Нрав и здоровье
Нрав и здоровье
Основная особенность нашего мира, насланная не только на людей, — это дуальность, попросту говоря парность всего сущего. Это странно и подозрительно, ведь у основных космических владык, Пространства и Времени, пары нет. Да и Бог наш един во всех смыслах — без зависимости от всех и всего. Выходит, что мы с насланной на нас диалектикой, этой гадостью, отражающей единство и борьбу противоположностей, в которой властвует равновесие и нет абсолютов, живем в какой-то инфернальной капсуле. А вокруг простираются иные вселенные — где пары не нужны, нет антагонизмов, нет сражений за выживание и нет смерти.
Так это или нет, но жизнь построена на непримиримых принципах, раздирающих нас на части. В ней уживаются противоположные утверждения, с одной стороны, например, «Где-то густо, а где-то пусто», а с другой — «Свято место пусто не бывает». Отсутствие одного заменяет наличие другого. И это устройство нигде и никогда не нарушается, вследствие чего у нас возникают неприятности, в виде, например, старости — состояния абсолютно противоестественного.
Нрав и здоровье, или состояние души и тела, — тоже дуальная пара. У меня она организована, как говорится, в пользу нрава, чем я столь же отличалась от своих подруг, как рознятся ответственность и нерадивость, альтруизм и эгоизм, задохлик и крепыш. Душа у меня мягкая, отходчивая, широкая, а вот со здоровьем всегда были проблемы.
Меня родила молодая женщина, в самом цветущем возрасте, но в течение последних шести лет до моего рождения находящаяся в непрерывном стрессе запредельного порядка, по существу смертельного.
В июне 1941 года началась война, и с первых дней между жителями села развернулась борьба за эвакуацию. Наверное, так было повсеместно, в городах и селах. Но в городах дискриминация простого человека не так видна, а в селах ведь каждый на виду. О том, как составлялись списки на эвакуацию и как она организовывалась, сколько здесь было злоупотреблений и несправедливости, не любят писать ни авторы воспоминаний, ни тем более профессиональные писатели, потому что это отнюдь не героическая страница истории. Разобраться с нею тогда не успели по причине общей беды, быстрого наступления врага, а после войны не стали ворошить прошлое — обошлось и ладно. Многое списали на войну, ох, многое.
Понимание эвакуации для людей состояло в одном: протянут тебе руку помощи к спасению или оставят на погибель, нужен ты своему народу или народ собирается спокойно тобой пожертвовать. Кому хотелось угодить в число жертв? А ведь таких оказалось много и погибло их, как известно, больше, чем на фронте. Только на фронте погибали люди со всего огромного Советского Союза, а под немецкой пятой сжигали и расстреливали, вешали и распинали исключительно жителей оккупированных территорий, сознательно брошенных своими на истребление. Ничего, пришлось людям и этот отбор пережить и выжившим не умереть от горя, от самообмана, что ты что-то значишь для своей страны. Да, не время было считаться с обидами, и люди не считались, но память о них, вечная и неистребимая, осталась. Она ранила души. Сейчас мы можем сколько угодно теоретизировать, а тогда это было что-то сродни тому, как выбираются из ямы упавшие в нее животные — все стремились попасть наверх, топтали слабого, упавшего и вообще того, кто оказывался ниже, размахивали тем, у кого что было, и расчищали себе путь к спасению.
Мама выиграть эти сражения не смогла, учителей вообще не эвакуировали, а самой ей было просто не собраться и не пробиться к убегающему потоку. Еще оставалась надежда на отца — главного специалиста колхоза, агронома, что он попадет в эвакуацию, и тогда бы мама уехала с родителями, ведь они жили одной семьей. Но и эти надежды оказались тщетными. Льготы на спасение захватила местная верхушка — председатель колхоза, председатель сельсовета, директора больших и малых предприятий. Вместо эвакуации мама получила первую неисчезающую травму — убедилась, что не признана настолько полезной гражданкой, чтобы рассчитывать на защиту. Это сильно ударило по сердцу, вселило в душу ощущения не самые лучшие — отчаяния и беззащитности, брошенности на произвол страшной судьбы, в которую вторгались враги с огнем и пулями. Можно ли было рассчитывать на милосердие агрессора, если свои люди тебя оценили не по твоим фактическим заслугам?
Между тем, не обеспечив маме отъезд из опасной зоны, на фронт призвали ее отца и мужа. Она провожала их. И почти одновременно в дом пришел враг, затем весть о пленении отца. И опять мама рисковала жизнью, нашла его и организовала побег из-за колючей проволоки…
А потом была долгая оккупация, жизнь под пятой врага — потеря крова, когда в зимы приходилось ютиться в неотапливаемом сарае, мерзнуть, болеть и не получать помощи, голодать, терпеть издевательства и расстрелы, постоянный страх за бежавшего из плена мужа, моего отца. Мамины родители погибли фактически на ее глазах, не дай Бог такое видеть, пережить. Одного из братьев угнали в немецкое рабство… Нет нужды говорить о том, что это был для нее беспрерывный стресс, одно нескончаемое испытание.
