Глава XXVI ТРАВЛЯ

Глава XXVI

ТРАВЛЯ

4 ноября утром, по только что учрежденной городской почте, Пушкин получил пакет. В нем было вложено три диплома на звание члена общества рогоносцев.

«Орденоносцы, Командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством почтеннейшего Великого Магистра Ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно назначили г. А. Пушкина помощником Великого Магистра и историографом Ордена. Бессменный секретарь – гр. И. Борх».

Письмо было анонимное. Подпись вымышленная. На эту пакость можно было бы не обращать внимания, но составители диплома послали его не только Пушкину. В то же утро Вяземский, Виельгорский, Васильчикова, Элиза Хитрово и еще несколько лиц, с которыми поэт был близок, получили такие же конверты, в которые были вложены вторые конверты, адресованные на имя Пушкина и заключавшие в себе копии того же пасквиля, писанного теми же корявыми печатными буквами. Было ясно, что пасквилянт хорошо знал, с кем поэт был близок, и хотел своей гнусной выходке придать самую широкую огласку. Удар был нанесен метко.

Слухи, разговоры, сплетни поползли, как грязное пятно, по Петербургу, по России. Но никто не знал, кем писаны анонимные письма. Не знаем мы этого и сейчас. Упорнее всего называли три имени – графа С. С. Уварова, князя Гагарина и князя Долгорукова. Уваров был зол на Пушкина за его стихи «На выздоровление Лукулла». Он мог мстить. Но трудно верится, чтобы министр народного просвещения стал заниматься рассылкой анонимных пакостей. Да и нет против Уварова улик.

Затем называли двух приятелей, Гагарина и Долгорукова, В то время оба князя были молодыми светскими вертопрахами, частыми гостями в салоне графини Нессельроде, где постоянно бывал и покровитель Дантеса, голландский посланник, барон Геккерн. Это был круг, Пушкину враждебный. На Гагарина и Долгорукова, как составителей пасквиля, указывал позже секундант Пушкина, Данзас. Его рассказ был опубликован в 1863 году, когда оба князя уже были эмигрантами. Гагарин превратился в иезуита, Долгоруков – в публициста, составившего себе некоторое имя своими заграничными изданиями. Оба категорически отвергали обвиненье, выдвинутое Данзасом.

Гагарин опубликовал свое опровержение только в 1865 году, вернувшись из Сирии в Париж. Когда он узнал, в чем его обвиняют, он немедленно отправил в Петербург, в «Биржевые Ведомости», письмо, где настаивал на своей непричастности к анонимным письмам: «В этом темном деле, мне кажется, прямых доказательств быть не может. Остается только честному человеку дать свое честное слово. Поэтому я торжественно утверждаю и объявляю, что я этих писем не писал, что в этом деле я никакого участия не имел; кто эти письма писал, я тогда не знал и теперь не знаю». Из письма Гагарина видно, что друзья Пушкина его и раньше подозревали. В сороковых годах А. И. Тургенев побывал у Гагарина, который тогда проходил новициат в Ахеолонском иезуитском монастыре, во Франции. Тургенев признался Гагарину, что на похоронах Пушкина «он с меня глаз не сводил, желая удостовериться, не покажу ли я на лице каких-нибудь признаков смущения, или угрызения совести, особенно, когда пришлось прощаться с покойником».

Позже защитником Гагарина выступил Н. С. Лесков. Он встречался с ним в Париже, был им очарован и утверждал, что Гагарин мучился тем, что его так жестоко оклеветали. «Под иезуитским послушанием сохранил он черты русского простодушия и барственности, был хорошо образован, положительно добр и имел нежное сердце».

Все черты, не совместные с низкими мерзостями, направленными против великого поэта.

Версия о Долгорукове держалась, да еще и сейчас держится, упорнее. Но и против него прямых улик нет. Нельзя же скверную репутацию и предположения отдельных лиц, хотя бы и таких добропорядочных, как князь В. Ф. Одоевский, считать уликами. П. Е. Щеголев, путем сложного анализа, вплоть до экспертизы почерка, доказывал, что именно Долгоруков писал эти письма. Но когда анонимное письмо написано искаженными печатными буквами, трудно довериться такой экспертизе. Впрочем, Щеголев и сам прибавлял: «Один из физических исполнителей найден, но в этом гнусном деле участвовал коллектив». Догадка правдоподобная. В чьем-то порочном мозгу родилась пакостная игра, а партнеры нашлись.

