Соболезнование
Князь Голицын скончался. Это сын особы,[374] от коей я не видел ничего, кроме добра; это человек, который всегда был очень любезен ко мне, который честно служил, успешно занимался литературой, первый сбросил позорное ярмо недостойных пристрастий и искал наслаждение только в русских сочинениях. Он был любимым братом графини, этим все сказано, – братом женщины, которая может служить образцом всех прелестей, которую я люблю и обожаю, которую я почитаю, как родную мать.
Он умер, и мне следовало, конечно, написать соболезнующее письмо. Кому же было мне писать, как не младшим из его родных, и разве не ясно было заранее, о чем я напишу? Ведь я любил и уважал князя, я бы охотно согласился один терпеть тоску и горе, лишь бы спасти от печали тех, кто мне так дорог. Но что же?.. Едва я взял перо в руки, как почувствовал смущение, всегда охватывающее тех, кому приходится выражать соболезнование; я не мог собраться с мыслями, и чувства мои были немы.
Скорбь проходит со временем; письмо дойдет через месяц, когда боль утраты уже ослабеет, мое сочувствие будет неуместным; письмо прочтут, перечитают вслух перед всеми, оно вновь откроет источники слез, может быть уже закрывшиеся. Все эти соображения так смутили меня, что я с величайшим трудом сумел написать коротенькие три странички.
Философ сказал бы: вот еще одна неприятная сторона светской жизни, даже скорбь должна принимать определенные формы, даже горе приходится выражать искусственно, сдерживать его, когда требуется, и каждый шаг затруднен отягощающими нас цепями. Но философ, мечтающий об осуществлении иллюзий, навряд ли знает, чем заменить мучительные для нас оковы. Человек сам сковал эти цепи, стремление к удовольствиям придало им тяжести, а он хочет уничтожить то соединение добра и зла, среди коего мы живем, хочет, чтобы воцарились радость и разумность, мечтает о полной свободе, т. е. об освобождении от тех предрассудков и условностей, кои служат основой общественному спокойствию и общественной свободе.
18 января. Главная квартира в Янове, полк в Рожере.
Я думал, что пробуду какое-то время в Вилленберге, и составил было план своих занятий, но радости гораздо большие заменили сии привычные удовольствия.
Сегодня утром мы вышли в поход. Колонна направляется к Плоцку. Меня разбудили еще до семи часов. Завтра, как говорят, будет очень трудный переход. Но зато я получил письмо от матушки, одно это письмо может возместить самые большие неприятности. Может ли быть лучшее употребление искусства письма, чем облегчение обмена мнениями? Расстояние и огорчения уменьшаются, когда можно разговаривать на бумаге; одно маленькое письмо может дать величайшее счастье. Матушка прислала мне письма от г-жи Стурдза, и на минуту мне показалось, что я в Бессарабии, где находится мой друг. Трудно передать, какое наслаждение доставляют мне письма. Я двадцать раз перечитал их, двадцать раз пожелал счастья этому прекрасному семейству и двадцать раз проливал слезы радости и благодарности.
Завтра нас станет меньше. Мы с Вадковским отделимся от других; у меня будет больше возможности оставаться одному, я буду счастливее и довольнее.
20 января. Дневка. Главная квартира в Млаве. Полк в Оремницах.
Вчера мы сделали чуть не полсотни верст, но беда не в этом; самое скверное, что я проехал сорок с лишним из них в ужаснейшую погоду. Что такое переход к Вилленбергу по сравнению с этим? Даже говорить не о чем. Была страшная метель, дул холодный, пронизывающий ветер, давно уже стемнело, а мы шли и шли. Я все еще в дурном настроении; два таких марша подряд могут погубить целую армию. Сегодня, к счастью, велено отдыхать, и солдаты сумеют прийти в себя от усталости, а я высплюсь всласть и завтра с новыми силами примусь за то же.
После того как мы в течение 10 месяцев встречаемся с крестьянами, внушая им страх, слыша речи, продиктованные робостью и унижением, и нигде не встречая сопротивления, неудивительно, что я проникся таким уважением к мельничихе, в доме которой мы стоим; ведь она решается отвечать отказом на неразумные требования. Она живет в достатке со своей большой семьей, и дом, и хозяйство у нее – полная чаша, но когда мы появились, она не бросилась подавать нам все, что было в доме, не выставила на стол все сразу; ее бережливость привела меня в восторг. Она держит все ключи при себе, не отказывает нам ни в чем, но все дает мерой; наши люди получили прекрасный обед, она дала нам белого хлеба, яблок, кофе, и хотя мы получили больше, чем обычно удается взять силой, ее хозяйство и порядок, царящий в нем, пострадали очень мало. Эта славная женщина разговаривает с нами безбоязненно, возражает и даже читает нравоучения со спокойным достоинством, внушающим уважение. Мне легко дышится здесь; что может быть мучительней, чем знать, что все твои желания осуществляются в силу страха, который ты внушаешь, что каждый твой шаг заставляет кого-то трепетать, чем видеть вокруг себя угнетение и подобострастие.
