12

12

«Итак, догадка Ласкина о причастности Александра Трубецкого и императрицы к интриге с анонимным пасквилем зиждется на ошибочных посылках». – Императрица тут, разумеется, была ни при чем. Это было ясно сразу. Но почему Трубецкой выводился из рассмотрения?.. – Меж тем на Ласкина и на его прочтение письма Вяземского обрушились со всей мощью ученого высокомерия: «На страницах „Литературной газеты“ Э. Г. Герштейн дала очень точную оценку всем этим построениям и гипотезам. Она убедительно показала, что комментарии С. Б. Ласкина к письмам Вяземского сделаны непрофессионально, „без знания эпохи и предмета“. Поэтому предпринятая им публикация интересных эпистолярных материалов ничего не прояснила, но привела лишь к „несусветной путанице“ и искажению общеизвестных фактов»[149].

Таков был вывод крупного специалиста Стеллы Абрамович – вослед Эмме Герштейн. Применены были все расхожие тогда способы ведения полемики. Будучи с чем-то не согласен, автор тут же употребляет обороты типа: «досужие домыслы», «искажение общеизвестных фактов» и просто смахивает со стола главный аргумент противной стороны. Фактически отказываясь от рассмотрения его. Это мы проходили, это уже было. Впрочем, и сегодня вполне можно столкнуться с чем-то подобным.

Между прочим, московская исследовательница тоже знала этот документ: письмо Вяземского от 16 февраля. Да многие знали еще раньше. С конца XIX века. Но… «Оказалось, после 1958 года никто, кроме Э. Герштейн, этих бумаг не требовал. Моя фамилия стояла второй»[150], – рассказывал Ласкин о том, как брал письма «К Незабудке» в Архиве древних актов. Просто Герштейн не сочла письмо значимым. И, возможно поэтому, возвращать его к жизни было «непрофессионально».

О многом в своей жизни в своих поступках – особенно в «Пушкинском деле», князь Вяземский мог бы сказать: «Моя прозорливость уличена в бессилии».

Но все-таки… Он, конечно, обвиняет убийцу Пушкина – но, прежде всего, выдвигает вину другого человека. Притом человека, близкого душе той, к кому обращено письмо, – женщины, сердце которой он сам стремится завоевать. И открыто клеветать на соперника… он не стал бы: в его этических понятиях такое не принято.

Что можно было не увидеть в этом письме? Что речь идет именно об Александре Трубецком? Так это просто на виду! Разве только если отворачиваться специально…

И в письме сказано о нем не просто как о человеке, после смерти Пушкина оказавшемся в стане его врагов. Таких было много – кому как не Вяземскому было это известно. Но его выделили из всех, кто в «этом происшествии покрыл себя стыдом» и проч. Из «всего Красного моря».

Про него сказано, что на нем кровь Пушкина. Откуда? Кто убил Пушкина непосредственно – знали все. Потому, несомненно, речь шла о единственном событии, с которого начался отсчет времени катастрофы: анонимные письма. В конкретной ситуации пушкинской дуэли это могло значить только одно: «адские козни». Пасквиль. Автор пасквиля

«Вяземский говорит о пушкинской крови. Поразительно настойчивое требование Вяземского верить ему, хотя он отчего-то не может, не имеет права раскрыть тайну»[151]. – Это очень точно формулировал Ласкин.

Добавим… Вяземский, сколько нам известно, написал это только в одном письме. К одному человеку – который был ему дорог и которому, по тем или иным причинам, был дорог тот, о ком шла речь в письме.

Мы должны помнить, что друзья Пушкина, как бы они ни относились к нему и как бы ни страдали по нему были все-таки сами людьми того самого «света». И, несмотря на все разочарования – хотели в этом свете остаться. Потому открыто, на публику, обвинять каких-то светских людей в преступлении – решиться не всегда могли и чаще пробавлялись эвфемизмами.

Главное, чего никак не могли понять… это могла быть никакая не особая вражда к Пушкину. Просто идиотская выходка. Молодых бездельников. (Подозревали же, после смерти Пушкина, в авторстве – князя П. Долгорукого, «Банкаля», и князя И. Гагарина?..) Чья-то злая шутка. Как, несколькими годами ранее, гроб, сброшенный на воду в разгар чьего-то праздненства на Неве. В чем участвовал, кстати, будущий победитель Шамиля: будущий фельдмаршал Барятинский. И с ним – князь Сергей, родной брат Александра Трубецкого. За что был выслан из Петербурга в отдаленный полк. Может, не только за это?.. (Но с этих подвигов начались его злоключения, и в итоге все плохо кончится для него.) А на гробе была надпись: «Борх». Имя, которым подписан пасквиль: тот же почерк – на что еще и еще раз обращаем внимание. Вообще… Такие времена, такие шутки. «Некоторые из коноводов нашего общества, в которых нет ничего русского, которые и не читали Пушкина…» могли послать такую гадость ему. Чем взорвали нечаянно и без того мрачную – семейную ситуацию поэта.