Есть еще рассказ князя А. В. Трубецкого, однополчанина и как будто даже приятеля Дантеса, записанный историком В. А. Бильбасовым ровно 50 лет после смерти Пушкина. В рассказах Трубецкого много неверного, много пустяков, а в конце странное признание: «В то время несколько шалунов из молодежи – между прочим Урусов, Опочинин, Строганов, мой кузен, стали рассылать анонимные письма мужьям-рогоносцам. В числе многих получил такое письмо и Пушкин. В другое время он не обратил бы внимания на такую шутку, быть может, заклеймил бы ее эпиграммой. Но теперь он увидел в ней хороший предлог и воспользовался им по-своему».

Небрежно, как о незначительной шалости, рассказывает Трубецкой о том, что несколько светских шалопаев шутя погубили Пушкина. Но к этому рассказу исследователи отнеслись недоверчиво.

Остается еще мнение самого Пушкина, психологически самое убедительное. Пушкин сразу решил, что пасквили писал и рассылал голландский посланник, барон Геккерн, и этой своей уверенности не скрыл ни от него, ни от друзей, ни от Царя.

Барон Геккерн был видной фигурой в дипломатическом кругу Петербурга, где уже десять лет был представителем голландского короля. Он был коллекционер, любитель картин и древностей, приятный собеседник, способный поддержать в гостиной любой разговор. Но его боялись, ему не доверяли. У него был злой язык, он любил ссорить людей, сплетничал, интриговал.

«Геккерн делал пакости из любви к пакостям, как в истории с Пушкиным», – писал Вяземский.

Николай, при дворе которого так долго был аккредитован Геккерн, назвал его в письме к брату «гнусной канальей». Документы, связанные с дуэлью, и письма Геккерна подтверждают справедливость царской характеристики. Все же, казалось бы, дипломату рискованно заниматься анонимными письмами, да еще с явным намеком на Дантеса, к которому старший Геккерн был так привязан, что усыновил его. Многие считали, что их связывает мужская дружба очень определенного характера. Тем более не было Геккерну основания подставлять своего любимца под гнев ревнивого мужа. Разыгралась ли в нем ревность? Или, как думал Вяземский, сказалась потребность делать пакости?

Пушкин по бумаге, по стилю, по внешнему виду письма сразу решил, что оно писано дипломатом. На мысль о Геккерне наводили его рассказы Натальи Николаевны, ее полупризнания о двусмысленных разговорах и приставаньях к ней голландского посланника. Были у Пушкина еще какие-то доказательства, до нас не дошедшие.

«Как только были получены эти анонимные письма, он заподозрил в их сочинении старого Геккерна и умер в этой уверенности, – писал Вяземский в. к. Михаилу Павловичу. – Мы так никогда не узнали, на чем было основано его предположение, и до самой смерти Пушкина считали его недопустимым. Только неожиданный случай дал ему впоследствии некоторую долю вероятности».

О каком случае говорит Вяземский? Опять мы этого не знаем. Но Вюртембергский посланник, князь Гогенлоэ, докладывая своему правительству о смерти Пушкина, писал: «Мнение власти, основанное на тождественной расстановке знаков препинания, на особенностях почерка и на сходстве бумаги, обвиняет Г.». То есть Геккерна.

Гагарин верно сказал – это дело навсегда останется темным.

Есть еще одно предположение, которое, не исключая виновности Геккерна, намечает в этой мерзостной травле его сообщников. У Пушкина было много друзей, было бесчисленное количество поклонников, но были у него также завистники и враги, органически враждебные его гению. Самым влиятельным из светских салонов, явно враждебных Пушкину, был дом заносчивой и недоброй графини М. Д. Нессельроде, жены министра иностранных дел. Дочь графа Гурьева, министра финансов при Александре I, она стареющей барышней вышла замуж за отцовского подчиненного из немцев. Граф Гурьев ценил Нессельроде за угодливость и старательность, а также и за кулинарные таланты. И министр, и его чиновник особых поручений были лакомки, оба любили и умели стряпать, сочинять блюда, оба обессмертили свои имена, один Гурьевской кашей, другой пудингом Нессельроде.

Женившись, Нессельроде быстро пошел в гору при деятельной поддержке своей жены. От отца она унаследовала большое состояние и привычку брать большие взятки. Среди многих светских россказней и сплетен, сохраненных тем же князем П. В. Долгоруковым, есть анекдот о том, как Нессельроде представил к камергерству своего чиновника, графа Шувалова, только что помолвленного с дочерью Александра I от Нарышкиной. «Император Александр I, со дня помолвки обходившийся с Шуваловым, как с будущим зятем, улыбаясь, спросил у него: сколько он подарил гр. Нессельроде за это представление?»