20 января 1813 г. Офицеры в крестьянской избе.
21 января. Квартиры корпуса во Вроблеве в 20 в[ерстах] от Мерича.
22 января. 20 в[ерст] до Кунгал.
23 января. Дневка, квартира тесная, настроение скверное.
24 января.
Сегодня я должен быть в карауле при его величестве. Полк ушел, я догоню его только в Плоцке, но на это я не жалуюсь. Гораздо приятнее совершать переход одному – воображению льстит мысль, что ты совсем свободен. Мысль о возможности заболеть улыбается мне гораздо меньше. Я кашляю уже несколько дней. Вчера вечером меня разбудили и без дальнейших объяснений приказали явиться на главную квартиру (в Рожаны). Саней не было, я долго искал ночью какой-нибудь экипаж и лишь через два часа нашел один, такой элегантный, что моя простуда увеличилась в нем втрое.
17 февраля. Плоцк.
Мог ли я предвидеть, что эта неприятная простуда доведет меня до края могилы и что я со своим хваленым здоровьем покорюсь, как и прочие, жестокому велению судьбы, приговорившей всю армию к тому же.
Когда мое дежурство закончилось, мне стало еще хуже. Возвращался я в санях и не мог обедать в тот день, но вечером разговоры развлекли меня, и я не придал значения своему нездоровью. Так продолжалось несколько дней. Прибыв в Плоцк, я почувствовал себя совершенно больным. Восьмого полки ушли, а я, лежавший почти без сознания, остался вместе с Кашкаровым.
Через несколько дней я был при смерти. Кашкаров, не терявший сознания, ждал уже моей кончины, но счастливый кризис спас меня.
Теперь я поправляюсь, силы понемногу возвращаются ко мне, прекрасный аппетит оживляет мои парализованные члены, но я еще не могу держаться на ногах, колени подгибаются, когда я пытаюсь сидеть, ноги безжизненно болтаются; целый день приходится лежать, и страшная скука меня одолевает. У меня нет даже сил писать, и эти 15 строчек совершенно меня измучили.
23 февраля.
«Болезнь приходит галопом, а уходит шагом», – сказала несколько дней тому назад моя квартирная хозяйка. Увы, теперь я почувствовал всю справедливость этой поговорки; хотя силы понемногу возвращаются ко мне, день все-таки кажется невыносимо длинным. Когда я прибыл в Плоцк, я еще держался на ногах. Мне указали ужасную квартиру. Чтобы прогнать болезнь, я поставил ноги в горячую воду и выпил стакан пунша – это меня совсем доконало. Виллие, посланный его величеством, пришел в ужас как от моего состояния, так и от моего жилья. Мне было уже очень скверно. Крикливая хозяйка ежеминутно выводила меня из терпения. Я решил занять квартиру Бирта,[375] и так как полк должен был уже уходить, я туда перебрался. Никогда не забуду, что мне пришлось пережить в течение двух дней, пока Бирт еще оставался в Плоцке, устраивая госпитали. Непрерывный шум с утра до ночи, непрестанно входившие и выходившие люди, приказания, крики, ругань – от всего этого я совершенно потерял голову, так что, когда он уехал, я уже был без сознания, и Кашкаров удивляется, как мне удалось вернуться к жизни. Воспаление в горле душило меня, я горел в жару и бредил без конца. Много раз мне виделось одно и то же и так врезалось в память, что уже придя в себя, я все верил тем видениям и думал, что действительно стал адъютантом е[го] в[еличества]. Я так глубоко был убежден в этом, что когда Кашкаров, которому я в бреду рассказывал, что у меня шесть верховых лошадей и восемь упряжных, имение под Петербургом стоимостью в 80 тыс. руб., что я помог отцу и матери и задарил шалями Марию, – когда Кашкаров не верил мне, я решил писать генералу, прося его справиться у государя, назначен ли я адъютантом или нет.