Но эту вторую возможность сторонники строгой академической школы никак не хотели признать. Да и Ласкин в своих построениях привычно пытался, как и его оппоненты, пытаясь связать, появление пасквиля – если уж не только с Геккернами, то с проклятым царским режимом. И если не мог задеть монарха – то хотя бы монархиню…

Конечно, императрица тут была неповинна! – и Ласкин зря ее приплел, на что ему и правильно указали. Тут была прямая ошибка, от которой он при публикации в книге «Вокруг дуэли» своей работы о «тайне красного человека» – достаточно скоро отказался. (Лучше б отказался сразу еще и от нелепой мысли о «подмене» Натальи Николаевны Идалией Полетикой. А то его имя все время ассоциируется с этой ложной гипотезой.) В отношении монархини у него проявлялась (повторим) чисто советская нелюбовь к царской власти. Хотя в книге Абрамович этой нелюбви тоже предостаточно. Как и в большинстве публикаций той поры. Ну да… императрица любила танцы несколько больше, чем русскую литературу. Но она была немка, пруссачка. Дай Бог нам самим любить свою культуру так, чтобы у нас не убивали поэтов! Она была – мы говорили уже – не слишком счастливая женщина. Муж ей изменял на каждом шагу. Она мечтала остаться ему хотя бы другом. Ее жалкая интрига, наверняка чисто платонического характера, с Александром Трубецким, по кличке Бархат – проходила строго под присмотром. Она писала, что взяла себе в покровители Бенкендорфа. Представляете себе? Какая уж тут интрига? Под надзором начальника тайной полиции!

Но что кружок кавалергардских выскочек, «ультрафешенеблей», окружавших ее, мог выкинуть такую штуку – в это поверить можно. Притом без насилия над собой. Сам Трубецкой, мы помним, признавался – что это шло от них. Ну назвал не тех – какая разница? Себя не назвал. Почему ж мы ему не хотим поверить?.. А другие были уж, наверное, мертвы… Может, он вообще в своих откровениях Бильбасову – каялся! А мы не заметили. Потому и наговорил в самооправдание кучу гадостей про Пушкина, его роман с другой сестрой Натали – Александриной. Наговорил по принципу, мол, – а сам-то хорош! Но он и Дантеса не пощадил в своих так называемых воспоминаниях.

Дуэль С. Л. Абрамович с Ласкиным и его «документальной повестью» «Тайна красного человека» в начале осени 1982 года – а то была форменная дуэль в прямом смысле слова, со своими секундантами и своими болельщиками (в основном, на стороне Абрамович) – была поединком строгой научной школы, верной привычному руслу давно сформулированных концепций и избегающей по возможности вторжений новых течений, порой раздражающейся даже от самой возможности их появления, ибо «все давно известно», – с догадками свежего человека, пусть иногда спешащего с выводами, но сумевшего взглянуть на факты незамутненным взором. Вдобавок, мы говорили уже – это был писательский текст: со всем пристрастием, с неизбежной беллетристикой, – что тоже могло оттолкнуть сторонников научной эпики.

Одна деталь, на которую следует обратить внимание. Если кого-нибудь другого могло не быть причин именно в таком виде настрочить пасквиль, – у Александра Трубецкого их было целых две. И обе они были с Пушкиным вообще не связаны.

Во-первых, самодержец всероссийский, который «мешал» Трубецкому, – Николай I. Не слишком мешал – и не так уж нравилась, верно, двадцатитрехлетнему кавалергарду (по слухам, красавцу) сорокалетняя жена царя. Но императрица явно благоволила к нему – как женщина и взорами выделяла его из всех прочих, и это ему льстило. Да и, когда катаются на санках с горы – и мужчина так подхватывает даму, держа за талию, чтобы не упала, и она тем самым падает в его объятия, а она еще ко всему – императрица, – что только ни прихлынет и к самому стылому сердцу? Но у дамы мужем «царь – стороны той государь». Повелитель Руси. Вот сам вроде не любит ее – и прочим юбкам нет проходу… а все одно – к жене не подпускает. И граф Бенкендорф тут как тут, «сторож у крыльца» – нельзя даже остаться наедине.