Ее взяточничество было всем известно, но это не мешало ей занимать в высшем свете влиятельное положение. Возможно, что в глазах Царя и его приближенных многое искупалось ее лютой враждой к либеральным идеям, ее демонстративной преданностью монарху. Одним из ее завсегдатаев был барон М. А. Корф, однокурсник Пушкина. Он преклонялся перед ее «необыкновенным умом и железным характером… Ее дружба была неизменна, заботлива, охранительна, иногда до ослепления пристрастна… Но вражда ее была ужасна и опасна. Она любила созидать и разрушать репутации».

Вяземский говорит: «Гр. Нессельроде самовластно председательствовала в высшем слое петербургского общества и была последней, гордой, могущественной представительницей того интернационального ареопага, который заседания имел в Сен-Жерменском предместье Парижа, в салоне княгини Меттерних в Вене, в салоне гр. Нессельроде в доме министра иностранных дел в Петербурге. Ненависть Пушкина к этой последней представительнице космополитического, олигархического ареопага едва ли не превышала ненависть его к Булгарину. Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски. Женщина эта паче всего не могла простить Пушкину его эпиграмм на отца ее, гр. Гурьева».

Графиню Нессельроде многие не любили. Ее боялись больше, чем Бенкендорфа, и ей это нравилось. Великий князь Михаил Павлович называл ее Господин Робеспьер. Вяземский подсмеивался над претензиями некрасивой, но очень желавшей нравиться женщины, которая не прочь была разыгрывать роль м-м Рекамье, – и плечиста, и грудаста, и брюшиста, – говорил он про нее. В этой знатной даме привлекательного было мало, но положение ее мужа заставляло и влиятельных русских, и весь дипломатический корпус посещать ее салон. Барон Геккерн был в большой дружбе с ней и с ее мужем.

У Нессельроде в доме говорить по-русски не полагалось. Для этих людей русская литература не существовала. Дом русского министра иностранных дел был центром так называемой немецкой придворной партии, к которой причисляли и Бенкендорфа, тоже приятеля обоих Нессельроде. Для этих людей иностранец Геккерн был свой человек, а Пушкин чужой. Хотя очень возможно, что, прояви он хоть какое-нибудь внимание к жене министра, по ведомству которого числился, – и ее отношение изменилось бы. И для него она могла бы стать заботливым другом, как была для барона Корфа и для Геккерна. Но Пушкин ее терпеть не мог и этого не скрывал.

Насколько у этой знатной дамы, которая по положению мужа могла причинять немало зла, была недобрая репутация, можно судить по тому, что император Александр II раз за обедом в Зимнем дворце сказал:

– Мы же знаем теперь автора анонимных писем, которые были причиной смерти Пушкина. Это Нессельроде.

В этих случайно брошенных словах указание на ту враждебную официально-светскую атмосферу, где Пушкин задыхался, а Геккерны процветали. Но в этих словах Царя, который был уже взрослым молодым человеком, когда Пушкин был убит, и лично знал поэта, нет разрешения загадки. Через несколько дней после смерти Пушкина Вяземский писал А. Я. Булгакову: «Многое осталось в этом деле темным и таинственным для нас самих. Довольно нам иметь твердое убеждение, что жена Пушкина непорочна… Пушкина в гроб положили, зарезали жену его городские сплетни, людская злоба, праздность и клевета петербургских салонов, безымянные письма».

С того дня, как Пушкин получил пасквиль, и до тех пор, пока Дантес не принял его вызов, Пушкин не знал покоя. Его выдержка, его добродушие были расшатаны. Обсуждая с друзьями анонимное письмо, делая догадки, что его писал Геккерн, Пушкин приходил в такое бешенство, что «просто был страшен», – писал Соллогуб. По словам Вяземского, «анонимные письма лежали горячей отравой на сердце Пушкина. Ему нужно было выбросить этот яд со своею кровью, или с кровью того, кто был причиною или предлогом нанесенного Пушкину оскорбления».

Отношение Пушкина к жене как будто не изменилось. Ей первой показал он полученный диплом. Но, как говорит тот же Вяземский, «между Пушкиным и его женою стало третье лицо. Оно набрасывало на них свою тень. Это был призрак, но он сводил с ума Пушкина».

