6

6

«В истории жизни и гибели Лермонтова есть какая-то тайна». Эти слова Эммы Герштейн, открывающие книгу «Судьба Лермонтова», можно бы и вправду поставить эпиграфом ко всей этой судьбе. Только тайну не исчерпывают факты типа: «Белые листы, корешки вырезанных страниц, письма с оторванным концом…»[188]

Наверное, больше был прав Блок, когда писал на самой заре создания классического лермонтоведения: «Почвы для исследования… нет, биография – нищенская, остается провидеть Лермонтова…»

«Остается провидеть…» «Причиной ссоры противников был „спор о смерти Пушкина“» – графиня Ростопчина – Александру Дюма.

Ростопчина уж точно – информированный источник. И Лермонтова прекрасно знала, и петербургский свет тоже. Но кто подсказал Баранту?.. Осталась где-то на полях еще фраза, якобы сказанная Лермонтовым: «Эти Дантесы и Баранты заносчивые сукины дети!» Вряд ли, если б шла речь просто о соперничестве по поводу женщины, Лермонтов стал бы так откровенно объединять эти два имени. Хотя… все может быть. Он был раздражителен, а поведение Баранта по отношению к той же Щербатовой могло казаться заносчивым. Могло напоминать ему того, другого… «Он был наглее нас…» Ведь не один Трубецкой, должно быть, говорил в свое время о «наглости» Дантеса и о том, как он себя вел с дамами. (И при этом – какой успех!) И Барант тоже – мог быть «наглей».

И все же… сама мысль об оскорблении французской нации родилась не у французов, это точно, а у кого?.. И кто подкинул ее французскому бездельнику и сыну посла Луи-Филиппа?

Это первый эпизод. Не последний. Все начинает быстро стремиться к развязке. Возникает Кто-то… Некто. Как Неизвестный в «Маскараде». Маска вместо лица. Кто-то подговаривает на дуэль офицера Колюбакина, над которым Лермонтов посмеивается. Мелькает в материалах, что Колюбакин походил на Грушницкого. Может, так – может, нет… Кто-то в Ставрополе сватает на эту роль Есакова. Кто-то, уже в Пятигорске, – Лисаневича, который ухаживал за Надей Верзилиной, а Лермонтов посмеивался над ним. Лисаневич якобы сказал (опять же – кому-то), в ответ на уговоры наказать Лермонтова: «Что вы! Чтобы я поднял руку на такого человека?» А может, это сказал Колюбакин. А может, нам просто хочется, чтобы кто-то сказал так, – а никто ничего не говорил.

«Корешки вырезанных страниц, письма с оторванным концом…» Кажется, вся судьба – «с оторванным концом»!

Тут и начинает маячить на горизонте смутная фигура Николая Соломоновича Мартынова.

Вообще, враги у Лермонтова были. И необязательно те, над кем он строил насмешки. Он был горд. Верней, в его попытке не выделяться и быть как все даже дюжинные люди предполагали гордыню.

А гордость вызывает предубеждение.

Неприязненником Лермонтова был, к примеру, граф Владимир Соллогуб, хоть он и печатался в одном с Лермонтовым журнале Краевского – «Отечественные записки». Известный автор «Тарантаса» и повести «Большой свет», в которой он «вывел светское значение Лермонтова» – словечко, которое, похоже, пустил в свет он сам. «„Маленький корнет“ Мишель Леонин, мечтающий о „большом свете“ и приглашении в Аничков дворец, вскоре осознает всю ложь и лицемерие аристократического общества» – так пересказывает сюжет «Лермонтовская энциклопедия»[189]. В памфлетное задание на написание этой повести со стороны великой княгини Марии Николаевны я как-то не очень верю. Я думаю, Соллогуб оправдывался этим мнимым волеизъявлением свыше. Лермонтов, что бы ни говорили о нем – и, главное, что бы ни сочинял об этом в письмах он сам, – не так стремился проникнуть в «большой свет». Это «проникновение» было ему обеспечено рождением, во-первых, и стихами на смерть Пушкина, которые нажили ему врагов и многих раздражили, но привлекли к нему общее внимание, да и его известность как писателя росла. Кроме того… автор оды «Смерть поэта» и знаменитого «Прибавления» к ней знал этому свету цену. На «большой свет» Лермонтов, как бы, и не обиделся – или сделал вид. Он вообще в литературе был крайне даже странно не обидчив. Об этом мы говорили уже. Похоже, его литературных мнений нет в письмах – не потому лишь, что писем дошло до нас крайне мало, – но и потому, что он их, эти мнения, не высказывал. Может, просто – не высказывал вслух? Внешне они с Соллогубом вроде даже приятельствовали. Хотя Соллогуб явно ревновал к Лермонтову свою невесту, потом жену – Софью Виельгорскую. Стихотворение «Нет, не тебя так пылко я люблю…», скорей всего, обращено именно к ней, – а не к молоденькой, хорошенькой Кате Быховец, «дальней родственнице Лермонтова, с которой поэт встречался летом 1841 года в Пятигорске». Весь рассказ Кати Быховец о Лермонтове и гибели Лермонтова, дошедший до нас, вызывает такое светлое ощущение от нее самой и от ее отношений с ним, что никак не сближается с трагическими ассоциациями самого стихотворения. Не знаю, кому понадобилось отказываться от простой и вызывающей доверие истории появления этих стихов, какую предлагала сама Софья Соллогуб?.. И искать в Кате Быховец сходство с Варварой Лопухиной, какую находила только сама Катя… Ну да – ей так казалось: «я думаю, он и меня оттого любил, что находил в нас сходство, и об ней его любимый разговор был…» Но кто сказал, что это сходство и вправду находил он сам? Наверное, легенду о любви Лермонтова к Лопухиной Катя вывезла с собой из Москвы и насчет «любимого разговора» – явно преувеличивала: он был слишком закрытый человек! С этим стихотворением вообще – несусветная путаница.