Не стало легче и после освобождения от немцев. Казалось бы — радость. Но жгла обида за понесенные потери, которых могло не быть, за погибших родителей. Эвакуированные избранники вернулись домой — в золоте, с сияющими глазами, круглолицые, упитанные. И все — уцелевшие. Своим видом они бередили старые обиды односельчан, перерастающие в тихую ненависть — сколько несправедливости может выдержать живой человек? И ведь сошли им с рук и сожранная колхозная череда, и распроданные табуны лошадей, отары овец, техника МТС, растрата общих денег — все это вновь надо было закупать, восстанавливать! Укрылись эти «избранники» за народной бедой. Люди погибали, а они нажились на доверенном им коллективном добре. А кто же спросит, если добро то было не государственное, а колхозное? Между тем мамин муж, мой отец, опять ушел на фронт, был мобилизован на войну и младший брат, чудом спасшийся от немецкого расстрела. Вскорости на маминого мужа пришла похоронка — новое горе, от которого душа совсем онемела. Потом с тем же сокрушением ударила счастливая весть — он жив, находится в госпитале, в тяжелом состоянии. И ожидание его выздоровления, потом победы… Когда же придет конец этим мукам?
После ранения мой отец на фронт не вернулся, хотя еще оставался в армии. Наконец дождались победы, уже без утрат, все остались живыми, вернулись домой мамины братья. Так голод! Не недоедание, а полное отсутствие еды день, два, а потом и счет был потерян, потому что не было сил идти за хлебной пайкой, голодная апатия притупила жажду жизни.
Меня мама родила, едва избавившись от последствий голодания.
Этот перечень событий, пережитых мамой до моего рождения, приведен для того, чтобы было понятно — мое здоровье изначально не могло быть крепким из-за сложного психологического и эмоционального состояния, в котором она пребывала долгие годы. Родители часто смеялись надо мной, когда я говорила им: «Я нежная, не обижайте меня». Я помню эти свои слова, увы, мне часто приходилось их повторять. Отвечали мне каждый раз по-разному, но всегда смысл был одинаков: всем от обид плохо, все хотят быть нежными, но нежных никто не любит. И потому, дескать, терпи и не жалуйся. И никто ни тогда, ни позже не понял, что ребенок зря говорить такие вещи не станет. Продиктованы мои слова были необходимостью в пощаде, в ограждении меня от запредельных переживаний, негативных эмоций, в заботе о сохранении моего здоровья. Видимо, ударили по мне мамины стрессы в самое уязвимое место — в восприятия, и я родилась с оголенными нервами, со слабой психикой, с обостренной реакцией на мир, и не все его беспощадные явления было мне по силам выдержать. Я заявляла о своем состоянии, а меня не понимали.
Конечно, никто меня специально не обижал. Но было в нашей жизни два негативных момента, которые сильно травмировали меня, идущие от бесшабашной натуры папы и пошедшей в него сестры, — их бессердечные шутки и скандалы, вызванные загулами и непослушанием. Папа вообще не знал жалости к слабому, и если бы это качество не передалось сестре, то я считала бы его следствием войны. А так вижу, что это натура. Самое невыносимое, что остроумничали они только в своей семье, в отношении тех, кто от них не ждал подобного обращения, наоборот — искал защиты. Мама и я были страдающей стороной, но на моей неустоявшейся детской психике, слабой и уязвимой от природы, наличие рядом неудачно резвящихся людей, лишенных такта и меры, сказывалось самым пагубным образом.
Детские болезни, по полному списку измучившие меня, а заодно и родителей, конечно не помнятся. Первое воспоминание связано с гриппом, перешедшим в воспаление легких.
Я лежала на родительской кровати, под новым пушистым ковром, а с него на меня падало нечто сходное с мягкими валунами, накатывались какие-то преогромнейшие чудища. Страх, что они меня поглотят… тошнота… невозможность уклониться от этих обвалов. Света нет, звуков нет — полное одиночество, и эти атаки неживых необъятных громадин. Я вполне различаю ковер, но не понимаю, почему он так себя ведет, что делать с ним, и мысль о том, чтобы встать, ко мне не приходит. Сгибаясь под наваливающейся тяжестью, я поворачиваюсь спиной к опасности и пытаюсь дышать. Но вот на периферию слуха пробились звуки присутствия родителей, зазвучали их голоса и я рвусь к ним, выныриваю из страшных барахтаний, отделяюсь от забивающих дыхание, подминающих меня под собой лавин. Высокая температура, галлюцинации, бред… тревога мамы и папы. Они от меня не отходят.
Как на беду, в ту пору в доме не оказалось денег, а мне требовался пенициллин, новый дорогой препарат. Папа в отчаянии мотался по соседям, пытался одолжиться деньгами до получки. Однако без успеха: некоторые ссылались, что сами сидят на мели, а Иван Иванович Бараненко, мамин двоюродный дед, отказал в помощи из принципа. Взамен нее жадный старик разразился поучением о необходимости иметь накопления на черный день, которые позволят в любых ситуациях не зависеть от добрых людей. Мне стоило, конечно, так опасно заболеть, чтобы родители этой ценой купили его доморощенную мудрость.