Великому князю Михаилу Павловичу Вяземский писал: «Эти письма привели к объяснениям супругов Пушкиных между собой и заставили невинную в сущности жену признаться в легкомыслии и ветрености, которые побудили ее снисходительно относиться к навязчивым ухаживаниям молодого Геккерна. Она раскрыла мужу все поведение молодого и старого Геккернов по отношению к ней; последний старался склонить ее изменить своему долгу. Пушкин был тронут ее доверием, раскаянием и встревожен опасностью, которая ей угрожала; обладая горячим и страстным характером, он не мог хладнокровно отнестись к положению, в которое он с женой были поставлены: мучимый ревностью, оскорбленный в самых нежных, сокровенных своих чувствах, в любви к своей жене, видя, что честь его задета, он послал вызов молодому Геккерну».

Так звали Дантеса с тех пор, как Геккерн его формально усыновил.

Барон Жорж Дантес (1812–1895) был француз, приехавший в Россию на ловлю счастья и чинов. Вначале счастье ему улыбалось. Дантесы были состоятельные эльзасские промышленники, получившие дворянство в начале XVIII века. Баронский титул дал им Наполеон, что не помешало им сразу после реставрации стать легитимистами. Отец Жоржа Дантеса был членом палаты депутатов. Июльская революция 1830 года пошатнула и его политическое положение, и его состояние, так как он был сторонником Карла X. Во время переворота Жорж Дантес был юнкером в Сен-Сире. Пушкин в Дневнике назвал его шуаном, потому что Дантес, вместе с несколькими юнкерами, примкнул к Вандейскому отряду герцогини Беррийской, которая надеялась поднять восстание и посадить на престол своего сына. Их попытка кончилась ничем. Дантесу пришлось оставить Сен-Сир и поселиться у отца в Эльзасе, в их деревенском доме, который простоял до войны 1914 года, когда чья-то артиллерия его сожгла. Деревня быстро надоела молодому человеку, и он уехал в Берлин, где у них были титулованные родственники. Там ему покровительствовал принц Вильгельм Прусский, будущий император Германский. Получив от него рекомендательные письма, Дантес поехал дальше на восток, в Россию, где многие иностранцы хорошо устраивались. Дорогой Дантес познакомился с голландским посланником, бароном фон Геккерн де Бевервардом, который возвращался к своему посту в Петербург. Несмотря на разницу лет – Дантес был моложе на 20 лет, – они быстро сблизились. Случайная дорожная встреча превратилась в тесную дружбу, оказавшую роковое влияние на жизнь Пушкина.

Сразу по приезде в Петербург Геккерн, пользуясь своими связями, стал хлопотать о зачислении своего фаворита в гвардию. Ему помог директор Пажеского корпуса, граф Адлерберг. Вандейская авантюра молодого француза понравилась Царю. Дантесу и приехавшему одновременно с ним маркизу де Пинэ разрешили сдать при Военной академии экзамен на офицерский чин. Это была только формальность. Дантес приехал в Петербург 11 октября 1833 года. Заниматься начал в ноябре, а уже в начале нового, 1834 года он сдал экзамен. Царь спросил Адлерберга, знает ли шуан по-русски? «Я ответил ему наудачу утвердительно, – писал директор Пажеского корпуса будущему русскому гвардейцу. – Я очень советовал бы Вам взять учителя русского языка».

Француз этому совету не последовал. Стоило ли стараться, когда их освободили от экзаменов по русской словесности и по русскому военному уставу. Немудрено, что, как отметил Пушкин в Дневнике, гвардия роптала, когда Дантеса зачислили в Кавалергардский полк. Офицер он был плохой, с дисциплиной считаться не хотел. На параде закурил сигару. Во время маневров, вопреки приказу, запрещавшему офицерам выходить из палаток иначе, как в форме, он появлялся в шлафроке, сверх которого накидывал шинель. В конном строю не держал дистанции, в седле сидел небрежно, на службу опаздывал или совсем не являлся. За три года службы в полку он сорок четыре раза подвергался взысканиям. К этому надо прибавить, что, не зная по-русски, он не мог отдавать команду. Но часть офицеров он забавлял живостью, остроумием. Другие его недолюбливали, называли заносчивым французом. В гостиных, куда ему открыл доступ сначала голландский посланник, а потом кавалергардский мундир, его принимали охотно.

Русских светских людей немного смешил провинциализм маленького наполеоновского барона. Князь Павел Вяземский-сын, который с ним часто встречался, говорит: «Дантес был человек практический, дюжинный, добрый малый, балагур, вовсе не Дон-Жуан, просто приехавший в Россию сделать карьеру… Уже принятый в Кавалергардский полк, он, до появления приказа, разъезжал на вечера в черном фраке и серых кавалерийских рейтузах с красной выпушкой, не желая на короткое время заменять изношенные черные штаны новыми».

