Музыкант
Есть поразительные лица, привлекающие вас непреодолимыми чарами. Я говорил вам о музыканте из нашего полка, который лежал больным в госпитале и которого я навещал ежедневно. Его лицо выражало такое добродушие, его манеры были так изящны, что когда он поправился, я взял его к себе, желая отвезти с собой в полк и обеспечить ему удобства, коих, при его состоянии, он не сможет получить в деревне, куда посылают выздоравливающих. Он стал моим слугой, очень тщательным, аккуратным, настолько предупредительным, что я не успеваю высказать свои желания. Сегодня утром он вздохнул и, когда я спросил его о чем, ответил: «Я видел во сне отца, старухи говорят, что это дурной знак, потому у меня тревожно на сердце». Он, действительно, был очень грустен, а ведь это простой солдат, он принадлежит к тому классу людей, которых в обществе называют скотиной. У него есть брат в Петербурге, но он не хочет получать от него денег, ибо знает, что брат живет трудом своих рук. А ведь молодой человек в походе мог бы желать получить время от времени какую-то толику, чтобы удовлетворить свои прихоти. Это незначительные черточки, но они позволяют узнать человека и заставляют полюбить его. Вы, украшенные орденами, отягощенные богатствами, вас я уважаю быть может меньше, чем моего музыканта.
В 20 лет нельзя определять характеры. Я написал это,[401] пытаясь очертить характер Кашкарова, и рассудок тут же упрекнул меня, но, как всегда, когда я делаю глупость, – слишком поздно. С тех пор другие мысли отвлекали меня, но я все время собирался вернуться к этой. Я уже сказал, что пишу только для себя; зачем же помещать в эту тетрадь, которая должна запечатлеть мой образ мыслей и его изменения, фразу, которая не соответствует действительности? Ведь я судил правильно, хоть, может быть, и слишком резко, и эта фраза должна была только служить извинением мнениям, кои я высказывал. К чему неуместная скромность, когда в глубине души я убежден, что у меня достаточно ума, чтобы разгадать все оттенки чужого характера; зачем притворяться, когда имеешь что-то на душе?
Я совершенно убежден, что могу ошибаться, но это убеждение основано только на привычке записывать свои мысли.
По старому дневнику я вижу, что четыре года тому назад вел себя по-другому: каждый день мне приходили новые мысли, я всегда хватался за сегодняшнюю, а вчерашняя уже казалась мне ошибочной. Очень возможно, что через два года я буду удивляться тому, как скверно мыслю теперь, но если я рассуждал категорически даже тогда, то теперь, когда мой разум столько развился, я тем более могу себе это позволить. Ибо когда пишешь дневник по совести, как я это делаю, нужно отбросить всякие украшения, необходимые в свете. Эта фраза была бы превосходна в светском обществе, где зависть и робость заставляют бледнеть краски портрета, где мне бы сказали, что я скромен и остроумен, – она неуместна, нестерпима здесь, где я пишу только по правде, только выражаю свои впечатления.
26 марта.
Как отраден этот возраст, сказал я себе, глядя в окно и любуясь малюткой, игравшей с козой, возраст, когда страсти еще не заговорили, когда сердце легко воспринимает все впечатления, срывает цветы их, не замечая шипов, радуется всему, не зная горечи, перепархивает от наслаждения к наслаждению и еще не способно понимать, что на свете существует зло.
Ведь в этом возрасте, когда радуешься настоящему, когда надежда еще не чарует, а существенность украшает цветами каждый час жизни, в этом возрасте совесть молчит, ей еще не за что упрекать нас, все мгновения – это мгновения счастья.
Если б я мог стать вновь пятилетним! Мне этого так захотелось – увлекшая нас мысль не выходит из ума и не подчиняется голосу рассудка. Я уже приготовился, я заранее наслаждался свободой от тяжелого груза предубеждений, безопасностью от светской злобы и огорчений, которые ждут нас в свете. Тут мои мечты прервали, сообщив мне, что скоро начнется вечерня. Священник живет близко от меня и потому любезно извещает меня всякий раз, как собирается совершать богослужение. Одеваясь, я еще раз подошел к окну, чтобы полюбоваться малюткой, которая внушила мне такие сладостные мечты, и не мог отрешиться от них даже во время службы.
