53 В. Г. Белинскому

53

В. Г. Белинскому

10 января 1841 г. Москва.

Милый мой Виссарион Григорьевич! Вот когда, наконец, собрался я к вам писать. Некогда было, скажете, недосуг, занять; ничего не бывало: ничего почти не делал, ничем не был занять, время все проходило как-то глупо, сквозь руки. Какая-то лень холодная, пустая, убийственная овладела мной. Скука, пустота, грусть и чорт знает что еще не лежит во мне. Какое-то состояние самое несносное, самое гадкое, ничего не делаешь — и делать ничего не хочется. Движешься, ходишь, бродишь, смотришь на все равнодушно, спокойно, — и только ищешь двери, чтоб скорей вон. Куда? — и сам не знаешь. Хочешь забыться — и не можешь, о чем-то думаешь — и ничего не думаешь в то же время. Собираешься писать, сядешь, возьмешь перо и держишь его в руках, как дурак палку. Не то чтобы хотел письмо написать получше, нет, хоть бы как-нибудь, и слова с пера нейдет; до чего это доведет, не знаю, а только жить приходить невыносимо тяжело. Прежде пилось, а теперь и пить не хочется: гадко, все потеряло интерес, и самый порок потерял свою обольстительную силу. Приходит день, приходить ночь — ровно будь их, или не будь…

Как вы живете? Не дай Бог если так же. Благодарю вас за письмо, тысячу раз благодарю, и на коленах стою перед вами и прошу вас простить за мое невежество. Да — это чисто невежество. Теперь отвечу вам на все по силе мочи. С прискорбием прочел я первое ваше письмо…

От души благодарю Комарова, Панаева и Языкова и Авдотью Яковлевну, что они меня помнят и полюбили; это чрезвычайно польстило моему самолюбию. Да, милый Виссарион Григорьевич, где вы, — там для меня жизнь всегда теплее, а где вас нет, — другое дело. Чем больше проходить время, тем больше эта истина доказывается опытом. Я теперь ясней начал чувствовать, как целый мир иногда сосредоточивается в одном человеке. Кажется, скоро придет пора, что вы для меня замените всех и вся. Моя душа часто начинает говорить про это, и никуда не просится жить, как к вам. Когда-то придет это время, когда-то можно это будет мне сделать не словами, а делом? Боже сохрани, если Воронеж почему-нибудь меня удержит у себя еще надолго, — я тогда пропал.

Аксаков приехал из Питера и говорить, что подписка на «Отечественный Записки» идет хорошо и равняется подписке на «Библиотеку». Дай-то Бог! Я был третьего дни у Аксакова. Он мне говорил, что Павлов, Николай Филиппович, получил от кого-то письмо из Питера, в котором пишут к нему, что вы от сотрудничества в «Отечественных Записках» отказались; почему — неизвестно. Я был у него для этого нарочно; не застал дома: уехал на две недели в деревню. Кажется, это сказки; но для чего они выдуманы, не знаю. — Аксаков это сказал мне с какой-то тайной радостью. Друзья, друзья! сердечные друзья!..

Он учить вашего брата по-английски отказался, а учить его Петров, и занимается с ним с охотою и искренно. Ну, о переводе его для «Москвитянина»: Аксаков дал ему какую-то повесть Гофмана; он ее начал переводить, а Аксаков все говорил: «не годится для „Москвитянина“, то можно тогда напечатать в „Записках“. Я это повернул иначе. Сегодня был у меня ваш брать и сказал, что Аксаков ему решительно просил перевесть и что Погодин даст ему тридцать рублей с листа. Переводы вам не нравятся; но что же делать? Ему деньги кой на что нужны необходимо скоро, а вы, может, пришлете нескоро. Да если они и будут, то вам их платить кроме этого есть куда, а он ее может перевести в две недели и получить сто или сто пятьдесят рублей. Это пока ему годится.

Он с Дмитрием Петровичем теперь ладить. Здоровье его лучше, хоть он этому и не верить; он даже немножко было начал и трусить; да этому была причина не его здоровье, а мои слова, которых я ему насказал большую кучу. А письмо ваше я ему не читал: вы слишком воспламенились гневом, он и так убить положением обстоятельств. Я ему на словах кое-что говорил и почти все то же, но все иначе; думаю, что теперь он будет работать хорошо, и кой-какие вещи сознает иначе и начнет глядеть кой на что попрямее, — или уж ничего никогда из него не выработается. Однако я этого не думаю: в его натуре много лежит не разгаданного, и оно запало в ней глубоко, потому что он был заброшен, да и такие натуры развиваются поздно. А что до ваших угроз и до корпуса, это, кажется, совсем лишнее; если он не выдержит экзамена на следующий год, тогда уж будет и эта мера необходима. Только этого никогда не будет, а все пойдет по своей дороге, как должно.

