Глава XXI АНГЕЛ МОЙ
Глава XXI
АНГЕЛ МОЙ
Жена моя прелесть, и чем доле я с ней живу, тем более люблю это милое, чистое, доброе создание, которого я ничем не заслужил перед Богом.
(Письмо к теще, конец августа 1834 г.)
Не в первый раз оставлял Пушкин свою молодую жену одну. В декабре 1831 года он провел в Москве две недели, осенью 1832 года – месяц. Оба раза ездил один, по делам.
Надо было сговариваться со старыми кредиторами, перезаложить бриллианты Гончаровых, занять денег, устроить разные литературные дела. Он очень скучал без жены, торопился домой, часто ей писал. До нас, кроме 14 его писем к невесте, дошло 63 письма к жене.
Эти письма показывают, каким вниманием, какой заботливостью он ее окружал. Пушкин входил во все мелочи домашней жизни, давал молодой жене указания, как обращаться с детьми, с прислугой, с деньгами, как вести себя в обществе. Делал это без всякой наставительности, не навязывая своего авторитета, добродушно, пересыпая шутками, забавляя свою «женку» рассказами о знакомых, описанием дорожных встреч. Мыслями своими он с ней не делился, знал, что ей это скучно. Но о своих настроениях, о своих чувствах писал ей просто, откровенно, подчас трогательно. Эти письма, не меньше, чем его стихи, свидетельствуют, что он был не только гениальный поэт, но очень хороший, исключительно добрый человек, с благородным детским сердцем.
Расставшись с женой в первый раз, он писал ей из Москвы: «…тоска без тебя; к тому же с тех пор, как я тебя оставил, мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец, и, того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, Ангел мой! сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате и побереги себя» (8 декабря 1831 г.).
Эта лестница вела в квартиру тетки, Е. И. Загряжской.
«Тебя, мой Ангел, люблю так, что выразить не могу; с тех пор как здесь, я только и думаю, как бы удрать в ПБ к тебе, женка моя» (между 10–16 декабря 1831 г.).
В сентябре следующего года Пушкин опять поехал в Москву, собирать статьи для газеты, – он воображал, что ему ее разрешат, – и хлопотать о дополнительной ссуде за кистеневских мужиков. Из этой поездки ничего не вышло. Газету ему не разрешили. Ссуды ломбард не дал. Наталья Николаевна была очень недовольна, что он уехал. Об ее письмах мы можем судить только по репликам Пушкина. Ее письма не опубликованы и до нас не дошли. Неизвестно даже, сохранились ли они. По-видимому, она в письмах «топала ножкой», корила Пушкина, что недостаточно часто пишет, постоянно к кому-нибудь ревновала. А он шутливо отбивался:
«Видишь ли, что я прав, а что ты кругом виновата? виновата 1) потому что всякой вздор забираешь себе в голову, 2) потому что пакет Бенкендорфа (вероятно важный) отсылаешь с досады на меня Бог ведает куда, 3) кокетничаешь со всем дипломатическим корпусом, да еще жалуешься на свое положение, будто бы подобное Нащокинскому (которому в это время изменяла цыганка Ольга. – А. Т.-В)! Женка! Женка! – Но оставим это. Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь счеты, доишь кормилицу. Ай да хват баба! Что хорошо, то хорошо… Мне без тебя так скучно, так скучно, что не знаю, куда головы преклонить… Прощай, душа моя. Христос с тобою» (начало октября 1832 г.).
Это веселые ссоры. Письма еще звучат молодым счастьем, уверенностью, смехом. «Теперь послушай, с кем я путешествовал, с кем провел я пять дней и пять ночей. То-то будет мне гонка! С пятью немецкими актрисами, в желтых кацавейках и в черных вуалях. Каково? Ей Богу, душа моя, не я с ними кокетничал, они со мною амурились в надежде на лишний билет. Но я отговаривался незнанием немецкого языка и как маленькой Иосиф вышел чист от искушения… Дела мои, кажется, скоро могут кончиться, а я, мой Ангел, не мешкая ни минуты, поскачу в ПБ. Не можешь вообразить, какая тоска без тебя. Я же все беспокоюсь, на кого покинул я тебя! На Петра, сонного пьяницу, который спит, не проспится, ибо он и пьяница и дурак; на Ирину Кузминичну, которая с тобою воюет; на Ненилу Ануфриевну, которая тебя грабит. А Маша-то? что ее золотуха и что Спасский? Ах, женка, душа! что с тобою будет?» (22 сентября 1832 г.).