Народу было очень много, меня пропустили вперед, я увидел свечи, цветы, женщин в трауре… Оказывается, хозяин дома (грек) потерял свое дитя и теперь отдавал последний долг усопшей. Девочка, увенчанная цветами, покоилась среди взволнованных зрителей, черты лица ее выражали невинность и чистоту и, казалось, сохраняли всю прелесть земной красоты; запечатлевшийся в ее лице неземной покой напоминал о херувимах, возносящихся к божеству.
Не могу передать, как я был взволнован. Значит, и такое невинное создание, подумал я, подвержено смерти… Ведь дитя, которому я только что завидовал, может также оказаться в гробу. Слезы выступили у меня на глазах, я не стал молиться за упокой ее души, потому что она ведь невинна и чиста как божество, но я вздохнул, глядя на ее родителей. Счастье, блаженство, что вы такое в нашем мире? Греза умирающего, проблеск молнии, тут же поглощаемый тьмой.
27 марта.
Сегодня обед у меня был, но следовало подумать, как занять вечер, потому что чай пить уже не предстояло. Все запасы кончились, деньги мои совершенно истощились, возможности достать средства не предвидится (потому что Ляпунов[402] отказался дать мне взаймы). Я ломал голову над тем, как бы получить утром кофе, и наконец, чтобы отвлечься от этих докучливых мыслей, пошел прогуляться по своим любимым местам.
Через пять минут я стоял уже на берегу Вислы возле древнего монастыря, коим так восхищаюсь. Красоты природы вскоре заставили меня забыть обо всех заботах. Как жаль, что я не могу воспроизвести разнообразные картины, вставшие перед моим взором!
Я обошел монастырь кругом, потом спустился к самым волнам, вновь поднялся по крутым скалам, окаймляющим берега, и, наконец, улегся отдохнуть на ступенях, сделанных людьми с таким искусством.
Я следил взором за владельцами садов, раскинувшихся внизу амфитеатром; наблюдал, как они переходят от грядки к грядке, от дерева к дереву, то поливают, то подстригают ветви, останавливаются у каждого растения и куста и наслаждаются своим невинным и полезным трудом. Признаюсь со стыдом, сначала я сказал себе: как несчастны эти люди, ни честь, ни слава незнакомы им, истинные наслаждения и радости далеки от их жилищ, они ищут развлечения в забавах, не интересных даже для детей… Эта мысль увлекла меня, я стал ее развивать дальше, пока не вспомнил, что ведь не все рождены для того, чтобы всю жизнь отдать службе, что счастье чаще сопутствует достатку, чем богатству или бедности, что мирная кровля лучше укрывает от бурь, чем золоченые потолки дворцов, что в саду может быть интереснее, чем на балу или празднике, стоящем много тысяч. «Да! – воскликнул я. – Если отечество потребует этого садовника, он также помчится на его защиту, пренебрегая опасностями и смертью, а потом вернется в свою хижину наслаждаться покоем и удовольствиями мирной жизни».
Моя прогулка была очаровательна, но очень утомительна. Я еле держался на ногах от усталости, когда пришел домой, и, чтобы немного освежиться, спросил стакан пива. Но денег не было, не было, значит, и пива, и вот я опять повержен в пучину забот. Целый час я размышлял, пытаясь найти хоть какое-нибудь средство выпутаться из затруднений… Я бы, может быть, и нашел его, ежели бы Колосков не вбежал с радостным смехом, принеся мне добрую весть. Я сразу догадался, в чем дело: за ним следовал унтер-офицер с письмами и деньгами; таким образом, хотя чаю я не пил, вечер мой оказался достаточно заполненным.
Сегодня я перешел обратно в большую комнату, надеюсь, что мне удастся уехать через три дня, иначе болтовня хозяйки, ее слезы, любезности и назойливость выгонят меня из дома. Ныне мне удалось от нее отделаться только в десять часов вечера, но завтра я надеюсь придумать средство удалить ее. Терпеть не могу, когда меня отвлекают от моих занятий… Когда я рисую, она читает мне вслух по-немецки; а я мог бы подумать над рисунком, вообще поразмышлять, вспомнить прошлое и усугубить свое наслаждение, приходится же лишаться его.
28 марта.
Сегодня утром было так жарко, что я не мог совершить обычную прогулку. К тому же меня все время что-нибудь отвлекало.
