Десант в Азию

Десант в Азию

Наркомпрос Туркменистана возжелал ознакомить литераторов с жизнью южной советской республики — и Наркомпросу не отказали. 22 марта 1930 года отправилась в путешествие бригада в составе трёх поэтов — Тихонова, Луговского, Санникова, и трёх прозаиков — Леонова, Всеволода Иванова и Павленко (последний был инициатором поездки).

Просто так выгуливать бригаду эту никто не собирался: поездка была социальным заказом, который предстояло выполнить. И Леонов идёт на это: он желает утвердить свои позиции, дабы чувствовать себя уверенно и спокойно.

Бригада проследовала по маршруту Ашхабад — Кушка — Мерв — Байрам-Али — Бухара — Керки — Чарджуй.

«Был дождь при свежем ветре и плескалась грязь на лагерно-чётких улицах, когда мы приехали в Ашхабад, — вспоминал потом Пётр Павленко. — Каменные тучи копетдагских отрогов кружились за городом.

Есть города, уютные даже в дождь. Ашхабад не похож на них — тучи, падая с гор и вися над нами синими валунами, подчёркивают низкорослость города и превращают всего его в одноэтажный пригород какого-то другого центра, грязь и переполненные водой канавы коверкают улицы, и белые стены домов покрываются мокрыми пятнами, похожими на застарелые пролежни».

В общем, вдохновиться поначалу было крайне сложно: муторная поездка, маркость, сырость — притом что воды в достаточном количестве нету…

Недаром Леонов в очерке, написанном по итогам поездки, в числе прочего не забывает сказать доброе слово о благах цивилизации: «Всё это надменное глиняное величие… вряд ли обольстит трезвого нынешнего человека, а поэт не расщедрится даже на „раскулаченное“ от всяких рифм и размеров стихотворение. Мы уже познали железо и бетон, мы ценим мудрую прелесть канализации, словом вода мы привыкли определять не стоячий студень грязного арыка, а то текучее и жизнетворное благо, одна мысль о котором даёт прохладу».

Случались, впрочем, и любопытные наблюдения. Улицы Ашхабада 1930 года были переполнены велосипедистами: писатели стали свидетелями похорон, когда покойника провожали люди в папахах, строгих халатах и на велосипедах.

Точные зарисовки восточного быта есть в написанной Леоновым по итогам поездки повести «Саранча». Вот так герой видит местный базар: «…все старались точно заводные. Гражданин скоблил ножиком голову другого гражданина: подобная дёгтю, кровь текла по лезвию, и оба в увлечении не примечали… <…> Поддеревом, в кругу редких зрителей, пел бахши, и лоснящееся дерево дутара невпопад вторило ему. Он пел, всяко качая свою кудлатую папаху, то закидывая голову так, что через горло его можно было бы увидеть самое сердце, откуда исходил стонущий звук, то совсем наклоняясь к пыли, словно и муравья призывал в свидетели искренности своей и знания».

В Ашхабаде писателей поселили в общежитии ЦИКа.«…он построен в манере небольшого алжирского форта, замкнутым четырёхугольником, с целой серией внутренних дворов, — описывал писательское жильё Павленко. — По ночам с плоских крыш его свисали собаки и лаяли вниз».

«…Шестеро, бригадой, мы ходили в ЦК ВКП(б), в Совнарком, в управления наркоматов, чтобы ознакомиться с арифметикой страны, — продолжал Павленко. — Встречаясь с людьми, мы сразу запросто ловили их в блокноты со всеми их рассказами, ещё не зная, что нам пригодится из услышанного, но ничего не желая упускать. Нас закружил шторм разнообразнейших впечатлений. Ночью, сходясь в своих комнатах, мы обменивались пережитым».

«Туркмения в борьбе за новый свой быт, — пишет Леонов в своём очерке по итогам поездки, — прежде всего должна будет скинуть с себя нарядные лохмотья среднеазиатской экзотики, под которыми искусно прячутся нищета, высокая заболеваемость, невежество. По своему опыту мы знаем, что это трудно… и возможно. Мне пришлось говорить об этом в Ашхабаде на одном людном вечере; мне возражал там человек в пышной белой папахе: ему непременно хотелось думать, что под экзотикой я разумею национальную туркменскую культуру. Немыслимо, чтобы этот патриот протестовал против электрической лампочки в кибитке, против лечебниц в ауле, против стоячих ковродельческих станков; вечер был шумный, вероятно, мы взаимно не поняли друг друга».

Леонову было отчего раздражаться: в Туркмении на всю огромную страну было 48 врачей, да и те сидели в городах; в кишлаке Ших в Чарджуйском округе писатели видели дерево, стоящее над могилой праведника, — в дупле его якобы хранилась святая вода; больные макали в неё палец и обмазывали поражённые веки, но результатом подобного лечения была повальная трахома.

Нужна была какая-то тема, позволяющая обобщить все впечатления. И Леонов быстро, уже в Ашхабаде, обнаружил эту тему: его очень заинтересовали истории о нашествиях саранчи, нежданно опадавшей с неба на несчастный Туркменистан и из раза в раз пожирающей всё на своём пути.