Эти рейтузы с красной выпушкой очень забавляли Вяземского-отца и Пушкина. Дантес умел на шутку отвечать шуткой, умел и Пушкина смешить. Недурной танцор, веселый говорун, этот русский гвардеец, не умевший говорить по-русски, был желанным гостем на балах в тех светских и посольских домах, где бывали и Пушкины. И у них он был принят. Это никого не удивляло. С тех пор как незамужние сестры поселились у них, Наталья Николаевна, которой очень хотелось выдать их замуж, стала принимать холостую молодежь, как возможных женихов для Асиньки и Коко. Но Пушкин верно предсказал – ухаживали они не за старшими сестрами, а за его женой. Дантес влюбился в нее чуть не с первого взгляда, что опять-таки никого не могло удивить. Наталья Николаевна была в зените своей женской прелести, и одно ее появление делало других женщин незаметными.

Дантес был ей ровесник. Когда они встретились, ему было 22 года. Многие считали его красавцем. У него был отличный цвет лица, густые белокурые волосы, открывающие плоский, срезанный назад лоб. Голубые выпуклые глаза смотрели дерзко и ласково. Маленький красивый рот был всегда готов раздвинуться в призывную улыбку. В нем была та самоуверенная наглость молодого, здорового зверя, которая на некоторых женщин действует безошибочно. Наталье Николаевне с этим ничтожным французом было несравненно веселее, чем с умными друзьями мужа. И потом он был видный, статный, высокий, на много вершков выше Пушкина.

– Меня судьба, как лавочник, обмерила, – с усмешкой говорил про свой рост Пушкин.

Он был почти одного роста с женой и на приемах не любил стоять рядом с ней. Наталья Николаевна была бы счастливее, если бы судьба убавила Пушкину – так она его до конца дней звала, – дарованья, но прибавила росту. Но его гений ее не стеснял. Она была слишком поглощена собой, чтобы его замечать. Кокетничала со всеми, вплоть до Царя.

К осени 1836 года, когда вокруг Пушкиных скопились признаки надвигающейся бури, Наталье Николаевне только что минуло 24 года. За шесть лет замужества она родила четырех детей, но красота ее не потускнела. Она была из тех редких женщин, которые с каждым ребенком хорошеют. Это была уже не робкая провинциальная девочка, готовая спрятаться в кусты, чтобы не попасть на глаза Царю с Царицей. Теперь она хотела, чтобы все смотрели на нее, все любовались ею. Это была модная львица, одна из первых красавиц Петербурга, ненасытная в своем желании нравиться. При этом был в ней целомудренный холодок, так привлекавший Пушкина. Сочетание красоты, кокетства и чистоты усиливало ее неотразимость. История с Дантесом единственный темный эпизод в ее жизни с Пушкиным. Но и эта трагедия забрызгала Наталью Николаевну не грязью, а кровью. Может быть, потому, что Пушкин поспешил заслонить ее своим телом.

Вот какой увидал Наталью Николаевну молодой граф В. А. Соллогуб, когда он впервые приехал к Пушкиным с визитом: «Пушкин жил в довольно скромной квартире. Самого хозяина не было дома. Нас приняла его красавица жена. Много видел я на своем веку красивых женщин, много встречал женщин еще обаятельнее, чем Пушкина, но никогда не видывал я женщины, которая соединяла бы в себе законченность классической правильности черт и стана. Ростом высокая, с баснословно тонкой талией, при роскошных плечах и груди, ее маленькая головка, как лилия на стебле, колыхалась и грациозно поворачивалась на тонкой шее. Такого красивого и правильного профиля я не видел никогда более. А кожа, глаза, зубы, уши. Да, это была настоящая красавица. Недаром все остальные, даже самые прелестные женщины, меркли как-то при ее появлении. На вид она всегда была сдержана до холодности и вообще мало говорлива. В Петербурге, где она блистала, во-первых, своей красотой и, в особенности, тем видным положением, которые занимал ее муж – она бывала постоянно в большом свете и при дворе, но женщины находили ее несколько странной. Я с первого же взгляда без памяти в нее влюбился. Надо сказать, что тогда не было почти ни одного юноши в Петербурге, который тайно не вздыхал бы по Пушкиной. Ее лучезарная красота рядом с его магическим именем кружила все головы. Я знал очень молодых людей, которые серьезно были уверены, что влюблены в Пушкину, не только вовсе с ней незнакомых, но чуть ли никогда ее, собственно, и не видевших».

