«Опасный человек»
«Опасный человек»
В ноябре 1959 года, в связи с приближением пятидесятилетия со дня смерти Льва Николаевича Толстого, был создан Юбилейный Толстовский комитет. Леонид Леонов стал его главой.
Профессор Владимир Аникин, назначенный секретарём Юбилейного комитета, вспоминал, как всё начиналось: «Леонов приехал на улицу Воровского (ныне Поварскую) и, отпустив шофера, поднялся по небольшой парадной лестнице. <…> Леонид Максимович стремительно прошёл по коридору к секретарям правления, пожимая руки знакомым. Я увидел его мельком, высокого, стройного, несмотря на возраст. Первое впечатление — совсем не похож на руководителя. В том, как он здоровался со знакомыми, не было нарочитости, в жестах замечалась обходительность, а в движениях — порывистость».
Здесь мы остановимся на минуту и попытаемся понять, что за Леонов предстаёт пред нами теперь.
Это уже совсем другой человек — в сравнении с тем, которого мы знали до сих пор.
Леонов — действительно сановник, и мы не склонны вкладывать в это определение хоть какой-нибудь негативный смысл. Он человек, облечённый саном; и благо снизошло бы на ту страну, где подобных ему сановников было бы большинство.
Отныне весомо не только его слово: само присутствие Леонида Леонова наполняет смыслом всякое мероприятие, заставляя видевших его запоминать все детали произошедшего.
Леонов пережил кризис середины 1950-х и наглядно бодр. Роман «Пирамида», переименованный из «Ангела» в «Большого Ангела», в работе, завершается вторая редакция «Вора» — новая редакция романа будет опубликована в том же 1959-м.
Минувшей весной страна торжественно и с фанфарами отметила шестидесятилетие Леонида Леонова, и его — во второй раз — наградили орденом Ленина. Писателей такого уровня в Советском Союзе всего двое, ну, может быть, по гамбургскому счёту, трое, но, как Есенин в своё время писал, «да не обойдёшься с одним Пастернаком».
С каждой наградою писательская неприкосновенность Леонова становится всё более прочной, но, надо признать, читатели рефлексирующие и сомневающиеся со временем начнут сторониться его книг.
В наши с вами дни, спустя не столь долгие, но довольно дурные времена, думается иногда, что читатель — существо переменчивое и суетное порой, а вот иммунитет, присвоенный с целью завершения главного пожизненного труда, — мы имеем в виду «Пирамиду», — может быть, даже важнее поспешного читательского интереса.
Тем более что в 1959 году о проблеме расставания с массовым и любящим читателем речь ещё не шла, и даже напротив. В эти годы Леонов переживает, наверное, третий всплеск народной популярности. Первый был в 1920-е годы и связан в основном с успехом «Барсуков». Второй — это народная драма «Нашествие» и «Взятие Великошумска». Теперь, после многочисленных и даже скандальных публикаций, связанных с романом, после получения Ленинской премии, «Русский лес» читают буквально миллионы людей. Достаточно привести один факт в связи с этим: в течение нескольких лет Леонов получит более восьми тысяч писем от своих почитателей…
Это, конечно, было хорошим подспорьем для исправления настроения.
В Толстовский комитет Леонов попал из очередной заграничной поездки. В прошлом, 1958 году он посетил Индию, в начале 1959-го около месяца провёл в США. А с 5 октября по 5 ноября того же года путешествовал по Италии и Франции.
И вот теперь, преисполненный впечатлений, в стране советской.
«…Он сыпал острыми замечаниями, шутил, заряжал вокруг себя пространство — слушатели невольно подчинялись действию его слов, — таким Аникин описывает Леонова на первом заседании комитета. — Он делился мыслями и после заседания, всюду: в коридоре, во дворе, у дверцы своей автомашины, в кабинете у нас, литературных клерков. Оживлённый, едкий в насмешках, он находился в каком-то внутреннем движении, словно торопился, спешил. Потом, узнав его лучше, я понял, что тут ничего не было от поведения человека, редко посещавшего „начальство“. Оживлённых, иногда откровенно наигранных речей от разных писателей мы, работники аппарата, наслушались в правлении достаточно. Тут было другое — искреннее волнение, шедшее от внутренней, душевной энергии».