Но в аптеке, куда папа обратился в надежде взять лекарство в долг, пенициллина и не оказалось.
Зато там подсказали, что в селе гостит Анна Павловна, врач несколькими годами ранее работавшая в нашей больнице. Теперь она жила в областном центре, работала в крупной больнице, однако часто приезжала в село на выходные, словно на дачу. И папа обратился к ней — представляю, с какими мольбами.
— Сейчас осядет пыль от череды, и я приду, — пообещала Анна Павловна.
Тогда только папа заметил, что уже вечер и по улицам пошли коровы, возвращающиеся в хлева с пашни.
— Да, конечно, — обрадовался он, невольно сравнивая две беды: поднятую чередой пыль и опасное состояние своей дочери. Люди, люди…
Тем не менее Анна Павловна вылечила меня своим пенициллином — сама приходила по несколько раз в сутки и ставила уколы.
— Девочке нужны витамины, — сказала она, когда опасность миновала.
— Где же их взять? — закручинилась мама. — Время-то какое… — была ранняя весна.
— Хорошо бы хоть чай с малиновым вареньем.
На следующий день сестра, возвратившись с уроков, принесла малиновое варенье. Она попросила его у Светы Стекловой, своей подружки, и та дала. Немного — всего стограммовую рюмочку.
В тот же вечер я пила чай вприкуску с вареньем, а родители и сестра смотрели на меня и ждали чуда. И чудо произошло — наутро стало легче, а потом я пошла на поправку.
Второй раз за время учебы в школе я занедужила в начале девятого класса. Что это была за хворь, как называлась, я до сих пор не знаю. Но в результате этой болезни я потеряла свою удивительную память, больше не умела легко запоминать сложный текст, да и вообще — выжила чудом.
А дело было так. Я открыла для себя «Евгения Онегина» — еще до того, как мы начали его изучать, и впечатлилась настолько, что весь роман в стихах решила выучить наизусть. Подошла суббота, тогда это был последний рабочий день перед выходным. Я вернулась со школы вечером — мы занимались во вторую смену — уже изрядно уставшей. Немного отдохнула за ужином и взялась за уроки, а после них начала учить пушкинскую поэму.
Сначала строфы запоминались легко, потом труднее, так что пришлось выучивать их по половинкам. Дальше наступило торможение, осиливались только по две строчки. Но сдаваться не хотелось. Почему было не посчитаться с этой усталостью? Не знаю. Меня никто не заставлял насиловать свои мозги дальше. Это продолжалось долго, так что я готова была уже поставить галочку в тексе и остановиться. Но именно в этот момент выучивать целые строфы снова стало легко, даже легче, чем в начале. Наконец я одолела первую главу. Для закрепления прочитала ее от начала до конца, заметив время — декламация продолжалась полчаса.
Удовлетворившись, я легла спать.
Утреннее пробуждение было обычным — за окном синело небо, украшенное белопенными клубящимися облаками, а на кухне позвякивала посуда и слышались голоса родителей.
Я рывком сбросила себя с постели и исчезла. Легко и незаметно перестала себя ощущать, ничего не заподозрив. Очнулась уже на кухне в сидящем на стуле положении, а родители суетились возле меня: папа придерживал голову в запрокинутом положении, а мама чайной ложкой пыталась раздвинуть мои стиснутые зубы и что-то влить в рот.
— Выпей! — с торопливой настойчивостью выкрикнула она, завидев, что я открыла глаза, и поднесла к моим губам стакан.
Я выпила, это была содовая вода. От нее или нет, но стало легче, даже удалось отдышаться и восстановить бодрое состояние, как бывает по утрам. Но, как оказалось, ненадолго — скоро меня охватила вялость, появилась головная боль. На следующее утро состояние ухудшилось, так что я не смогла пойти в школу.
Снова подтвердилась справедливость истины о том, что беда не приходит одна: в этот же день у Светы, которая вообще не болела, обнаружилась сильная простуда с температурой. Пришлось сообщать моей сестре, отозвать ее с работы для ухода за ребенком. Вот так прошла первая неделя: родители продолжали работать, сестра выхаживала свою дочь, а я лежала с закрытыми глазами и превозмогала головную боль, доводящую меня до исступления.
Конечно, к нам со Светой была вызвана Анна Федоровна — участковый врач. У Светы она диагностировала простуду, а возле меня долго сидела в недоумении, а потом сказала, что я переутомилась и должна отлежаться.