Я говорю с подругой юных дней,

В твоих чертах ищу черты другие,

В устах живых уста давно немые,

В глазах огонь угаснувших очей…

Повторим в который раз: Лермонтов был религиозен в настоящем смысле слова. Он не мог бы написать: «уста давно немые» и «огонь угаснувших очей» о человеке живом. Это грех! А на нем и так, он считал, много грехов! Так что… никакая, пребывавшая в здравии, Варвара Лопухина не могла стоять за этим образом. «„…уста давно немые“ наталкивали на предположение о давно умершей девушке…»[190] – но эта девушка никак не находится в ранней биографии Лермонтова – куда более известной, чем поздняя… Можно предположить, что это вообще – образ рано ушедшей матери, который мнился Лермонтову всю его жизнь… «Когда я был трех лет, то была песня, от которой я плакал: ее не могу теперь вспомнить, но уверен, что, если б услыхал ее, она бы произвела прежнее действие. Ее певала мне покойная мать»[191]. «Подруга юных дней» вовсе не означала в то время одно лишь любовное переживание. Самое слово «подруга» имело больше значений – иначе Пушкин не обратил бы его к старой няне…

Что касается того, что Соллогуб ревновал кого-то к Лермонтову… Боюсь, поле для ревности тут более значительно, нежели ревность к невесте или даже к жене – или к успеху в свете… К Пушкину Соллогуб в самом деле относился с уважением и пиететом. Был советчиком его и секундантом в первой дуэльной истории с Дантесом – в ноябре 1836-го. Правда, Пушкин будто бы сказал ему с упреком: «Вы были больше секундантом Дантеса, чем моим!» – за то, что он пытался расстроить дуэль тогда, – но мы за это никак держать обиду не можем. Он был на стороне Пушкина – в той мере, в какой человек его масштаба способен был понимать Пушкина. Но с существованием Пушкина в какой-то мере смирились даже далекие ему в литературе люди: все смирились. Зато, когда его не стало, почувствовали невольное облегчение – и его литературные друзья в том числе. Поскольку нам трудно вообще представить себе, что такое создавать литературу рядом с Пушкиным. «Мне мешает писать Лев Толстой», – говорил Блок. Человек терял веру в себя рядом с Пушкиным – масштаб литераторов в его присутствии заметно менялся – и сразу! Но повторяю – с этим все смирились. Однако появление, след в след Пушкину, другого поэта, в котором можно было заподозрить почти равный талант, – могло быть обидно. Это было трудно пережить. Тут была ревность – не только к таланту, тут ревновали саму литературу. Эта ревность поразила и ряд прямых пушкинских друзей. Плетнев, Вяземский… Литературные ряды расстроились – начались распри, часто злобные. Осталось писать памфлеты на «светское значение» этого парвеню.

Но все равно… как бы Соллогуб ни относился к Лермонтову, вряд ли он был тем, кто напомнил Баранту стихи на смерть Пушкина, придав им некий извращенный смысл. Слишком Соллогуб был завязан сам в пушкинской истории – притом на стороне Пушкина несомненно – и сделать так означало бы изменить себе. Люди того времени – если они не были подлецами – не позволяли себе идти на такие вещи.

Притом Некто, Неизвестный – который продолжает мелькать на полях лермонтовской биографии, готовый вот-вот ворваться в нее с кинжалом или пулей в спину, – как-то очень размазан по территории внутренней России и сопредельной с ней… он не только в Петербурге, он – и в армии на Кавказе, и в Ставрополе, и в Пятигорске… рождается ощущение, что их много, этих Некто, или их связывает нечто единое. До того, что некоторые недалекие люди придумали целый масонский заговор вокруг Лермонтова. Мне даже один знакомый показывал повесть на эту тему, появившуюся в смутное время – во второй половине 80-х теперь прошлого века.

А все было просто… по этой территории расползалась одна обширная общность: столичная гвардия. «…и даже в том полку, где он служил, его любили немногие».