Аникин запомнил множество, вполне в духе Леонова, казусов той поры.
Предстоящее торжество Леонид Максимович иронично называет «муроприятие».
Как главе комитета Леонову нужно было вести заседания. Он в ответ машет руками:
— Примусы умею паять, чинить водопровод, делать люстры, пьесы, романы, но не председательствовать.
В первый же раз усаживает рядом Аникина, чтобы подсказывал.
После заседания интересуется:
— Ну, как получилось?
— Хорошо.
— Значит, могу начать карьеру?!
Но карьеру с таким въедливым характером конечно же не сделаешь.
Вот приносят макеты памятников Льву Толстому. Леонов все бракует, один за другим.
Следом несут медаль к юбилею Толстого, кто-то из начальства предлагает выбить слова Горького на ней. Леонов опять возмущается, и по делу. Немедленно набирает номер телефона заместителя министра культуры и спрашивает:
— При чём тут Горький? Конвоир при Толстом?
Слова Горького с медали убирают.
Решается вопрос о докладчике на торжественном собрании в Большом театре, где присутствовать будут первые лица страны.
Леонов отказывается и день, и два, и три.
Владимир Аникин, сам едва ли не в отчаянии, говорит ему:
— Нет, только вы, Леонид Максимович! Кому же ещё!
Леонов думает ещё несколько дней, потом соглашается.
И признаётся, что его подкупили эти слова: Шолохов ведь не приедет из Вёшенской выступать, а больше действительно некому.
Леонов садится за доклад, относится к этому, как всегда, очень серьёзно, работает два месяца, продумывая каждое слово. Создаёт несколько вариантов, и Аникин вспоминает, как листы с разонравившимся текстом Леонов отдаёт жене, называя их «стружки».
— Проснёшься ночью — пришла мысль, удачная, боишься потерять, — говорит Леонов о своей работе. — Вставать не хочется, а идёшь и пишешь. Поиск истины как у электронной машины: поворот — семь!.. Нет… Снова поворот — девять!.. Нет… Восемь! — и сейф открыт!.. И так много раз.
Иногда шутит по поводу доклада:
— Вот соберутся все в Большом театре — а докладчика нет? Исчез… А?..
Организаторы сдержанно улыбаются в ответ на это.
«Леонов ни в чём не был похож на других известных писателей, — продолжает Аникин. — Я заметил за ним одну особенность: он говорит иногда как бы размышляя вслух. Его речь, живая и вольная, иногда торопливая, в этих случаях становилась трудной, но именно тогда он и сообщал всегда что-то особенно важное. Однако бывало нередко и так, что он говорил, взвешивая слова на невидимых весах, словно проверял их правильность, и следил за собеседником — как он их встретит. А вне трудных раздумий он бывал чуть ироничен. Тогда перед тобой был человек, не скрывающий, что принуждён играть некую житейскую роль, избранную к тому же не по весёлой обязанности. Он признался:
— Завидую: видел недавно — идёт вот такой мужчина (тучный), несёт в руках по кульку, ступает медленно, степенно… Я так не умею. Бежишь-бежишь, пока не упадёшь… всем телом!
Во время заседания и после него он держал в руках какой-то чёрный шнурок и постоянно сматывал и наматывал его на руку.
Решения свои хотел исполнить сразу и был настойчив».
Впрочем, не все преграды настойчивость его могла преодолеть. Готовый уже доклад нужно было согласовать с секретарём правления Союза писателей Георгием Марковым и чиновниками из ЦК.
За неделю до выступления Леонова в Большом театре, 11 ноября 1960 года, собралась комиссия: заведующий отделом культуры ЦК Дмитрий Поликарпов, инструктор того же отдела Игорь Черноуцан, Марков, ещё несколько человек, и Владимир Аникин, которому на таком собрании находиться было не по статусу, но Леонов настоял на его присутствии.