Но и эта тема была ой с какой потаённой каверзой.

* * *

Ашхабад, где пришлось в общей сложности провести восемь дней, писательской бригаде дружно не понравился, показался скучным, и они двинулись вглубь Туркмении. На девятый день загрузились в поезд и поехали в сторону Мерва.

Организовывал встречи и поездки бригадир из «Туркменской газеты» по фамилии Брагинский, большевик, в прошлом каторжанин, всей бригаде показавшийся человеком вдумчивым и симпатичным.

Леонов не расставался с фотоаппаратом; был бодр, весел, фотоаппарат его, как сам он выразился, «жадничал и торопился» — писателю хотелось запечатлеть эту невероятную смесь древности и еле слышной нови. «Сегодня ещё во многом похоже на вчера, но завтра вряд ли станет походить на сегодня» — так писал он спустя месяц.

«…Когда я, — продолжал Леонов, — профессионального опыта ради и любопытства, спросил у купца на Мервском базаре о Тулуе, Чингисовом сыне, который семь веков назад растоптал Мерв, стены его и сады, библиотеки его и знаменитую Султан-Бентскую плотину, а заодно и полтора миллиона жителей его — и город болел два с половиной века! — купец ответил через переводчика:

— Не знаю… Тулуй? наверно, он торгует на другом базаре!

Это был занятой человек; он торговал насом, порошкообразным, зловещего зелёного цвета табаком, который насыпают под язык и сосут до отвращения; у его мешков стояла очередь, ему было некогда, и я не торопился отягощать его своими бесполезными сведениями».

С Мервом связан другой анекдот той поездки. Гуляющую по городу писательскую делегацию разыскал милиционер и поинтересовался, кто тут Леонов.

Леонид Максимович отозвался.

— Пройдёмте, — сказал милиционер. — Необходимо снять ваши отпечатки пальцев.

— В чём дело? — всполошились все.

Выяснилось, что незадолго до приезда делегации в Мерв туда пришла телеграмма, где сообщалось, что в город прибывает некий Леонов, и в скобках: «бродяга, барсук, вор».

(Это названия одного рассказа и двух романов Леонова.)

Брагинский милиционера прогнал, обозвав «дураком».

Из Мерва литераторы отправились в Старый Мерв: десять километров верхом, среди живописных развалин.

«Так вот он Мерв, Марг, Маргиан, Моуру, — писал Леонов, — вот он пуп земной на Мургабе, центр исламистских праведников и ереси несторианской, ночлег каракумских ветров и могильник уснувших народов! Я ждал почему-то тесноты, причудливых нагромождений камня, таких же как на кладбище в Бухаре, когда становится душно от многих тонн человеческих эмоций, незримо слежавшихся тут и приобретших цементную плотность. Я зря готовился сопротивляться очарованью экзотики, мёртвой и живой; тут было привольно, солнце проникало всюду, и нигде не было преграды моему красноармейскому коню. <…>

Бывают города-вдовы; есть в мире Генуя, такая могучая, пёстрая, рыбацкая вдова, ещё могущая соблазнить изголодавшегося моряка; я видел Вену, грустную, неутешную и с заплаканными глазами вдову присяжного поверенного; тут перед нами лежал скелет вдовы, столько любимой и столько топтаной — легионы мужей побывали в её обширной постели!..»

К финалу путешествия писатели уже немного подустали друг от друга; намёки на это есть в воспоминаниях Павленко: «Ездить коллективом всё-таки трудно, хотя и полезно. Трудно тем, что толкаешься между разных приёмов работы и разных установок на вещи, теснишься или теснишь соседа… <…> В коллективе заостряются точки, заостряются зрения на вещи и происходит обмен писательским опытом, которого иначе нигде и никак не поставишь — ни в клубах, ни в кабинетах по изучению творчества, ни тем паче дома за чашкою чая. Нужно неделями есть из одной миски, спать, укрывшись одним одеялом, неделями видеть одно и то же, но воспринимать каждому по-разному».

В общем, и встретились с интересом, и расстались с облегчением. Леонов потом ещё долго вспоминал это путешествие.

Всеволод Иванов, который вроде бы считался его другом, в 1932 году не без раздражения отметил в дневнике: «Леонов всё ещё рассказывает о Туркменистане».

Там, впрочем, произошло несколько случаев, которые действительно сложно было забыть. Уже после Мерва ехали в город Керки на обитом фанерой грузовике, который отчего-то называли автобусом. Грузовик въехал на мост, под которым раскинулся пятидесятиметровый овраг. Брёвна моста покатились, грузовик перевернулся и упал вниз. За несколько мгновений литераторы успели попрощаться с жизнью. Советский литературный иконостас явно обеднел бы, если бы автобус, вернее, грузовик не упал ровно в крону огромного дерева…

И вот они лежат, со всех сторон в разломанную фанеру лезут ветви, и всё вокруг скрипит и кренится — удержать целый грузовик крона явно не в состоянии.