Ее успех дорого стоил Пушкину. Уже давно светский Петербург стал для него тюрьмой. А для нее это была сцена, где она разыгрывала богиню, Царицу, не подозревая, что магия Пушкинских стихов придает особый блеск ее красоте. Да и он этого, по скромности своей, не сознавал. Наталья Николаевна не поверила бы, если бы ей сказали, что, когда его убьют, потускнеет ее блеск.

Не она одна, все светские красавицы той эпохи были окружены особым вниманьем, вызывали такое же лестное любопытство, которое теперь вызывают кинематографические звезды. Появление новой красавицы было событием, отмечавшимся наравне с царскими указами и новыми стихами Пушкина. Передвижения, успехи, победы, ошибки хорошеньких женщин упоминались в письмах даже людей лично от них далеких. Когда на масленице в Петербург приехала московская красавица, Киреева, Вяземский писал Тургеневу: «Когда она первый раз появилась в собрании, поднялась возня и толкотня, ее окружили, рассматривали, становились на стулья. Пошли сравненья с Завадовской, с Пушкиной. Только и разговоров, что о ней. Вот смена здешних разговоров: стихи Пушкина «На выздоровление Лукулла», поглотил их пожар Лемана (сгорели балаганы, сгорели люди. – А Т.-В.). А появление Киреевой затмило пожар» (8 февраля 1836 г.).

Тот же Вяземский сказал о ком-то: «Природа создала ее красавицей, уж это одно есть избрание и посвящение». Хотя это было сказано не о ней, Наталья Николаевна избранницей себя чувствовала. Собственная красота ее опьяняла, кружила ее маленькую пустую головку. Целью, смыслом, поэзией ее жизни было вызывать восхищение. Кругом нее были женщины образованные, начитанные, умные, как Карамзины, Бобринские, Элиза Хитрово и ее дочери, Смирнова. Они умели слушать своих умных друзей, умели и сами говорить. Наталья Николаевна молча присутствовала при их беседах. Вряд ли даже слушала.

Сестра поэта, которая вообще к своей моднице-невестке благоволила, рассказывала, что Баратынский, когда Пушкин читал свои стихи, спросил Наталью Николаевну, не мешают ли они ей своим чтением? Жена Пушкина невозмутимо ответила:

– Пожалуйста, продолжайте. Я все равно вас не слушаю.

Так рассказывает в своих воспоминаниях Лев Павлищев, племянник поэта.

Возможно, что это только анекдот. Но ни про одну из многочисленных приятельниц Пушкина такой истории нельзя было бы сочинить. Для них Пушкин был неотделим от его стихов. А Натали шла мимо его творчества, как жена чиновника проходит мимо скучных бумаг, за писанье которых мужу платят жалованье. Он отучил ее называть себя сочинителем, объяснил, что только в лакейской так зовут писателей. Это она поняла. На некоторые вещи она была понятлива и в обществе держать себя умела. Попав в верхние слои русской аристократии, где Пушкин уже был своим человеком, она быстро освоилась с новой для нее обстановкой, сумела использовать положение жены первого в России поэта. Возможно, что она, с неизлечимой тупостью женщины с очень ограниченным кругозором, продолжала называть Пушкина и некоторых его друзей сочинителями. Но они могли об этом и не догадываться. Вслух она этого уже не говорила. Она вообще была неразговорчива.

Письма, дневники, воспоминанья современников не раз упоминают об ее красоте, об ее нарядах. Но никто не сохранил для потомства ни одной ее остроты, ни одного меткого замечанья. Зато она знала все оттенки поклонов, улыбок, мимолетных разговоров, умела с царственной плавностью войти в бальный зал. Легким движеньем ресниц, одним поворотом классической головки могла она приворожить крепче, чем словами. Чего же больше?

Неутомимый поклонник женской красоты, А. И. Тургенев, после парадной церковной службы во дворце в день именин Царя, 6-го декабря 1836 года благочестиво каялся в дневнике: «Великолепие военное и придворное. Пушкина первая по красоте и туалету. Я не знал, слушать ли, или смотреть на Пушкину и ей подобных? Подобных – но много ли? Жена умного поэта и убранством затейливее всех».