На вторую неделю моя племянница поправилась, и сестра уехала, а мне стало еще хуже — голова уже не просто болела, а где-то внутри ее молотки избивали мой мозг. Они появлялись не сразу с утра, а после того, как я начинала мыслить. Сначала стучали легонько, словно это был такой пульс, а потом биения усиливались и к вечеру молотки колотили так, что нельзя было терпеть. Снова вызвали врача. И на этот раз она не сказала ничего определенного, мол, надо лежать. Лечения не назначала, выписала только обезболивающее, которое не помогало. Мне хотелось одного — покоя и отсутствия мыслей. Первое достигалось легко, но добиться того, чтобы не мыслить, я не умела.
Таких больных в селе, лежащих в тишине и без света, оказалось двое: я и отец Людмилы Букреевой. Но с ним было все понятно — он разбился на мотоцикле. А со мной что происходило?
Так я оставалась в постели месяца полтора. За это время исхудала, обзавелась сильной чернотой на лице и синяками под глазами. Но вот мало-помалу начала замечать, что молотки в голове просыпались и принимались за работу с каждым днем позже и к вечеру не успевали разогнаться до прежней силы. У меня появилось желание встать, пройтись. Счастливая улыбка на лице мамы, дрожащие в сдерживаемой растроганности губы папы мне выдавали их тайные опасения: они думали, что теряют меня. Я начала есть, разговаривать.
Скоро молотки в моей голове замедлились, а потом совсем перестали просыпаться, боли не возникали. Еще пару недель я восстанавливала силы, и пошла в школу только после осенних каникул. Наверстывать пропущенный материал штурмом мне было нельзя, врач рекомендовала щадить память. Но я любила учиться, хоть и потеряла свои дивные способности к запоминанию. Медленно и не сразу я все же просмотрела учебники и прочитала то, что пропустила за время отсутствия в школе.
Болезнь, в которой мне некого винить кроме себя, оставила опасный след и впоследствии неоднократно возвращалась, правда, меняя обличия и не в такой резкой форме. Но всегда была узнаваемой. Я, конечно, понимаю, что где тонко, там и порвалось, но еще лучше понимаю другое: не случись этого несчастья, у меня была бы и Ленинская стипендия в университете, и научная карьера, причем не в технических (прикладных), а в физико-математических (теоретических) науках. Была бы… Да не позволено это судьбой.
Смутно помню злорадные разговоры за спиной, что теперь-то я не буду отличницей, теперь-то сяду на задницу и стану как все. Так мне и надо, чтобы не задирала нос и не заносилась… Как ни странно, но различала я в этом хоре и взрослые голоса: учительские и родителей некоторых одноклассниц. Удивительно было их слышать и немного обидно, потому что я никогда и ни перед кем не задирала нос, не была ни зазнайкой, ни задавакой, к тому же наивно полагала, что после такой тяжелой болезни меня полагается хоть немного любить. А этого не наблюдалось. Я меряла мир мерками семьи, где, да, нас любили за страдания и неудачи, любили за то, что мы с ними справляемся.
Неужели взрослые люди не видят, что ошибаются? — думала я иногда, совершенно не понимая, как можно растолковать им это. Конечно, я не собиралась ничего растолковывать или на кого-то влиять. Лишь фиксировала и наблюдала разговоры, поступки и отношение к себе, понимая, что все встанет на свои места и каждый увидит свои ошибки. На это у меня хватало терпения.
Рада, что оказалась права.
Болезнь эта, для меня оставшаяся без названия, дала рецидив, когда я училась на втором курсе университета. Тогда из меня принудительно выкачали 200 грамм крови для донорских целей. Обращаться к врачам возможности не было — я просто отлежалась, ведь чем лечиться, я не знала.
В одиннадцатом классе все повторилось. Собственно, не повторилось, а аукнулось — на фоне моей слабости, неокрепшего здоровья я заболела желтухой. Об этом более подробно написано в сюжетных главах. Тут лишь подчеркну, что инфекция развилась исключительно вследствие перенесенного в девятом классе заболевания, я в этом убеждена. Ведь оно, видимо, было настолько тяжелым, что вывести меня из острого состояния было не достаточно. На его полное преодоление организму требовалось длительное лечение, а затем особенный комплекс оздоровления. А меня даже совсем не лечили, объяснили родителям, что их ребенку надо отлежаться, и все бросили на самотек. При таком отношении со стороны врача я объективно не могла полноценно выздороветь и закалиться. Не умела участковый врач сделать правильные назначения или не захотела, но родители ей доверяли, и не понимали ни степени случившейся со мной беды, ни возможных последствий, первым и самым грозным из которых стало ослабление иммунитета и сопротивляемости заболеваниям.
И вот желтуха, как результат. Ну не мог человек, то есть я, любящий воду, постоянно хлюпающийся, моющийся и стирающийся, сидящий на летних каникулах дома, допустить такого ротозейства, чтобы тупо заболеть от грязных рук!
Вспоминая события того лета, я прикидывала, где могла подхватить инфекцию. И находила только одно настораживающее совпадение: в середине июля я была на дне рождения у одноклассницы, где в качестве гостя присутствовал мальчик из соседнего хутора, помню фамилию — Галушко. Так вот он заболел желтухой в конце лета, а я — спустя две недели. Выходит, он в момент нашей встречи уже был инфицирован и я от него заразилась. Больше ни с кем этого несчастья не случилось — ни в той компании, ни во всем селе. Почему? Потому что остальные ребята оказались крепкими и устойчивыми к неблагоприятным влияниям. Другого объяснения нет.