Самым спокойным оказался Николай Тихонов, действительно мужественный человек, участник и Первой мировой, и Гражданской…

Хотя и остальные не запаниковали и виду не подали.

Тихонов попросил всех выбираться по одному, а не разом; и сам выбрался последним.

Опустевший грузовик ещё поскрипел немного и рухнул вниз, где от удара буквально рассыпался. А писатели двинулись дальше: они торопились на митинг… Выступали в тот раз как никогда возбуждённо.

* * *

По итогам поездки Павленко напишет целую книгу (15 очерков!) «Путешествие в Туркменистан» и повесть «Пустыня». Поэты отзовутся циклами стихов. Леонов вскоре опубликует в «Литературной газете» статью «Путь бригады» и вышецитируемый очерк «Поездка в Маргиан» в одном из майских номеров «Известий». О случае с грузовиком, кстати, все умолчат.

С 8 июня по 7 июля 1930 года, за месяц, Леонов напишет замечательную повесть, которая поначалу называлась «Саранча», потом — «Саранчуки», а затем вновь была переименована в «Саранчу» (дело в том, что у писателя Сергея Буданцева уже была написана повесть «Саранча», в 1928 году).

Повесть опубликовал в восьмом, девятом и одиннадцатом номерах за 1930 год ашхабадский журнал «Туркменоведение», почти одновременно — «Красная новь», и в 1931 году повесть вышла отдельным изданием.

«Саранча» — ещё одна вещь Леонова, которую прочли невнимательно и потому сразу расхвалили в советской прессе.

Сюжет таков: в Туркменистан, после трёхлетней зимовки на Шпицбергене, прибывает Пётр Маронов — романтик (и не член партии, кстати), не успевший поучаствовать в Гражданской и стремительно навёрстывающий упущенное.

Природа идёт навстречу его желаниям проявить себя: вскоре после приезда Маронова на Туркменистан обрушивается саранчовая напасть, миллиарды особей этой прожорливой твари уничтожают поля и сады республики.

Наличествует в повести мелодраматический конфликт: на Шпицбергене погиб брат Петра Маронова, а в Туркменистане живёт бросившая погибшего брата и вышедшая замуж за другого женщина. Маронову хочется увидеть её.

В «Саранче» появляется тема воды, которая в полной мере проявится вскоре в эпохальной вещи «Дорога на Океан».

Один из героев повести говорит: «Взгляни на эту величественную громаду и сообрази, на какую мелочь разменяла бы её прежняя история, кабы не мы… — и обводил рукой пространства пустыни, подступившей к самому каналу. — Но пробуждение это требует умного хирургического вмешательства. И пусть это будет Транскаракумский канал. И пусть здесь будут ловить рыбу, в этих песках. И пусть здесь родится необыкновенная прохлада. Это будет тоже часть прямой, ведущей к социализму. А что — ты слышишь? — водой уже пахнет!»

Против величественных большевистских замыслов по неведомым причинам восстаёт сама природа. И вопрос в том, является ли природная напасть попущением Божиим или наказанием Божиим за то, что люди, вознамерившиеся перестроить мир, недостойны того, потому что руки их окровавлены недавней войной?

Об этом кричат муллы по аулам.

«— Вот летит саранча. Что написано у неё на крыле?

Они отвечали сами, ибо никто, кроме них, не понимал небесного писанья:

Гостья бога и — смерть за смерть».

И далее муллы цитируют Коран:

«— Дом насилия будет разрушен, хотя бы он был домом Милосердного; кровь злодея будет испита, хотя бы она текла из сердца Милосердного».

Несмотря на то, что муллы (как, впрочем, и православные священники) в леоновской прозе никогда не являются носителями истины, в «Саранче» Леонов спокойно замечает по поводу пророчества о разрушении дома насилия: «Никто не разумел, кощунство ли отчаянья или мудрость злобы копошится в их расслабленных устах».

И что мы будем делать, если это всё-таки мудрость — хоть и злобы? — таким бы вопросом должны были задаться читатели этой цепкой и стремительной повести.

Большевики справляются с саранчовой напастью, что, собственно, отвечает не только художественному замыслу, но и исторической правде события.

Однако удивительно, что почти никто из читателей повести ни тогда, ни потом не вспомнил несколько строк из главы девятой Апокалипсиса:

«И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы.

И сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих».

Как горько и жестоко забавлялся советский писатель Леонов! Он-то, в отличие от своих современников, Апокалипсис читал.

* * *

В «Саранче» есть мимолётный «привет» Горькому: употреблённое писателем словечко «телеграфьте» из давнего горьковского письма Леонову. Подаренное одному эпизодическому герою повести словообразование Леонов оценивает неприязненно: «…в суматохе тревожного того дня родилось это куцее, непростительное слово…» — так вот пишет.

Горький того не заметил или заметить не захотел и о повести отозвался кратко и ясно в письме Леонову: «„Саранчуки“ — превосходно!»