь дневка. Мы хорошо размещены в чистых и теплых комнатах и не можем похвастаться тем, что испытываем все тяготы войны.
Вчера мне было поручено выбрать дома для постоя нашего батальона, который несет караульную службу при главной квартире. Тепло одетый, удобно растянувшись в санях, запряженных парой резвых лошадей, я проехал эти 20 верст по-барски. Но только я начал удивляться, как можно жаловаться на усталость от кампании, как увидел группу пленных. Обмороженные, почти нагие – среди них было много раненых, брошенных на дороге, – они пытались согреться, разложив большой костер; я подумал, что может быть мои родные испытывают то же самое и не находится ни одной сострадательной души, которая бы им помогла… Меня охватило самое тяжелое чувство, я готов был выйти из саней – будто возможно помочь ближним, разделив их страдания…
Сердце так черствеет за время походов, что вид людей, замерзших на дороге, умирающих от холода и голода, с неперевязанными ранами, на которых заледенела кровь, почти уже не волнует. Отвернешься в сторону, вздохнешь, быть может, и ловишь малейший предлог забыть об этом скорбном и отвратительном зрелище. Только что привели новые тысячи пленных, но нам неизвестно, где сейчас находится неприятельская армия, и это меня тревожит. 2 тыс. тут, 5 тыс. там, а где основные силы французов – мы не знаем.
Мне кажется все же, что, несмотря на нашу медлительность, эта война закончится успешно для нас. Признаюсь, будь у меня крылья, я перенесся бы сейчас в Петербург, в одну из петербургских гостиных – в вашу гостиную, прелестная графиня, чтобы разделить с вами радость, которую вы должны сейчас испытывать. Ничто не кажется столь прекрасным издалека, как война. Победы, слава – все это приводит в восторг, электризует душу. Но печальное зрелище стольких смертей смутит философа и раскроет глаза сострадательным людям.
6 ноября. Лагерь за Красным.
4-по утром нас поставили на биваки. 5-го армия имела сражение, а мы разбили лагерь здесь, в пяти верстах от Красного. Вчера утром, когда началось дело, мы шли полями. Сегодня мы оказались на том же месте, в нескольких верстах от Красного. Пленных берут партиями непрестанно, они складывают оружие без боя, сами выходят сдаваться и идут к нам, не дожидаясь нападения.
Наше счастье кажется невероятным; судить можно будет только по последствиям, но до сих пор все события без исключения клонятся к нашему успеху.
7 ноября.
11-тысячный корпус Нея сложил оружие сегодня утром.[316] Вчера светлейший объявил нам, что после Смоленска мы захватили 157 орудий и 4 знамени. Громкое «ура» приветствовало эту славную весть, и в лагере воцарилось величайшее веселье.