Конечно, в те годы я этих нежелательных событий не замечала, не понимала и не придавала им значения, а просто жила и училась, веря в лучшее будущее.
В 1970 году мы с мужем окончили университет и его призвали на действительную военную службу. Благо, что годом или двумя раньше в университете организовали военную кафедру и парней уже выпускали с офицерским званием.
Чем это было вызвано? С приходом к власти Н. С. Хрущева начался активный разгром СССР, в частности его обороноспособности, замаскированный под военную реформу. Первая ее волна пришлась на 1955–1958 годы, когда произошло сокращение численности советских Вооруженных сил на 2 млн 140 тыс. человек (до 3 млн 623 тыс. человек). Затем 13–15 января 1960 года было упразднено общесоюзное МВД СССР, а Верховный Совет СССР без обсуждения утвердил Закон «О новом значительном сокращении Вооруженных сил СССР». Из армии и флота еще были уволены до 1 млн 300 тыс. солдат и офицеров — почти треть от общей численности военнослужащих того времени.
Сопровождался этот произвол, только с виду кажущийся логичным или, более того, благим стремлением к миру, разрушением промышленности, где из-за закрытия военных проектов срывались заказы, останавливалось внедрение и приходили в упадок высокие технологии, сокращались рабочие места. Страдала и система образования, закрывались венные училища, выпускающие младший офицерский состав. Лихорадило и обескровливало науку, отбрасывая СССР назад в приоритетных отраслях исследований, открывая зеленую дорогу его прямым врагам по Холодной войне.
Терпеть дальше у власти тупого самодура было смерти подобно. Инициатива его смещения исходила от председателя комитета партийно-государственного контроля А. Н. Шелепина. Сегодня можно лишь подивиться его смелости и гражданскому мужеству. Равно как и тем, кто оказал ему активную поддержку. Это были: заместитель председателя Совета министров СССР Д. С. Полянский, председатель КГБ СССР В. Е. Семичастный, а также секретари ЦК Н. В. Подгорный и Л. И. Брежнев. К октябрю 1964 г. о планах заговорщиков так или иначе знали почти все члены ЦК, в том числе, вероятно, и ближайшие друзья Хрущева (такие, как А. И. Микоян, возглавлявший с июля 1964 г. Верховный Совет СССР). Но даже и те, кто высказывал сомнения в целесообразности или в успехе замысла смещения Хрущова с его поста, не противодействовали ему, чем косвенно помогали.
С 1964 года в руководство ЦК КПСС пришла команда во главе с Л. И. Брежневым, начавшая поднимать страну с колен, восстанавливать утраченные позиции, укреплять оборонную мощь СССР. Опять Вооруженным силам потребовались младшие офицеры. Но где их можно было взять быстро? Быстро их могли дать только гражданские технические вузы, поэтому и было решено создать при них военные кафедры и установить призыв выпускников вузов, получивших звание младшего офицера, на действительную военную службу сроком на два года.
В результате этого Юра уходил в армию, а я оформила открепление с места работы, где оказалась по распределению, и решила ехать к нему.
Срок службы нам показался достаточно долгим, и мы решили забрать с собой все пожитки. К середине декабря, устроившись с жильем по месту службы, Юра испросил отпуск, приехал домой, чтобы погрузить их и отправить контейнерами в Ровно. А мне еще пару недель предстояло жить у свекрови — дожидаться разрешения министерства на увольнение с работы.
Пользуясь переменами, наставшими в семье, проявляя нетерпение и какую-то совсем не материнскую радость от жизни без детей, свекровь принялась устраивать свое гнездышко. Для этого, не дождавшись моего отъезда, затеяла ремонт в квартире. Причем начали именно с нашей комнаты в восемь квадратных метров. Днем там размывали запыленные и выгоревшие стены, размягчали водой старую штукатурку, соскребали с нее старый гуашевый накат, снова мыли-размывали-растирали, ровняя поверхность, а к вечеру вымывали пол и ставили мне парусиновую раскладушку. На теплую постель свекровь не расщедрилась, а я сама была слишком зажатой, чтобы попросить о ней. Короче, постелила она мне на ту раскладушку только ситцевую простынку, дала подушку и детское байковое одеяло, под которым даже летом было бы прохладно спать в сырой и промокшей комнате, не только в декабрьскую пору.
Помню, просыпалась я ночью от холода, во всех членах зазябшая до костей, с ледяной поясницей. Но дневная усталость и молодой сон брали свое — я опять засыпала. Так продолжалась неделю, наконец, я не выдержала и попросила еще одно одеяло, более теплое, мысля так, что байковое постелю на раскладушку под простынку, а более теплым укроюсь.
— У меня нет для тебя теплого одеяла, — сказала свекровь.
