1
1
В середине января 1838-го Лермонтов наконец воротился в Петербург – «после долгих странствований и многих плясок в Москве» – как вскоре, несколько витиевато, будет сообщать он об этом в Ставрополь – в письме к дяде, генералу Петрову («…благословил, во-первых, всемогущего Аллаха, разостлал ковер отдохновения, закурил чубук удовольствия и взял в руки перо благодарности и приятных воспоминаний»)[5]. Приехал еще не насовсем – еще только проездом в «гродненские гусары»… Во всяком случае, ссылка за стихи на смерть Пушкина осталась позади.
(Заметим в скобках, время этой ссылки – самый смутный период в смутной биографии Лермонтова. – Б. Г.)
«Первые дни после приезда прошли в беспрерывной беготне: представления, парадные визиты… да еще каждый день ездил в театр…» И лишь где-то совсем с краешку этой суеты, как часто у Лермонтова – примостилось нечто важное:
«Я был у Жуковского и отнес ему, по его просьбе, „Тамбовскую казначейшу“: он повез ее Вяземскому, чтоб прочесть вместе; сие им очень понравилось – и сие будет напечатано в ближайшем номере „Современника“…» Это из письма к Марии Александровне Лопухиной.[6]
С некоторых пор письма в дом Лопухиных – кому бы то ни было – всегда имеют в виду, втайне, и даже, вероятно, в первую очередь, еще одного адресата: Варвару Александровну, сестру Алексиса и Мари – ту самую Вареньку Лопухину, что в 35-м вышла замуж за тамбовского помещика Бахметева. Кстати, именно из письма, о котором речь, мы и узнали в итоге, где же происходит действие поэмы. (Поэма вышла в свет без поименования места: просто «Казначейша» – без «Тамбовской».)
Вообще к письмам Лермонтова нужно подходить с осторожностью! Ему трудно верить на слово. Его письма приходится дешифровывать сперва – а потом уж комментировать. Ими трудно располагать как чистым документом. Но данное письмо…
«В заключение посылаю вам стихотворение, которое я случайно (!) нашел в моих дорожных бумагах и которое мне даже понравилось именно потому, что я забыл его (!)…» (Восклицательные знаки, конечно, расставлены нами. – Б. Г.)
Молитва странника
Я, Матерь Божия, ныне с молитвою
Пред твоим образом, ярким сиянием,
Не о спасении, не перед битвою,
Не с благодарностью иль покаянием,
Не за свою молю душу пустынную,
За душу странника в свете безродного;
Но я вручить хочу деву невинную
Теплой заступнице мира холодного…
Когда «вручают» чью-то душу «теплой заступнице мира холодного» – не лгут в соседних строках: сам контекст стихов служит порукой достоверности эпистолярной прозы.
И тут мы временно свернем с тропы сюжета о несчастной любви и ступим на другую, чисто литературную.
Пока оставим в покое саму поэму про «тамбовскую казначейшу». Место ее в лермонтовской «игре стеклянных бус» неопределенно по сей день. Возможно, здесь «магистр игры» сделал ход, непонятный до конца и ему самому… Поэму с самого появления на свет без прекословий отнесли к аналогам таких же «шутейных поэм» Пушкина (с местом которых, правда, и в пушкинском литературном ряду тоже понятно не все).
Но история литературы – еще и история психологии времени, историческая психология и много чего еще. История контекстов, в частности. И мы должны отдать дань последней. Или последним.
Следует обратить внимание на почти ритуальность первого лермонтовского шага в Петербурге: молодой поэт, который впервые заявил о себе в обществе стихами на смерть Пушкина и пострадал за них, по возвращении из ссылки первым долгом почтительно несет новую вещь, написанную им, не куда-нибудь, а в журнал Пушкина: Жуковскому и Вяземскому… Тем, кто, конечно, с полным основанием могут считать себя – и считают – прямыми душеприказчиками Пушкина на земле. (Правда, непосредственно журнал ведет Плетнев. А другие, как сказали б в наше время – лишь входят в редколлегию.)
Поэма Лермонтова начиналась словами:
Пускай слыву я старовером,
Мне все равно – я даже рад:
Пишу Онегина размером,
Пою, друзья, на старый лад…
Это звучало почти как присяга на верность. Как целование знамени…
В последнем по времени «академическом» комментарии к поэме читаем:
«„Тамбовская казначейша“ по жанру продолжает традицию шутливых реалистических поэм Пушкина – „Граф Нулин“ и „Домик в Коломне“. В стихах заключительной строфы содержится не только декларация Лермонтова об отходе его от эстетических норм романтической поэзии, но, возможно, полемика с „Северной пчелой“. Ведь именно Булгарин, возражая Гоголю, прямо призывал: „Давайте действия, давайте страстей“ и утверждал, что тогда-то „поэзия воскреснет“. Лермонтов иронически откликнулся в своей поэме на эти слова Булгарина. Так поэт продолжал литературную борьбу, начатую Пушкиным, за реалистическое, лишенное экзотики и мелодраматизма изображение повседневной действительности»[7].