Пушкин и сам продолжал восхищаться торжественной красотой своей жены, хотя все чаще завидовал тем, у кого «жены не красавицы, не Ангелы прелести». Уехав в Москву накануне ее родов, он называет ее в письме – моя прелесть, моя царица, мечтает о портрете, который обещал написать с нее Брюллов. Нечасто беременные жены получают от мужей письма, полные такого восторженного утверждения их красоты. В то же время он писал жене: «Душу твою я люблю еще больше, чем твою красоту».

Странно, но стихов жене Пушкин не писал. Многим женщинам, которых любил, которыми хотя бы мимолетно увлекался, писал, а ей, когда она была еще невестой, посвятил только одно стихотворение «Мадонна», помеченное 8 июля 1830 года. Долго считалось, что к Наталье Николаевне относятся два стихотворения – «Красавице» и «Когда в объятия мои…». Позднейшие исследователи пришли к заключению, что последнее стихотворение написано еще до жениховства. «Красавице» некоторые относили к Царице Александре Федоровне. Пушкин ценил ее красоту. Он записал в Дневник: «Я ужасно люблю Царицу, несмотря на то, что ей уже 35 и даже 36 лет».

Возможно, что «Красавице» относится к графине Е. М. Завадовской. О ней Вяземский писал:

Красавиц севера царица молодая,

Чистейшей красоты высокий идеал…

Ее часто сравнивали с Пушкиной. Генерал Ермолов писал: «Гончаровой-Пушкиной не может быть женщины прелестнее. Здесь многие находят ее гораздо лучше красавицы Завадовской» (21 декабря 1831 г.).

Не так давно сделана архивная находка, которая как бы подтверждала эту версию. Каким-то чудом из альбома Завадовской уцелел один листок, на котором рукой Пушкина написано:

В ней все гармония, все диво,

Все выше мира и страстей;

Она покоится стыдливо

В красе торжественной своей;

Она кругом себя взирает:

Ей нет соперниц, нет подруг;

Красавиц наших бледный круг

В ее сиянье исчезает.

Куда бы ты ни поспешал,

Хоть на любовное свиданье,

Какое б в сердце ни питал

Ты сокровенное мечтанье, —

Но, встретясь с ней, смущенный, ты

Вдруг остановишься невольно,

Благоговея богомольно

Перед святыней красоты.

Если, как думали раньше, эти стихи были посвящены невесте, то вряд ли Пушкин стал бы их вписывать в альбом ее соперницы по красоте. Особенно принимая во внимание ревнивый характер Натальи Николаевны.

Но проза Пушкина, его письма к жене показывают, что он был привязан к ней и крепко, и нежно. О своих семейных делах Пушкин по-прежнему не любил разговаривать, но иногда, в письмах Нащокину, проскальзывают два-три слова: «Говорят, что несчастие хорошая школа: может быть. Но счастие есть лучший университет. Оно довершает воспитание души, способной к доброму и прекрасному, какова твоя, мой друг; какова и моя, как тебе известно. Конечно, мы квиты, если ты мне обязан женитьбою своей…» (март 1834 г.).

Год спустя повторяет: «Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились».

Ни в письмах к жене, ни тем более в разговорах с друзьями Пушкин не жаловался на ее расточительную страсть к выездам и нарядам. Его считали необузданным, колючим, вспыльчивым, а он оказался веселым, заботливым, покладистым, внимательным, нетребовательным, бесконечно снисходительным мужем. Он никогда ни в чем не упрекал свою «женку». Твердил, что не мешает ей кокетничать, только просит делать это в меру и с достоинством. По тому, как он надолго оставлял ее одну, можно судить, насколько он ей доверял. И она это доверие заслуживала. Несмотря на все, что она могла видеть, слышать, подозревать в родной семье, ни в ней, ни в ее сестрах не было гончаровской распущенности, которую можно было ожидать от дочерей сумасшедшего отца, выросших между дедом-развратником и грубой, опустившейся матерью.

При всем своем кокетстве Наталья Николаевна умела держать поклонников на расстоянии. Красота, да еще такая ослепительная, сама по себе соблазн и на соблазны толкает, но молодая Пушкина среди шумных светских успехов сохранила свою репутацию незапятнанной. Не любовью, игрой с чужими чувствами наполняла свою жизнь эта суетная, пустая женщина. У нее была жестокая привычка рассказывать мужу про свои победы, передавать ему пылкие речи своих обожателей. Пушкину удовольствия это не доставляло, но ее забавляло.

Она и с Дантесом хотела позабавиться. Хотя от него, быть может, пахнуло на нее огнем. Пушкин, до последнего вздоха настаивавший на ее невинности, все же говорил друзьям, что Дантес ее взволновал.