Сначала я увидела основное содержание этого ответа в слове «нет», а потом поняла, что акцент был сделан на словах «для тебя». Милой женщиной была моя свекровь, что и говорить.
Обидчивость часто просыпается лишь с возрастом, когда понимаешь, что к чему, и видишь предвзятость или умышленную несправедливость по отношению к себе как бы с расстояния прожитых лет. А тогда я не среагировала на них, хоть и заметила. Просто на оставленные Юрой деньги купила шерстяные гамаши и свитер и начала надевать их на ночь. Только, наверное, поздно я это сделала, ибо была уже сильно простужена, да и все равно продолжала жестоко мерзнуть. Что это за защита от холода — тоненькая прослойка трикотажа? Разве она могла заменить полноценную зимнюю постель, защитить от промозглой сырости и морозности пустой комнаты, в которой идет ремонт? Нет, конечно.
Какой же могучий был у меня запас здоровья, какой богатый и как надолго бы мне его хватило! Но эта встреча с Юриной матерью… Словно черна дыра, она забрала мои силы сразу же. И ведь сделала это просто так, от отвращения к людям, к счастью, от тупого желания уничтожать радость человеческую направо и налево, не разбирая. Дорого я заплатила за Юру, за жизнь вместе с ним.
В том декабре я успела провести остаток дней в Днепропетровске — при этом работала и хлопотала об отъезде! — успела приехать к Юре, оглядеться на новом месте и только потом слегла с тяжелейшим недугом. Слегла, можно сказать, навсегда, ибо с тех пор не было у меня такого денька, чтобы я не помнила «доброту» свекрови. Насквозь простуженная на ее парусиновой раскладушке, я до сих пор отбиваюсь от воспалений, болей и надоедливых, изматывающих недомоганий. Я отлично понимаю, что эта женщина упорно и сознательно вредила мне, мстила за сына. Такое нет-нет да и случается с людьми. Но я не понимаю другого — степени, меры, вернее неумеренности, ее садизма. Ведь видела и понимала, что покушается не на что-то невинное, а на здоровье человеческое. Еще понятен был бы импульс раздражения: выплеск негатива, удар, гневное слово, неблаговидный жест. Но нет, она две недели методично, холодно, с сатанинским упоением губила молодую жизнь и наблюдала, что из этого получится.
Я не отравила свою душу ненавистью, потому что понимала сделанное мне зло только умом, сердце же так и не смогло постичь глубину встреченной в свекрови бесчеловечности.
Первой дала о себе знать мочевыводящая система — появились жуткие, запредельные рези внизу живота и кровь в моче. Я не могла понять, что со мной делается, какой орган заболел, к кому обращаться и что говорить. Поэтому несколько дней терпела, а когда от боли начала терять сознание, вызвала неотложку. Приехавшие врачи констатировали острый цистит, назначили лечение, и лечили добросовестно, как теперь я понимаю. Но болезнь утихала лишь на время, а в критические дни наступала с новой силой, и приходилось все начинать сначала. К весне состояние настолько ухудшилось, что меня госпитализировали в Ровенскую областную больницу, где диагностировали пиелонефрит, причем уже перешедший в хроническую стадию. Прогнозировали, что проживу я лет 15–20.
Чего только ни было в последующие годы! Какого кошмара я ни пережила! У меня подозревали туберкулез и обследовали в тубдиспансере, искали камни в почках, обследовали на гломерулонефрит, предлагали резать и чуть под инвалидность не подвели — всего было. Ходила я на работу не только с бутылочками и фляжками травяных отваров, но и с тампонами, пропитанными соком алоэ, в круговых повязках вокруг гениталий… Да и ходила-то еле-еле, обессиленная болезнями.
А ведь возраст какой у меня был? Самая распрекрасная молодость! Я четырежды пыталась родить ребенка, и всякий раз мне прерывали беременность по медицинским показаниям — отказывали почки.
Лечилась я народными средствами, причем регулярно и настойчиво, ровно до середины 80-х годов, почти те же 15 лет, что мне отпускали на жизнь. А потом постепенно, медленно начала отказываться от снадобий, предоставляя организму восстанавливаться за счет своих ресурсов. И он не подвел, изжил пиелонефрит, может и не полностью, но циститы и дикие боли меня отпустили.
Вторым следствием той давней сильнейшей простуженности стало воспаление тройничного нерва. Долго он болел лишь в тех отростках, что уходят в ротовой зев. Этим путал меня и медиков, и мы грешили на зубы. Временами я эти боли терпела, а нет — то шла к стоматологам, они всегда находили, что лечить. Но вот зубы были приведены в идеальный порядок, а боли не исчезли, лишь продолжались годы физических страданий. Я шла к парадонтологам, предполагая, это у меня стоматит. Да, — говорили мне они, — но не просто стоматит, а молочница. Несмотря на чистые слизистые и отсутствие язв, года три мне лечили молочницу, потом плюнули со словами: «У вас иммунитет ниже плинтуса. Терпите боли, другого не остается».