Начальство сказало, что есть замечания. Леонов ответил, что его ни Горький, ни Станиславский не правили: а кто, мол, вы такие. Возникла нехорошая пауза. В разговор вступил дипломатичный Марков, буквально прошептав, что всё равно стоит обсудить текст в целом, в общем…
Помолчав, все согласились.
По мнению «руководства», Леонов слишком много внимания уделил «арзамасскому страху» (то есть ужасу собственной смерти) Льва Толстого.
Поликарпову не понравилась фраза, касающаяся и года смерти Толстого: «День шёл на убыль, круче примораживало, русская мысль глубже забиралась в подполье или на долгую зимнюю спячку». По его мнению, вернее, согласно «Краткому курсу истории ВКП(б)», в 1910-м как раз и начался новый революционный подъём.
Был ещё десяток некрасивых, докучливых, болезненных придирок.
Леонов всех выслушал и мрачно поблагодарил.
Потом, уже наедине, сказал Аникину: «…не скрывайте ничего, опишите, как Леонову шприц вводили, а он кричал от боли».
На какие-то уступки пришлось идти, но в своём докладе Леонов всё равно сказал то, что ему было необходимо. Кстати, и «арзамасский страх» остался, и про революционный подъём было поправлено так, что дело лишь запутало ещё сильнее. Хотя несколько ритуальных поминаний имени Ленина в «Слове о Толстом» конечно же есть, и не сказать, что они там обязательны (вообще в публицистике Леонова приметы элементарного советского дискурса почти всегда присутствуют — в отличие от многослойных романов; за исключением разве что «Русского леса»).
Нас, впрочем, интересует другой момент.
К 1960 году Леонов по совокупности заслуг уже имел некоторые основания соизмерять себя с Толстым, и вот в «Слове…» он совершенно неожиданно рассказывает биографию Льва Николаевича как свою.
Он восхищается любовью ко всякому новому знанию у Толстого, но мы знаем, что почти то же можно говорить и о Леонове: «Великий художник, он в то же время был ненасытного жизнелюбия человек, который в пятьдесят лет уселся за изучение древних языков ради ознакомления с первоисточниками общеизвестных истин. Всякий звук жизни вызывал гулкое эхо в его душе, ничто не ускользало от его нетерпеливого и деятельного внимания — философия истории, сословная архитектура государства, задачи педагогики и воспитания. <…> Он пашет землю, кладёт печи и шьёт сапоги для высшего проникновенья через мускульное ощущенье, которое для писателя неизмеримо важнее знания книжного».
Но самое главное и откровенное признание никем тогда не было прочитано, «…каждый большой художник, — написал Леонов, — помимо своей главной темы, включаемой им в интеллектуальную повестку века, сам по себе является носителем личной, иногда безупречно спрятанной проблемы, сложный душевный узел которой он развязывает на протяжении всего творческого пути».
Каково! Впору позвать дознавателя, который спросит: а ну-ка, покажите, товарищ Леонов, куда вы с такой безупречностью спрятали свой «душевный узел»? В чём там ваши сомнения пожизненные? Неужели в необходимости существования человеческой породы как таковой?
Следом Леонов удивляется, «что в один и тот же день погребения Гауптман провозгласил Толстого величайшим христианином, а Метерлинк — величайшим атеистом».
И это тоже очередная леоновская явка с повинной.
Разве что стоило бы заменить атеиста на еретика: атеизм Леонову был неприятен и смешон; он-то всегда знал, что Бог есть.
Но сам парадокс подмечен верно, и отлучение от Церкви, которому предали Толстого, Леонов конечно же примерял на себя, со своей «безупречно спрятанной проблемой».