Пока что хозяйка очень заботилась обо мне. Она варила прекрасные бульоны, подавала мне лекарства и следила за поведением слуги, которого ко мне приставили. Мне дали солдата, который, напившись пьяным, что случалось с ним каждый день, проникался такой нежностью ко мне, что не отходил от моего ложа и засыпал на моей подушке или у меня в ногах. Между тем мне становилось лучше. Я уже мог разговаривать, отвечать, понимать то, что мне говорят. Хозяйка каждый день приходила беседовать со мной. Она вышла замуж за мужа своей сестры и растила двоих ее детей вместе с двумя своими. Скоро я понял из ее речей, что это женщина лживая, болтливая, для которой нет больше удовольствия, как перемывать косточки своим родным и соседям, и которая никого не пожалеет, чтобы придать себе достоинства, которых у нее на самом деле нет. Она невыразимо утомляла меня, комната была сырая, да к тому же в ней нуждались, так как надо было сыграть свадьбу племянницы хозяйки, которая уже давно была помолвлена; эта милая и кроткая девушка отвечала заботой и нежностью на грубость мачехи. Итак, мы с Кашкаровым решились перейти в нашу нынешнюю комнату, она меньше, но удобнее; правда, это не спасло меня от преследований хозяйки, которая приходит каждый день и просит меня вернуться (она живет в том же доме), но все-таки здесь мое выздоровление пойдет быстрее, воздух тут здоровее, я уже встаю с постели, уже могу сидеть за столом.
26 февраля.
Когда я еще был в Петербурге, я нередко забавлялся, марая бумагу, большей частью стихи получались не слишком безобразные, отвращения они не вызывали, а только усыпляли. Я едва связывал рифмы, почти не заботясь о смысле: Toujours – jours, malheur – bonheur[376] – этим жалким рифмам предшествовало несколько слов (8 или 10 слогов), и я считал это стихами. Обычно я в конце концов смеялся над своими попытками сочинять стихи, но иногда чувствовал некоторое довольство собой. Демон злоречия подзуживает тебя, Дорант, вспомни, как ты отличался перед судом тех, кто, ничего не делая сам, только критикуют и осуждают других. Жалкий Орфей, ты навлек на себя неудовольствие тайного судилища, кое из ревности и зависти повторяет во всеуслышание свои приговоры. Бывало так, какое-нибудь событие поразило меня, и вот уже готовы стихи, еще четверть часа, и я подобрал к ним музыку, и занял, таким образом, минуты, которые иначе пропали бы в тоскливом бездействии. Кто не вздыхал в своей жизни! Не страсть, не мечта о свадьбе, не проекты будущей жизни, не клятвы и уверения, а всего лишь одно словечко вдруг зажигает чувство, один взгляд усиливает чары, разлука раздувает огонь; дня три не видишь своего предмета, и вот приносят письмецо; ты один, перед тобой лоскуток бумаги, перо в руке, тут же сочиняешь куплет или два, записываешь их как попало, мысли приходят одна за другой, и вот уже появился на свет новый романс. Надо подобрать несколько аккордов в миноре, ведь минор утешает влюбленных. Подхожу к клавесину, беру один аккорд за другим, и вот уже я нашел выражение избытку страсти и занял эти свободные минутки, которые так часто мучили меня в Петербурге. Проходит немного времени, страсть улетучивается, и романс адресуется какой-нибудь другой красавице, какой-нибудь Хлое или Зелии, а то и вовсе забывается. Все это бесконечно развлекало меня. Ну вот через 11 дней минет год, как я иду к победе и, что касается меня лично, настолько успешно, что ничуть не приблизился к ней. Вот уже год, как я пытаюсь собирать лавры, но корзина моя пуста, и только березы да сосны утомляют зрение своим однообразием. Эта бродячая жизнь, с виду такая разнообразная, а на самом деле такая одинаковая, как будто заполненная происшествиями, а на самом деле текущая вяло и однообразно, придала моим мыслям такое оживление, такое разнообразие и бодрость, что 20 раз, 100 раз я пытался сочинить грустную элегию на подобранные рифмы, придумать стихи о черных или – если того требовало созвучие – голубых глазах, но увы, мне едва удавалось произвести на свет какое-нибудь жалкое четверостишие, продолжение которого я откладывал на завтра и которое так и оставалось неоконченным. Думаю, что если бы я взялся за прозу, то едва мог бы вымучить хоть какую-нибудь мысль; я говорю «вымучить» потому, что это очень тяжелый труд для меня. Хотите пример? Сегодня вечером я потратил два часа, исчертил довольно большой лист бумаги, во всех уголках которого торчат по два, три и даже по четыре стиха, а связи между ними нет.