Утешаясь мыслью, что нет больных зубов и видимых признаков стоматита, я еще несколько лет терпела, пока не стало хуже. Со временем я начала замечать, что боли резко, взрывообразно усиливаются при сильных запахах и переохлаждениях, а их область расширяется, поражает язык и внешние покровы губ, так что при прикосновении к ним возникает удар током. Такая реакция на касания приводила к тому, что я не могла есть — жевание приносило невыносимые страдания, оно становилось невозможным. В такие дни — порой они составляли месяцы! — я питалась жидкими пюре, соками.
И снова искала источник болей, теперь уже у аллергологов. Да, сказали мне они, это аллергия. Прошло еще несколько лет, не приносящих успеха, постепенно ухудшающих мое самочувствие. Зряшное лечение, обследования, затраты.
Не знаю, когда я сама поняла, что это тройничный нерв. Наверное, тогда, когда начали воспаляться его нижние отростки, идущие в гортань. У меня возникли приступы щекочущих раздражений в горле, от чего появились кашель, насморк, чихание и реки слез.
Все симптомы могли проявляться вместе, тогда белый свет бывал не мил. Мыканья с этой болезнью привели меня в областную нейрохирургию. Там гарантировали успех, но надо было решиться на сложнейшую операцию с трепанацией черепа. Я не решилась. Боли, застилающие мир темным рядном, продолжаются. Продолжается и моя память о декабре 1970 года, о «доброте» мужниной родни, о цене, которую я плачу за мужа.
Естественно, от сильных болей, продолжающихся в течение нескольких десятилетий, слабеют нервы и сердце, и как закономерное следствие — появились гипертония и стенокардия, болезни, которых в нашем роду ни у кого не было ни по прямой линии, ни по боковым.
Этим же объясняется и тяжелое течение возрастных перестроек.
Вокруг себя я не знала другого человека, так много, долго и тяжело преследуемого физическими болями, да и вообще неотвязными болезнями, как я сама. Это не мнительность, это констатация того, что я вижу в конце пути.
Но меня выручает мой нрав.
С раннего детства я создала свой собственный, самодостаточный мир, в который допускала не всех. Из предыдущего легко понять, что он возник из книг и поразительной наивной романтики отца. Как ребенок, я, конечно, нуждалась во взрослом окружении, но быстро уставала от него и убегала в себя. Школа и товарищи по учебе служили необходимым живым фоном наравне с моим садом, степью и небом, и нужны были — в той же мере.
Какой я была? В разные периоды разной, в характере доминировало что-то одно в зависимости от обстоятельств. Кроме того что уже писалось, скажу, что в ранней юности помню себя целеустремленной, собранной, волевой. В обжитом мною мире, во всем, что наблюдалось вокруг, все — оставалось ниже меня. Изученное и освоенное, оно ставилось на отведенные ему места, а я парила над ним как владычица, не зная затруднений. Любила хороших ровных людей, умеющих шутить, сама была такой же, дураков не замечала, темных и злобных людишек обходила стороной. В минуты отдыха предпочитала встречи с друзьями, острое слово, рассказанный или подмеченный курьез, нравилось посмеяться, но в меру. Долго веселиться не любила, от компании быстро уставала и стремилась к уединению, к книгам. Я всегда работала, от праздности на меня накатывала смертная тоска, сжимала тисками, и я бежала ее.
Все же со стороны я казалась немного диковатой. Другие воспринимали это примитивнее, в меру своего понимания, как зазнайство — из-за качества, о котором я упоминала выше. Заключалось оно в безынициативности в отношениях. Затрудняюсь назвать его одним словом, но для меня не существовало людей, в которых бы я нуждалась, и потребности приближать кого-то к себе, приближаться к ним самой. Люди как часть природы были миром объективным и не более значимым, чем деревья и звери, если сами не выказывали одушевленности — интереса ко мне. Отлично разбираясь в них, различая индивидуальности, сильные и слабые стороны, зная их лучше, чем знали они себя сами, я тем не менее предпочитала общаться только с теми, кто первый интересовался мной, кто отделялся от массы и подходил ко мне. И тогда из них я выбирала друзей, подруг, спутников. Не завоевывала, а исследовала мир, и он принадлежал мне безраздельно в том понимании, что не был для меня тайной.
Домашние заботы не вызывали неприязни, они мне нравились как способ отвлечься, освоиться в пространстве, почувствовать себя его частью. И все же я спешила побыстрее расправиться с ними, навести идеальный порядок в доме и сеть за стол с книгами и своими записями — заветные мгновения, к которым я стремилась, все остальное служило подготовкой к ним. Подготовкой условий для работы, но и подготовкой души к встрече с собой, с душами, обращающимися ко мне из книг. То, что я нащупывала за стиркой, готовкой, уборкой в неостановочной внутренней работе, в мыслях и наблюдениях, тут, за столом, обретало форму и развитие — полноту, если оказывалось не пустышкой. О нем писалось в дневнике, в письмах. От долгой работы с книгами я уставала, через час-полтора мне требовалось выйти в сад или побежать к подружке. Перерыв длился 15–20 минут.