Книги ему нужны; да если Поляков их пошлеть, то наперед вам скажу: он вас обманет, а будет надобно книги у него взять и самому по почте отправить. — „Кота Мурра“ он еще до сих пор не прислал, и я слышал, что он его переплел и продает: такой добрый человек! А я перед Кетчером остался дурак дураком. У вас, кажется, два экземпляра; если можно, пришлите мне один в Воронеж, а то купить денег нет, а иметь хочется; от Полякова присылки видно уж не дождешься.

Дарья Титовна больно нуждается в деньгах и просит вас прислать ей хоть двадцать пять рублей. Я бы ей дал свои, да теперь у меня денег нет; я живу кой-как займом, а отец не шлет ни копейки. Я в Москве открыл секрет за дешевую цену на толкучем рынке покупать белье, и купил штук десять — рублей за двадцать — славных полотняных рубашек, что бы советовал сделать и вам; у вас рубашки все пестрые, а нужно непременно иметь всякому порядочному человеку белье полотняное. Новые они дороги, а поношенные на толкучке ни почем. Жаль, что я не знал этого в Питере, а то там бы купил и себе и вам.

Кто-то И. Е. Великопольский в Петербурге на следующий год будет издавать альманах, и Аксаков свою трагедию „Олег под Константинополем“ отдал ему напечатать, и говорить, что Великопольский дал бы ему за нее, если б только он захотел, тысячу рублей. Я взял ее у Аксакова, и в ней интересны суждения Великопольского и Аксакова объяснения. Особенно два места, которые вам и сообщаю. Великопольский: „Я бы не желал выставлять имени Эврипидина: оно и звучит как-то семинарски, и, не смотря на это, прекрасное создание не имеет известности, и не выгодно ни для автора, ни для альманаха. Если же автор не захочет выставить собственного, то лучше напечатать без имени. А о том, что отрывки были помещены в „Молве“ под псевдонимом Эврипидина, я скажу в предисловии. Впрочем, как угодно“. Аксаков: „Я совершенно согласен. Прошу Иван Ермолаевич, напечатать без имени и сделать какие угодно примечания. Сделанная в конце тетрадки выписка из „Молвы“ помещена здесь только для памяти и соображения, а не для того, чтобы быть перепечатанною при пьесе“. Великопольский: „Я прошу Константина Сергеевича места, которые, по моему мнению, не будут пропущены цензурою, или окончательно переменить, или дать мне перемены на особом листочке в запас, на случай, если не пропустят. Не вписанные слова прошу его вписать разборчиво, и для этого вернее употребить не свою ручку“. — Наконец, выписана ваша юмористическая приписка при отрывке, напечатанном в „Молве“.

Великопольский сверху до низу сделал две черты и в середине написал так: „чепуха“. А Аксаков ниже подмахнул еще: „В самом — 236 — деле чепуха; я удивляюсь, как я тогда же не заметил, что Белинский накатал дичь“. Странны подобные душевные излияния! Другое дело какому-нибудь ослу наговорить об уважаемом человеке того и сего; но делать подобные заметки, и какому-то Великопольскому.

Накануне Рожества были мы с Боткиным у Ксенофонта Алексеевича Полевого; у него застали только что приехавшего Николая Алексеевича. Был разговор об вас. Ксенофонт вас не любит и побранивает, а Николай Алексеевич, заметно с большим усилием, но отзывается с уважением, и что много находить он у вас мнений весьма хороших.

На днях был я у Чаадаева; он говорил как-то к речи слово, что у вас в „Наблюдателе“ или „Телескопе“ была напечатана ваша статья о Пушкине, и что он ее показывать ему. Пушкин прочел с большой охотой и после прислал ему номер „Современника“, просил передать вам, не сказывая, что он его прислал нарочито для вас.

В Москве „Отечественные Записки“ везде почитывают противу других журналов с большим уважением, и порой побранивают. Красов написал две славные пьески (с его письмом при сем посылаю) и, кажется, у „Соседей“ последний куплет оторвать лучше, я его отчеркнул. Как лучше, так и сделайте. Клюшников пишет какие-то октавы и написал пропасть; в них много соли, юмору и остроты; и кое-какие он читал нам, — очень хороши. Кудрявцева давно не видал, на Святках пропал из глаз. „Москвитянин“ 1 No вышел — и шибко подгулял. А Шевырев и Погодин — на славу. Я ничего не писал и писать не хочется: лень и скука совсем овладели, и в голове какой-то налить студень. Самому на себя смотреть гадко.

Накануне нового года Василий Петрович придумал дать вечерь — встретить новый год и день его ангела. Людей собрались к нему довольно. Вот вам полный реестры Грановский, Крылов, Крюков, Кетчер, Красов, Клюшников, Щепкин, Боткин, Сатин, Клыков, Лангер, Иван Иванович, Иван Петрович и я грешный. И как ударило двенадцать часов, так за стол, — и пошло писать: начали есть, пить, и кое-кто перепились мертвецки. Ужин был богатый, вина чудесные: рейнвейн, портвейн, шампанское лилось рекою, и старая мадера Красова сбила с ног. Пили ваше здоровье, — икалось ли вам? Пировали до шести часов утра, а кой-кто начали пение и ударились в пляс, и, знаете, эдак не красиво, но весьма усердно. До смерти жаль, что вас одних не было на этом дружеском тесном и теплом кружке. Уж встретили новый год по-русски, как лучше встретить уж нельзя. Я думаю, Василий Петрович разорился рублей на пятьсот, — вот как наши начали гулять.