«Признаться, — продолжает Леонов, — странное было у писателя Льва Николаевича Толстого христианство, обряды которого он отвергнул в семнадцать лет, — сомнительное христианство Толстого, от которого официальная церковь вынуждена защищаться отлучением, то есть публичным проклятием с амвонов страны…»
И далее Леонов говорит о том, что истинной религией Льва Толстого и единственной возможностью бегства от «арзамасского страха» было растворение в народе, в мужике.
Недаром, вспоминает Леонов, «с мертвенных губ Толстого срывается последняя его, зарегистрированная газетной хроникой, пронзительной тоски полная фраза:…нет, мужики так не умирают! И в этом предсмертном, сквозь зубы, сожалении выражена вся житейская философия Толстого — строить жизнь так, чтобы уходить из неё безбольно, как все эти немудрствующие счастливцы — деревья, птицы и труженики земли: без лжи, без боязни, без оглядки, без жалоб, без попрёков совести».
Заметьте, как к толстовским мужикам Леонов приплетает свои деревья, своё языческое божество — Лес. Религию эту, Леонову отчасти близкую, озвучивал в своё время Иван Вихров в «Русском лесе», согласно которому «нет бога на земле, а только никогда не остывающий хмель жизни, да радости пресветлого разума, да ещё жёлтая могильная ямина в придачу — для переплава их в ещё более совершенные ценности всеобщего бытия». Но Леонов, в отличие от Вихрова, с растворением в природе соглашаясь, никак не отрицал Бога неземного, верховного, и почти неразличимого пока.
В целом доклад Леонова был достаточно крамольным. Даже с подвернувшейся под руку цитатой из вождя мирового пролетариата речь так и не пришла к тому, что Толстой был «зеркалом русской революции», а увела докладчика в иные, неожиданные дебри.
Если бы его цензоры честно, чистыми глазами, попытались пройти, строка за строкой, вослед леоновской мысли, доклад пришлось бы отменять.
Но этого не сделали.
Девятнадцатого ноября Большой театр был полон. В зале находились Никита Хрущёв и Леонид Брежнев, в ту пору занимавший должность председателя Президиума Верховного Совета СССР; ну и прочее строгое начальство наличествовало: А. И. Микоян, Н. И. Шверник, Е. А. Фурцева, А. Н. Косыгин, Н. Г. Игнатов, многие другие.
Заметим, что по настоянию Леонида Леонова были приглашены, в том числе из-за границы, прямые потомки Толстого, которых едва не оставили без внимания.
Леоновский доклад, по словам Владимира Аникина, «театр слушал заворожённо. Ошеломление было таким сильным, что смысл писательской речи, многосторонние оценки и характеристики (я это тоже заметил) не сразу укладывались в сознание. <…> В театре сидела и слушала Леонова тогда ещё совсем молодая Лидия Дмитриевна Громова-Опульская, исследователь Толстого, ставшая со временем одним из лучших знатоков его творчества. Она рассказала мне много лет спустя, что слушала доклад с необыкновенным волнением, „со слезами радости“».
После заседания, как водится, для избранных был устроен банкет.
Аникин стал свидетелем того, как«…Хрущёв подошёл к Леонову и сказал ему с несомненным одобрением и весьма веско:
— Политический доклад!
Оценку Хрущёва услышали многие, и в последующие дни она стала известна едва ли не всем в писательском союзе».
Ещё более любопытна запись Татьяны Михайловны Леоновой в дневнике: «После доклада пригласили в правительственную комнату. Здороваясь, X. (Хрущёв. — 3. П.) сказал: „А вы опасный человек, как вас слушали! Полтора часа держали в напряжении такую аудиторию!“».
Но дабы немного снизить градус повествования, мы вспомним, в продолжение хрущёвской темы, совсем другую историю. Как-то в Подмосковье на встрече писателей с Хрущёвым генеральный, уже пьяный, подошёл к Леонову и сказал: «А ваших книг я не читал! Если бы я их читал — меня бы выгнали давно. Я только нужные книги смотрю… Но в молодости, помню, читал я книгу о Бове Королевиче, вот это была вещ-щь!.. До сих пор помню…»