Не забудем, что Лермонтову еще предстоит создать или издать «Мцыри», «Демона», «Бэлу» и много еще чего – в этом самом не «лишенном вовсе экзотики и мелодраматизма» и осмеиваемом автором комментария «романтическом» духе. Потому я б не стал так быстро отлучать его от романтизма. Будем считать, что «это позволяет говорить о существовании в творческом методе Лермонтова романтических и реалистических начал»[8]. Бог с ним!
Однако… в этом месте истории и возникает «панаевский эпизод» биографии Лермонтова – вообще-то небогатой событиями именно чисто литературными. Или связанными с литературной средой и «литературным бытом».
Поэма вышла в свет где-то в июле 1838-го – цензурное разрешение от 1-го числа – в журнале «Современник», том 11, № 3 – и сильно потерпела в цензуре (якобы в цензуре) – начиная с названия: город Тамбов стал просто Т., а безликие черточки там и сям заменяли выброшенные строки.
«…я застал Лермонтова у Краевского в сильном волнении. Он был взбешен за напечатание без его спроса „Казначейши“ в „Современнике“, издававшемся Плетневым. Он держал тоненькую розовую книжечку „Современника“ в руке и покушался было разодрать ее, но Краевский не допустил его до этого.
– Это черт знает что такое! позволительно ли делать такие вещи! – говорил Лермонтов, размахивая книжечкою… – Это ни на что не похоже!
Он подсел к столу, взял толстый красный карандаш и на обертке „Современника“, где была напечатана его „Казначейша“, набросал какую-то карикатуру…»[9]
Сегодня, больше 170 лет спустя, как тогда Панаеву, – гнев Лермонтова кажется нам каким-то ненатуральным. «Таков мальчик уродился…» Но… не мальчик же он был, в самом деле, чтоб не знать – как поступают в цензурном ведомстве с произведениями литературы? И сам он только что воротился из ссылки за стихи. Так что, при чем тут Жуковский, Плетнев?.. Почему весь гнев пал именно на издателей «Современника»? Столь яростный, что Панаеву как случайному свидетелю – показалось даже, что поэму напечатали «без его спроса». Какой там – «без спроса» – сам отнес! Хвалился в письме к друзьям, что приняли, что понравилось. Обычный комментарий к этому эпизоду гласит, что «раздражение Лермонтова было вызвано тем, что Жуковский не поставил его в известность о цензурных искажениях в поэме»[10]. Но это объяснение так же взято с потолка – как панаевское! Поставил в известность, не поставил – а мы откуда знаем?
И еще одно! Что русская цензура могла на всякий случай убрать город Тамбов, заменив безличным «Т» – тут сомненья нет. Могла! У ней и полтора века спустя была эта медвежья болезнь: боязнь всякой конкретики. Но что еще мы знаем? «Автограф неизвестен. Сохранились лишь черновые наброски „посвящения“ и двух строф (LI–LII)»[11].
Черновиков нет, цензурного экземпляра нет, ничего нет – и кто и что «марал» в поэме – неясно! И вторично напомним, что журнал вел Плетнев. И взгляд на поэму он мог обнаружить иной – чем Жуковский и Вяземский.
«Между тем Лермонтов был возвращен с Кавказа и, преисполненный его вдохновениями, принят с большим участием в столице, как бы преемник славы Пушкина, которому принес себя в жертву»[12] – таково, вероятно, было ощущение не только современников, но и самого Лермонтова!
Дальнейшая история проста, примитивна… И нужно лишь обратить внимание на некоторые детали.
Место действия «панаевского эпизода» – кабинет издателя А. Краевского. Время действия – июль 38-го. (Лермонтов к этому времени уже окончательно воротился в столицу – в свой прежний Царскосельский полк.) Краевский, в сущности, скорей всего – уже занят подготовкой нового журнала. Который начнет выходить в свет с начала 39-го, «Отечественные записки». Там будет напечатан весь «главный» Лермонтов. Последнего, самого зрелого его периода…
И журнал с первых страниц, и Лермонтов – с первых номеров – попытаются взять слово от лица нового поколения. Наследующего пушкинскому – но другого… По системе поведения и системе ценностей. Этически и эстетически иного… С начала выхода в свет журнала под руководством Краевского Лермонтов напечатает здесь: «Думу» (том 1), «Поэт» (том 2), «Не верь себе» (том 3)… Вот в такой последовательности. – Целый манифест новой литературы в стихах!
Нужно сказать еще – Лермонтов, как ни странно, при его взрывчатом характере – не был «партизаном» тех или иных литературных партий. Не вел полемик, не писал критик… даже в письмах их нет. (Там он вообще почти не говорит о литературе. А чтоб он написал о чем-то какое-то впечатление свое!) Он был в литературной борьбе как-то странно миролюбив – свойство, которым не отличался во всем прочем. – Он не вел этой борьбы, она была чужда ему. Обругал его «Москвитянин» в статье Шевырева – а он в ответ передает в «Москвитянин» стихотворение «Спор»… Там принимают с благодарностью. Инцидент исчерпан. Но… «Современник» в этом смысле сделался исключением…
Больше Лермонтов до смерти никогда не печатался – в бывшем журнале Пушкина!