Четвертого января Паста в зале дворянского собрания давала концерт. Было в зале тысяча двести человек, на хорах шестьсот; собрали денег, за расходами, двенадцать тысяч. И пела удивительно, чудо как хорошо! Все были упоены ее волшебными песнями; одобрениям и вызовам не было конца. Восьмого января я с Красовым был в дворянском собрании в маскараде. Народу было много, женских масок пропасть, и костюмы были прекрасные; мужчин замаскированных было мало, и те весьма дурно; и московская молодежь во многом уступает женщинам, — все какие-то толстяки, коротышки, как я, и лицо без выраженья, нескладица, угловатость в движениях и приемах, а о грациозности и говорить нечего. Разгула жизни и не спрашивай. Если все светские общества так безжизненны, то Бог с ними!

Я, кажется, дождусь бенефиса Мочалова. Не выехавши из Москвы, напишу еще вам письмо или два. Вчера был в конторе „Отечественных Записок“, спрашивал, сколько на них подписки. Немец сказал, что более двух сот и что подписка все еще идет, не прекращаясь. Если нужно будет почему-нибудь знать Андрею Александровичу, то скажите, что Ширяев очень болен и, говорят, едва ли долго проживет. Князь Шаховской с Верстовским переделывают из Луганского „Ночь на распутье“ — оперу. Шаховской пишет русские песни; я думаю, будут зело хороши. Наш Воронежский книгопродавец купил два экземпляра 1841 г. „Отечественных Записок“ по двадцать пять рублей. Какие это билеты продают книгопродавцы так дешево, и во время самой подписки? Это ведь много вредить настоящей подписке. 1 No „Отечественных Записок“ в Москве еще не получен, ждем с нетерпением посмотреть и почитать.

Василий Петрович пятого января с Клыковым уехал в Харьков и будет оттуда к пятнадцатому февраля. Здоровье его начало поправляться. Только как-то опять начал он входить в прежнее тяжелое положение. Перед отъездом он видел сон, который совершенно погрузил его в апатию. Будете к нему писать про меня, прошу об этом не говорить; он мне не говорил про это, а передал мне по секрету Красов; ну, а я — вам, потому что я от вас уж ровно ничего скрыть не могу, и о чем, если и о пустяках сказать забуду, то все в горле так шилом и колет.

До смерти рад, что вам понравилась „Ночь“. Забыл, у ней так ли написал конец; вот он на случай:

На полу один

Весь в крови лежит,

А другой — смотри —

Вон в саду стоит.

Пожалуйста напечатайте ее с посвящением князю Одоевскому. „Жалоба“, „Песнь“ и „Грусть девушки“ вам нравятся, и я этим чертовски доволен: получил ваше письмо, прочел и подо мной земля загорелась. Слава Богу, что они пришли вам по душе. „Поминки по Станкевичу“ тоже кажется вещь порядочная. Вы пишете, что не поняли, кто это пришел в кружок мрачной гость, — тень Станкевича или другой кто? Нет, это не тень Станкевича, а загадочный гость, что мы называешь смертью. Она — не новость, конечно, но в том кружке, который жил такой полной жизнью и так могуче и раздельно, вдруг нечаянно приходить к первому Станкевичу, берет за руку, — и он уснул. А что вам не нравится стих: „Роскошная младость здоровьем цветет“? Вы говорите: где же между нас здоровье? Я думаю об этом иначе. Мы здоровы если не телом, то, слава Богу, здоровы душой. Если ж оно вышло в образе телесном, ну что ж делать? — Не всякое лыко в строку. Дума „Шекспир“ вам не нравится. Да, ваша правда: она не вся вышла; я хотел сказать иначе, но не сказалось. Вы знаете, что этот предмет не по моему мозгу, я его только чуть понимаю, но не совсем переварил; да и переварю ли? — кто знает? Впрочем, это название не то, которое я бы ей дал; я бы назвал ее „Бог“, но ведь тогда она никуда не может показаться. Впрочем, я попробую ее поправить и, как сделаю, пришлю к вам. Будете ко мне писать, напишите пожалуйста: если на нее глядеть с названием „Бог“, как она: лучше или нет?

Я получил известие из Воронежа, что о смерти Станкевича к отцу Грановский написал недавно письмо; он его получил в Воронеже и, как прочел, пришел к страшное исступление и ухватил где-то топор и поколотил в доме весь хрусталь, мебель и образа.

Уведомьте пожалуйста об распущенном слухе Н. Ф. Павловым об отказе вашем от „Отечественных Записок“, откуда вышла эта сказка и кем сочинена? Кирюше поклон.

Всей душой любящий вас Алексей Кольцов.