Мне нравилась вода, в любом виде: море, река, снега-дожди, туманы — это были источники чистоты и свежести. Чистота — божество, которому я служила истово и преданно.
В юности, фактически прожитой на сломе двух культур, украинско-сельской и русско-городской, у меня проявились новые качества, истребованные особенностями момента, — обостренная наблюдательность, собранность, требовательность к себе, умение не расслабляться. Моя интуиция дружила с рассудительностью. От них я уставала, ведь меня уже не питали поля и степи своей мощной энергетикой, не поддерживали яблони и груши сада, не утешали доброй тенью облака.
Большая жизнь, взрослые заботы востребовали дополнительных качеств, и у меня неожиданно проснулись деловая инициатива, ответственность за работу и людей, лидерство — о чем я в себе не подозревала. С лету я ориентировалась в возникающих ситуациях и видела, где и на чем можно заработать. При этом с охотой отдавала знания, учила других, не боялась умного конкурента, ибо понимала, что всегда буду на шаг впереди. До этого не приходило в голову разбираться в своем отношении к людям по большому счету, а тут выяснилось, что оно прекрасно. Да, был у меня такой грех — я любила людей. Они меня не раздражали. Даже их недостатки не мешали, но красноречиво указывали, как их лучше обойти. Не являясь человеком, целиком независимым от коллектива, я умела интуитивно нащупать сотрудников, кто мог быть мне полезным. Так потерявшийся щенок ищет себе заступника.
Родных же опекала и баловала как могла, любила это делать. Если бы Бог позволил мне добиться большего, я бы окружила их изысканной роскошью и не видела бы другого смысла жизни.
О недостатках нет смысла писать, они — во всем вышеизложенном. Они — обратная сторона лучших черт. Часто я слишком верила в идеалы, воевала с ветряными мельницами; чересчур откровенничала о своих намерениях, обсуждая общие планы с партнерами; проявляла уступчивость там, где еще можно было побороться; бывала и нерешительной. Мое снисхождение к человеческим недостаткам порой принимало форму сюсюканий и мешало работе. Меня обманывали, мои идеи воровали, меня жестко устраняли с дороги — всякое было.
Добропорядочность часто походит на неискушенность. Особенно это проявилось в период так называемой перестройки — краха социализма и установления первобытных отношений в обществе. И если с добропорядочностью раньше считались как с положительным качеством, то теперь — стыдятся. Все относительно. Я продолжаю эту линию, остаюсь в чем-то наивной, но отречься не могу. Наивность моя, допустим, состоит в том, что я ратую за пропаганду добра, как осознанного действа. Конечно, уместного, а не навязываемого. Исхожу при этом из самых простых логических схем.
Можно теоретически допустить наличие в природе более развитого сознания, чем человеческое, — неизученной силы. Почему нет? Тогда это сознание невольно наблюдает над нами, как мы наблюдаем над животными, растениями. Иногда это сознание вмешивается в ход наших событий, оказывает нам помощь. А мы, не зная истинной природы вещей, расцениваем ее как везение, чудесное стечение обстоятельств или нечто мистическое, каким, по сути, оно и есть. Случаев, когда в человеческие судьбы, в земные события вмешивается само провидение, — немало.
И если это, действительно, наш человеческий Бог, если эту силу так назвать, то Его вмешательства есть не что иное, как Добро. Значит, Он хочет, чтобы оно было среди нас, демонстрирует его нам, чтобы мы наследовали Ему и тоже творили добро — для пользы своей. Ведь нам нравится, когда дети повторяют наши лучшие поступки, научаются от нас жить и становятся сильнее. То же, думаю, испытывает и наш таинственный Бог в отношении нас.
Добро, если его делать хотя бы по капельке — осознанно и не ленясь, умножает силу Бога, делает Его большим количественно. Бога становится больше среди нас, Он становится повсеместным, Он достается большему количеству людей, Его хватает на всех. Он объединяет нас своим вниманием, а мы стремимся сплотиться, как воспитанники одного наставника.
Много можно говорить об этом, но ясно одно — добро, совершенное по убеждению, это Бог — наше чудесное спасение.
Стоит ли отказываться от такой наивности? Полагаю, нет, ибо в ней — будущее. Да и написание этой книги — тоже наивность, я ведь пишу ее для тех, кто еще не родился, знаю это.
Мягкий характер, незлобивость и незлопамятность, немстительность, склонность прощать обиды — вот главное, что мешало жить мне лично. С другой стороны, я иногда задумываюсь, спрашиваю себя: а намного ли большего я добилась бы, не будь этих недостатков? И вижу, что материально жила бы лучше, но что осталось бы сухим остатком в душе, сказать трудно.
По крайней мере теперь я со своими недостатками кажусь современным прагматичным людям лишь чуточку наивной, не хуже того. Зато старые знакомые при встрече со мной радуются, а не отворачиваются — тоже утешительный факт.