Получив от Натальи Николаевны письмо, он пишет: «Какая ты умненькая, какая ты миленькая! какое длинное письмо! как оно дельно! благодарствуй, женка. Продолжай, как начала, и я век за тебя буду Бога молить. Заключай с поваром какие хочешь условия, только бы не был я принужден, отобедав дома, ужинать в клобе… Ради Бога, Машу не пачкай ни сливками, ни мазью… Кстати: смотри, не брюхата ли ты, а в таком случае береги себя на первых порах. Верьхом не езди, а кокетничай как-нибудь иначе» (25 сентября 1832 г.).
Иногда мимолетно бросит он шутливое указание, как она должна себя держать. И вдруг срывается фраза, где сквозь шутку сквозит невеселая усмешка: «Грех тебе меня подозревать в неверности к тебе и в разборчивости к женам друзей моих. Я только завидую тем из них, у коих супруги не красавицы, не Ангелы прелести, не Мадонны etc…» (между 29 и 30 сентября 1832 г.).
Это довольно длинное письмо. В нем Пушкин мельком упоминает: «На днях был я приглашен Уваровым в Университет. Там встретился с Каченовским (с которым, надобно тебе сказать, бранивались мы как торговки на Вшивом рынке). А тут разговорились с ним так дружески, так сладко, что у всех предстоящих потекли слезы умиления. Передай это Вяземскому».
В предыдущем письме он, тоже мельком, сказал: «…в Московском Университете я оглашенный. Мое появление произведет шум и соблазн, а это приятно щекотит мое самолюбие» (27 сентября 1832г.). На самом деле, когда он появился, профессора приняли его с почетом, студенты с восторгом. Они были свидетелями спора между Пушкиным и профессорами о «Слове о полку Игореве». Каченовский считал поэму позднейшей подделкой. Пушкин утверждал, что это подлинная старинная народная поэзия. Он говорил: «За нами степь, и на ней возвышается единственный памятник – «Песня о полку Игореве». Чутьем угадал он то, что много лет позже подтвердили и закрепили ученые исследователи.
И. А. Гончаров, тогда студент, был свидетелем этого спора и описал появление Пушкина в университете: «Когда Пушкин вошел с министром Уваровым, для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду обаяния от его поэзии; я питался ею, как молоком матери; его стих приводил меня в дрожь восторга. На меня как благотворный дождь падали строфы его созданий («Евгений Онегин», «Полтава» и др.). Его гению я и все тогдашние юноши, увлекавшиеся поэзией, обязаны непосредственным влиянием на наше образование.
Перед тем однажды я видел его в церкви у обедни, – я не спускал с него глаз. Черты его лица врезались у меня в памяти. И вдруг этот гений, эта слава и гордость России – передо мной в пяти шагах! Я не верил глазам. Читал лекцию Давыдов, профессор истории русской литературы.
«Вот вам теория искусства, – сказал Уваров, обращаясь к нам, студентам, и указывая на Давыдова, – а вот и само искусство», – прибавил он, указывая на Пушкина. Он эффектно отчеканил эту фразу, очевидно, заранее приготовленную. Мы все жадно впились глазами в Пушкина. Давыдов оканчивал лекцию. Речь шла о «Слове о полку Игореве». Тут же ожидал своей очереди читать лекцию после Давыдова и Каченовский. Нечаянно между ними завязался, по поводу «Слова о полку Игореве», разговор, который мало-помалу перешел в горячий спор. «Подойдите ближе, господа, – это для вас интересно», – пригласил нас Уваров, и мы тесной толпой, как стеной, окружили Пушкина, Уварова и обоих профессоров. Не умею выразить, как велико было наше наслаждение, – видеть и слышать нашего кумира. Я не припомню подробностей их состязания, – помню только, что Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса, а Каченовский вонзал в него свой беспощадный аналитический нож. Его щеки ярко горели алым румянцем, и глаза бросали молнии сквозь очки. Может быть, к этому раздражению много огня прибавлял и известный литературный антагонизм между ним и Пушкиным. Пушкин говорил с увлечением, но, к сожалению, тихо, сдержанным тоном, так что за толпой трудно было расслышать. Впрочем, меня занимал не Игорь, а сам Пушкин.
С первого взгляда наружность его казалась невзрачною. Среднего роста, худощавый, с мелкими чертами смуглого лица. Только когда вглядишься пристально в глаза, увидишь задумчивую глубину и какое-то благородство в этих глазах, которых потом не забудешь. В позе, в жестах, сопровождавших его речь, была сдержанность светского, благовоспитанного человека. Лучше всего, по-моему, передает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающимся – это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу голова, с не густыми, кудрявыми волосами».