В маленьком городе все становится событием. Уже некоторое время, как здесь страшно возросла смертность, и все-таки каждые похороны вызывают бесконечные разговоры. Сегодня должны были хоронить богатого купца, одного из тысячи женихов, которыми похваляется моя хозяйка. И вот не успел я взяться за краски и кисти, как она явилась и стала мне рассказывать во всех подробностях о предстоящей церемонии похорон. К ней собрались соседки обсуждать последнюю волю покойного; она утверждала, что может обжаловать завещание и добиться, чтобы ее признали единственной наследницей. Страсти разгорелись. «Мало что он за тобой ухаживал, – сказала одна, – никакого ты права не имеешь на его имущество». «Он все завещал своим приказчикам и слугам, – сказала другая, – ведь его тут не очень жаловали…»
Я одевался, чтобы выйти, когда пришли звать меня в судьи. «Что вы на него нападаете? – сказал я. – Родных у него не было, и он поступил справедливо, наградив тех, кто ему больше служил». Но убедить кумушек было непросто, и они не отпускали меня со своими вопросами до самого обеда.
Я ничего еще не говорил о Христине, а ведь она некоторое время входила в число моих домочадцев. Она была служанкой у хозяина моей квартиры. Этот несчастный Доннер Вальтер, когда его жена неожиданно уехала, предался пьянству до такой степени, что Христина его больше не видела и вошла в число моих слуг. Она бегала на посылках, заменяла моего повара, когда он заболел; ловкая, всегда веселая, она была чрезвычайно полезна в хозяйстве.
Наконец, вернулась хозяйка и потребовала ее к себе. И вот уже восемь дней, как я ее не видел. Сегодня, гуляя после обеда, я прошел мимо их двери и решил зайти, чтобы дать ей талер; хозяйка заявила мне, что Христина больна; я попросил тогда показать мне ее комнату.
Я всегда считал, что слуги – это самое несчастное сословие из всех, на какие делится человечество. Вырванные из нищеты, чтобы стать свидетелями роскоши господ, воспитанные пороками общества, не знающие ни честолюбия, ни надежд, они прозябают с начала до конца между нуждой и избытком, сегодня богатые – завтра бедные, и кончают свою жалкую жизнь, не имея ничего своего, ни даже уголка земли для могилы. В странах, где слуги вольные, их судьба еще страшнее. Состарившийся, заболевший, обессилевший слуга всегда находит какой-нибудь приют в наших имениях и доживает там свой век, большую часть которого он посвятил своему господину. Но здесь, как только слуга оказывается неспособным работать, его прогоняют или выбрасывают, и хорошо еще, если он может вымолить на время болезни место на жалком чердаке.
Хозяйка Христины довольно миловидная щеголиха; она очень кокетлива и старается показаться мне милосердной и добродетельной. Я заметил, что она не сразу согласилась проводить меня к Христине, но поелику я настаивал, стала взбираться по лестнице, пригласив меня следовать за собой… Я не понял сначала, чего она хочет. Как было догадаться, что Христина, эта славная услужливая девочка, которую ее хозяйка столько раз хвалила, валяется на каких-то ящиках на зловонном чердаке. При звуке наших шагов она приподнялась, и ее изумленный взгляд показал мне, что с тех пор, как болезнь ее свалила, никто не навещал ее в сем печальном убежище. Разглядев меня, она вскрикнула от радости, и при свете фонаря, направленного на ее ложе, я различил в ее лице удовольствие, вызванное моим приходом, и стыд, что мне пришлось лезть из-за нее на чердак. С минуту мы не находили слов, но это молчание говорило больше, чем длинные речи, и взгляды заменяли слова. Христина первая своим смущением дала понять хозяйке, что человеколюбию оной не делает чести место, куда она спровадила служанку. Хозяйка, смутившись, пыталась оправдываться или, скорее, отвлечь мое внимание, суетясь подле меня, а я стал, скрестив руки, и вспоминал все, что передумал о судьбе слуг. Я первый прервал молчание, чтобы покормить бедную девочку, она попросила у меня чаю и залилась благодарными слезами, когда я подал ей два талера, а я в эту минуту почувствовал, что слеза скатилась у меня по щеке, и вышел, не глядя на хозяйку, от всей души желая здоровья и счастья моей бедной славной Христине. Наконец, я увидел жалкий приют нищеты и болезни, какие изображаются в романах, и в жизни не забуду полученного впечатления.