Дантес два года на глазах у всех ухаживал за ней. Как и многие другие. Не он один стоял за ее стулом, добивался чести протанцевать с ней кадриль или мазурку, только что вошедшую в моду. Не он один скакал за ней по островам. Не он один был ею околдован. Но он был один из самых ее упорных и откровенных обожателей, он обращал на себя внимание, заставлял говорить о своей влюбленности, и в этих разговорах его имя все чаще произносили рядом с именем Пушкиной. Многие наблюдали за красивой молодой парой, одни с тревогой, другие со злорадным любопытством.

На посторонних они производили впечатление влюбленных. Молоденькая барышня, увидав их на балу у неаполитанского посланника, записала в дневник: «Они безумно влюблены друг в друга. Барон танцевал мазурку с Пушкиной. Как счастливы они казались в эту минуту».

И Пушкин мог подметить на лице своей Мадонны это упоение, которое бросалось в глаза чужим. Обмен улыбками может ранить, как удар ножа.

«Зимой 1836–1837 гг. мне как-то раз случилось пройтись несколько шагов по Невскому проспекту, промежду H. H. Гончаровой-Пушкиной, сестрой ее Гончаровой и молодым Геккерном, – рассказывает младший Вяземский. – В эту самую минуту Пушкин промчался мимо нас, как вихрь, не оглядываясь и мгновенно исчез в толпе гуляющих. Выражение лица его было страшно. Для меня это был первый признак разразившейся драмы. Отношения Пушкина к жене были постоянно дружеские, доверчивые до конца жизни».

Мы никогда не узнаем, сколько в нем было подлинной уверенности в ее правдивости, сколько мужественной решимости во что бы то ни стало защитить честь своего имени. Плетнев писал про Пушкина: «Честь, можно сказать рыцарская, была основанием его поступков, и он не отступал от своих понятий о ней ни одного раза в жизни, при всех искушениях и переменах судьбы своей». А тут дело шло о чести его и всей его семьи.

Роковая дуэль была вызвана не только ревностью, но и отвращеньем к грязи, которой старались закидать его и Наталью Николаевну. До конца не услыхала она от него ни одного грозного слова. От ревнивца трудно было бы ожидать такой сдержанности, тем более что поведение Дантеса давало Пушкину основание ревновать. Было ясно, что и автор анонимного письма намекает на Дантеса. В докладе своем Государю Пушкин написал:

«Признавая поведение жены моей безукоризненным, в то же время все говорили, что повод к этой мерзости дал Дантес своим упорным ухаживанием за ней. В то же время я убедился, что анонимные письма писал Геккерн».

Судьба, чтобы еще резче оттенить открытый, благородный характер Пушкина, противопоставила ему двух иностранцев – молодого, ничтожного бездельника и низкого светского негодяя, который, точно ядовитое насекомое, исподтишка жалил его. Пушкина приводило в бешенство ощущенье нечистых, неуловимых прикосновений к его семье.

Многие подробности последней дуэли, вероятно, навсегда останутся неясными. Внешняя обстановка точно нарочно сочинена таинственным режиссером, чтобы придать последним дням жизни поэта что-то шекспировское. В нем самом величавая сдержанность сменяется бешеным негодованьем, которое пугало близких, смех, то горький, то вдруг веселый, перемешивается со слезами. Отдельные события, встречи, переговоры секундантов и посредников, злые салонные шепоты, двусмысленные усмешки, мерзости, замучившие поэта, мрачные вспышки гнева в голубых его глазах, неудержимая игра улыбок, которыми обменивались Натали и Дантес, этот высокий, белокурый человек, тень которого за 20 лет перед тем вызвала немка-гадалка, все движения страстей разыгрываются в нарядной рамке балов и пышных забав, которыми в ту зиму Петербург был особенно богат. Семейная драма Пушкиных переплеталась со светской хроникой, развертывалась на глазах толпы любопытной, насмешливой, безжалостной, как всякая толпа. Как далек был Пушкин от царственного, творческого одиночества Болдина. И как дорого заплатил он за желание найти на проторенных путях обыденное счастье обыденных людей.

Весь высший свет, включая Царя с Царицей, следил за быстро развивающимся столкновением, а все-таки сущность его осталась неразгаданной. Многих подробностей мы не знаем. Мы не знаем, была ли Наталья Николаевна влюблена в Дантеса, или только играла? Больше того, мы не можем утверждать, что жена, из-за которой Пушкин пошел на роковой смертный поединок, все еще оставалась для него единственной, незаменимой женщиной, как в первые годы после свадьбы.