О том, как горячо встретили его студенты, Пушкин жене не написал. Боялся всякой тени похвальбы, даже в письме к ней.
На третий год женитьбы он, из-за Пугачева, уехал от жены на всю осень. Не доехав до Москвы, он остановился в Малинниках, именьи Вульфов, где попал в среду своих давних поклонниц. Предупреждая ревнивые подозрения Натальи Николаевны, он шутливо писал, что дамы засыпали его вопросами об ее красоте, а в Торжке «толстая M-lle Pojarsky, та самая, которая варит славный квас и жарит славные котлеты, провожая меня до ворот своего трактира, отвечала мне на мои нежности: стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого такая красавица, что я встретя ее ахнула. А надобно тебе знать, что M-lle Pojarsky ни дать ни взять M-me George (модистка. – А. Т.-В.), только немного постарее. Ты видишь, моя женка, что слава твоя распространилась по всем уездам. Довольна ли ты?.. Прощай, моя плотненькая брюнетка (что ли?). Я веду себя хорошо, и тебе не за что на меня дуться… Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете – а душу твою люблю я еще более твоего лица. Прощай, мой Ангел, целую тебя крепко» (21 августа 1833 г.).
Путешествие его заполняет, занимает, но из каждого города успевает он ей написать, чем дальше едет, тем больше тяготится разлукой. Из Нижнего Новгорода пишет:
«Мой Ангел, кажется я глупо сделал, что оставил тебя и начал опять кочевую жизнь. Живо воображаю первое число. Тебя теребят за долги, Параша, повар, извощик, аптекарь, M-lle Sichler etc., у тебя не хватает денег, Смирдин перед тобой извиняется, ты беспокоишься, сердишься на меня – и поделом. А это еще хорошая сторона картины – что если у тебя опять нарывы, что если Машка больна? А другие непредвиденные случаи. – Пугачев не стоит этого. Того и гляди я на него плюну – и явлюсь к тебе» (2 сентября 1833 г.).
Очень выразительно звучат эти слова – и поделом. Поехал не кататься, а ради своей работы, ради заработка, но увез с собой чувство ответственности за повара, за Парашу, за всю домашность.
Оттого ли, что Пушкин очень скоро передвигался, или Наталья Николаевна не торопилась писать, но ее письма не поспевали за ним. Это его очень тревожило, особенно когда и в Болдине он не нашел ее писем.
«Что с вами? здорова ли ты? здоровы ли дети? Сердце замирает, как подумаешь. Подъезжая к Болдину, у меня были самые мрачные предчувствия, так что не нашед от тебя никакого известия я почти обрадовался. Так боялся я недоброй вести. Нет, мой друг: плохо путешествовать женатому; то ли дело холостому! ни о чем не думаешь, ни о какой смерти не печалишься» (2 октября 1833 г.).
Через несколько дней почта наладилась. Письма от Натальи Николаевны стали приходить правильно, но не успокаивали, а волновали и раздражали Пушкина. Он всегда писал жене ласково, весело, с нежным уважением. Только раз сорвались циничные слова, но они относились не к ней, а к ее поклонникам. Натали хвасталась своими победами, через всю Россию дразнила ими мужа. Делала это, быть может, отчасти из ревности, хотела пробудить в нем ответную ревность, показать, что его успеху, поэтическому и мужскому, она может противопоставить свои победы. Делала это еще и потому, что растущая слава первой красавицы составляла единственное содержание ее жизни. У нее была роковая потребность щеголять перед мужем своей женской неотразимостью. Он эту ее слабость знал и очень кротко просил ее только не мешать ему писать:
«Две вещи меня беспокоят: то, что оставил тебя без денег, а может быть и брюхатою. Воображаю твои хлопоты и твою досаду; слава Богу, что ты здорова, что Машка и Сашка живы, и что ты, хоть и дорого, но дом наняла. Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась; я приеду к тебе, ничего не успев написать, а без денег сядем на мель. Ты лучше оставь уж меня в покое, а я буду работать и спешить. Вот уж неделю, как я в Болдине, привожу в порядок мои записки о Пуг., а стихи пока еще спят. Коли Царь позволит мне Записки, то у нас будет тысяч тридцать чистых денег. Заплотим половину долгов и заживем припеваючи» (8 октября 1833 г.).
«Не стращай меня» – эти слова повторяются и в следующем письме:
«Не жди меня нынешний месяц, жди меня в конце ноября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с ц. (с Царем. – А. Т.-В.), ни с женихом княжны Любы. Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины» (11 октября 1833 г.).