Во-вторых… тайная нелюбовь к Дантесу. Это потом, когда все случится с Пушкиным, Трубецкой будет заступаться за Дантеса, клясться в дружбе… участвовать в чудовищной демонстрации симпатий – «дело чести полка». А пока-то он недолюбливает его – и есть за что. Мать княжны Барятинской намекнула – ему, Трубецкому, что его собственная мать – не слишком родовита, чтобы он мог рассчитывать на брак с княжной. (Думаю, играла роль не родовитость, как таковая, а поведение княгини Трубецкой в свете – которое, судя по письмам того же Вяземского, было притчей во языцех.) А Дантесу Барятинская-мать выразила, в общем-то, благоволение. – Этому безродному – без году неделя в России, неизвестно по каким причинам (только слухи ходят) усыновленному посланником Нидерландов! И это ж он, Трубецкой, первым узнал, что Наталья Николаевна Пушкина отказала Дантесу! Не знаем, как и в чем – может, и Трубецкой не знал, – но отказала. Наверное, просто не решилась – утратить положение в свете, расстаться с мужем… И тогда он, на радостях, познакомил с сей новостью княгиню Барятинскую – мать Марии. Хотя не думаем, что Дантес, как ни относись к нему, поделился с ним, не надеясь на его скромность. Надеялся, а тот его предал – в обычном смысле слова. Вот – строки из воспоминаний о Дантесе – уже на склоне лет князя: «Он относился к дамам, вообще, как иностранец, смелее, развязнее, чем мы русские… требовательнее, если хотите, наглее…»

Не чувствуется ль в этом отзыве остатков прежней ревности? Обиды?.. Нет ли хотя бы следа истории с княжной Барятинской и ее мамашей?..

И почему б не щелкнуть по носу в анонимном письме – сразу двоих: императора, которого просто так не достанешь, и Дантеса – который вроде и педераст, но пользуется абсолютным успехом у женщин и почему-то в фаворе – даже у княгини Барятинской?

Между прочим, единственный случай – когда царя можно щелкнуть, при этом вполне безопасно. Если даже письмо, посланное какому-то Пушкину, дойдет до властей – какая власть решится в открытую признать, что про «магистра Нарышкина» это – намек «по царской линии»?..

А что пасквиль послали Пушкину… «Как иностранец, он был пообразованнее нас, пажей…» – скажет Трубецкой про Дантеса в своих «воспоминаниях». Ну, если уж Дантес был «пообразованней» Трубецкого – то можно представить себе образование последнего. Пушкин для него значил немногим больше, чем для иностранца-Дантеса, а верней сказать, ничего не значил. Это много поздней, когда он прожил почти свой век – и был свидетелем того, как слава этого несчастного, павшего на дуэли, упрочивалась, – а они все, молодые, наглые, заметные, вместе с царями, высшими и такими успешными чинами, светскими львицами и львами, чья красота, как и внимание к ним мира, казалось, не померкнет никогда, но увяла, и они все исправно сходили «под вечны своды» один за другим в тень забвения – он, может, что-то понял, в чем-то попытался оправдаться.

Трубецкой и его роль – в работе Семена Ласкина «Тайна красного человека» были подлинным открытием, вне зависимости от прочих ошибок и преувеличений автора. Но на это открытие попросту не обратили внимания…

Из всех измерений, какие существовали для нас до сих пор в истории гибели Пушкина в небрежении, кажется, осталось только одно: молодая наглость. «Смелее, развязнее, наглее» – казался Дантес даже таким наглецам, как сам Трубецкой. Что делать?.. «Слабел Пушкин – слабела вместе с ним и культура его поры…»[152] Поколение Пушкина сходило с кона. Ощущало на себе – то самое «отсутствие воздуха». Это было не творческое угасание – не дай Бог! Творчество как раз шло на подъем, – но меркло ощущение своей надобности в мире. Как это происходит сейчас со многими – на наших глазах и с нами самими… Возникало чувство смены эпохи. Нравственных ценностей ее. Критериев общества. Дантес выходил победителем – не потому, что был красивей или моложе – хотя и потому тоже, увы! – но потому, что общество сменило шкалу ценностей. И по этой шкале фатоватая красивость, наглость, казарменные каламбуры, легковесное обаяние – значили больше в мире, чем Гений и Поэзия.

Мы должны признать, что эта смена эпох началась после крушения 14 декабря…

Письмо Вяземского пишется 16-го и, верно, утром 17 февраля 1837-го…

И 17 февраля Александр Карамзин сообщает родным: «На смерть Пушкина я читал два рукописных стихотворения: одно какого-то лицейского воспитанника, весьма порядочное; другое гусара Лерментева <так! >, по-моему, прекрасное, кроме окончания, которое, кажется, и не его»[153].