«Получил сегодня письмо твое от 4-го окт. и сердечно тебя благодарю. В прошлое воскресение не получил от тебя письма, и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра. Радуюсь, что ты не брюхата, и что ничто не помешает тебе отличаться на нынешних балах… Кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности – не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему. Охота тебе, женка, соперничать с гр. Сол. (графиня Соллогуб. – А. Т.-В.).– Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебивать у ней поклонников? Все равно кабы гр. Шереметев стал оттягивать у меня кистеневских моих мужиков. Кто же еще за тобой ухаживает кроме Огарева? Пришли мне список по азбучному порядку. Да напиши мне также, где ты бываешь… Благодарю мою бесценную Катерину Ивановну, которая не дает тебе воли в ложе. Целую ей ручки и прошу, ради Бога, не оставлять тебя на произвол твоих обожателей. – Машку, Сашку рыжого и тебя целую и крещу. Господь с вами!» (21 октября 1833 г.).
Насчет графини Соллогуб, хорошенькой фрейлины великой княгини Елены Павловны, Пушкин, кажется, покривил душой. Он за ней слегка волочился. Легенда говорит, что Пушкин и пощечину от Натальи Николаевны за нее получил. О женщинах, к которым жена его ревновала, Пушкин всегда говорил с подозрительной небрежностью. Но его самого кольнула ревность, и это было гораздо опаснее. Как раз 29 октября, в день, когда он кончал гениальное вступление к «Медному всаднику», поэт получил от жены письмо, по-видимому, настолько вызывающее, что на этот раз и его ответ звучит даже не сухо, а грубо:
«Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма, спасибо, но я хочу немножко тебя пожурить. Ты кажется не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая тебе <…>; есть чему радоваться! Не только тебе, но и Прасковье Петровне, легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что я-де большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут…
Теперь, мой Ангел, целую тебя, как ни в чем не бывало, и благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливайся, и меня не забывай. Мочи нет, хочется мне увидать тебя причесанную ? la Ninon, ты должна быть чудо как мила.. Опиши мне свое появление на балах… Да, Ангел мой, пожалуйста не кокетничай. Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar[50]… Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя. Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду. Ус да борода – молодцу похвала; выйду на улицу, дядюшкой зовут» (30 октября 1833 г.).
Ни в одном письме к жене не привел Пушкин ни одного стиха из «Медного всадника», даже не упомянул о поэме. «Недавно расписался» – вот и все. А наставления, как себя вести, продолжаются:
«Друг мой женка, на прошедшей почте я не очень помню, что я тебе писал. Помнится я был немножко сердит – и кажется письмо немного жестко. – Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношениях к свету: уважения. Радоваться своими победами тебе нечего… Курва, у которой переняла ты свою прическу (NB: ты очень должна быть хороша в этой прическе; я об этом думал сегодня ночью), Ninon говорила: Il est ?crit sur le c?ur de tout homme: a la plus facile[51]. После этого, изволь гордиться похищением мужских сердец. Подумай об этом хорошенько и не беспокой меня напрасно. Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве по делам. Женка, женка! я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу – для чего? – Для тебя, женка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотой. Побереги же и ты меня. К хлопотам, неразлучным с жизнию мужчины, не прибавляй беспокойств семейственных etc., etc., – не говоря об cocuage[52], о коем прочел я на днях целую диссертацию в Брантоме» (6 ноября 1833 г.).
Это его последнее письмо из Болдина. 20 ноября Пушкин был уже в Петербурге. «Дома нашел я все в порядке, – писал он Нащокину. – Жена была на бале, я за нею поехал – и увез к себе как улан уездную барышню с именин городничихи» (24 ноября 1833 г.).
В тот вечер, когда Пушкин вернулся из трехмесячного путешествия, Наталья Николаевна была у Карамзиных на балу. Пушкин поехал на Михайловскую площадь, где они жили, отыскал среди многих экипажей свою карету, забрался в нее и послал лакея сказать барыне, чтобы она сразу ехала домой по важному делу. Он запретил говорить, кто ее ждет в карете. Лакей вернулся без барыни, доложил, что она приказала сказать, что танцует мазурку с князем Вяземским. Пушкин снова отправил лакея за женой. Наконец Наталья Николаевна, в пышном розовом платье, скользнула в экипаж и сразу попала в объятия мужа. Когда Пушкин рассказывал Нащокину, как она была хороша в этот вечер, как шло ей розовое, низко вырезанное платье, глаза его сияли.