47 В. Г. Белинскому

47

В. Г. Белинскому

15 августа 1840 г. Воронеж.

Милый Виссарион Григорьевич! Простите меня, что я долго так к вам не писал. Письмо ваше получил давно, и все сегодня-завтра, и это сегодня-завтра прошло до этих пор. Причина же самая обыкновенная. Люди так меня мучат, так отнимают время, что — целые дни проходят — я ничего не думаю, ни о дне завтрашнем, ни о деле настоящем. И, Боже мой! — какие люди глупые, пошлые, чванные и многоречивые; разговоры: курьи ли выражения, свиньи ли длиннопения, — не знаю. А время все-таки берут, и оно уходить, и уходит невозвратно. Вот и сегодня: и выбрал праздник, и очистил дело, и запер дверь; нашелся человек, отпер ее — и несколько часов ушло; насилу отделался. Не отпереть — стучат дьявольски; и как-то эти меня их разговоры начали сильнее тяготить, так что иногда в голове становится кружение.

За письмо ваше благодарю, тысячу раз благодарю. Получа одно, я уже больше не ждал, зная ваши теперешние занятия, труды и дело, которое вы делаете. Вам не до писем. Счастливы вы, Виссарион Григорьевич, что вошли в этот мир прекрасный и святой, и живете в нем широко и раздольно, и выносите с собою из него так много святых, божественных истин, и так одушевленно передаете их нам. Не шутя и не льстя говорю вам, давно я вас люблю, давно читаю ваши мнения, читаю и учу; но теперь читаю их больше и больше, и учу их легче, и понимаю лучше. Много они уж сделали добра, но более делают и, — может быть, я ошибаюсь, — но только мне все думается, что ваши мнения тащат быстро меня вперед. По крайней мере нет у меня других минут в жизни, кроме тех, когда я читаю их. Я не знаю, кто бы не убедился этими истинами, кому бы они не пришлися по душе. Апостол вы, а ваша речь — высокая, святая речь убеждения. У меня много молодых людей, которые все вас любят душою, а есть много и староверов, которые почему-то не понимают вас и говорят, что слова «субъект и объект» ставятся напрасно. Эти люди, конечно, порядочные, их уверить нельзя и труд напрасный; им сам Бог покровительствует, они смешны — и больше ничего.

Пророчески вы угадали мое положение; у меня у самого давно уж лежит на душе грустное это сознание, что в Воронеже долго мне несдобровать. Давно живу я в нем, и гляжу вон, как зверь. Тесен мой круг, грязен мой мир; горько жить мне в нем; и я не знаю, как я еще не потерялся в нем давно. Какая-нибудь добрая сила невидимо поддерживает меня от паденья, и если я не переменю себя, то скоро упаду. Это неминуемо, как дважды два [четыре]. Хоть я и отказал себе во многом, и частью живя в этой грязи, отрешил себя от ней, но все-таки не совсем, но все-таки я не вышел из нее.

Ваша боязнь о моей женитьбе — боязнь напрасная; это было давно, кажется, в третьем годе, когда я начал было об этом немного думать, и то не из того, чтоб хотелось, а старики отец и мать пристали ко мне да пристали, уговаривают, сердятся; мать плачет и просить: им непременно почему-то захотелось видеть меня женатым. Может, и сам я подал на это повод, был болен; ну, хоть и шло все это тайно от них, — да видно кто-нибудь сказал. Вот они из жалости ко мне и начали уговаривать жениться, и я, чтобы скорее отделаться, хотел было жениться, писал к вам, и по вашему слову переменил мнение. И теперь, если женюсь, то уж знаю, какую жену мне надо; а до тех пор мои внутренние требования весьма не велики. Я не хочу быть человеком богатым — и никогда не буду. Не хочу быть никогда женатым, и может быть не буду. Подло у подлецов ничего не ищу. Кланяюсь, гнусь кой перед кем по делам, по необходимости, и поклоны эти крайне мне не по плечу. Впереди ничего не гадаю, живу — как Бог велит, делаю то, что должно, бываю в обществах редко; всячески стараюсь, чтобы и у меня людей было меньше. Ценю дороже всего день настоящий, браню себя за прошедшие…

Глуп я был, давно бы надо было мне оставить Воронеж, тогда еще, когда мне было двадцать, а теперь и кинулся бы в даль с голыми руками, да ба! — уж с годом тридцать, и тело что-то стало тяжело, и я стал ленив, мне уж нужен больше покой, а не жизнь разнообразная. Нет голоса в душе быть купцом, а все мне говорить душа день и ночь, хочет бросить все занятия торговли — и сесть в горницу, читать, учиться. Мне бы хотелось теперь сначала поучить хорошенько свою русскую историю, потом естественную, всемирную, потом выучиться по-немецки, читать Шекспира, Гете, Байрона, Гегеля, прочесть астрономию, географию, ботанику, физиологию, зоологию, Библию, Евангелие, и потом года два поездить по России, пожить сначала год в Питере. Вот мои желанья, и кроме их, у меня ничего нет. Может быть, это бред души больной и слабой; но мне бы все-таки хотелось бы это сделать, и я уж начал понемногу, и кое-что прочел.

А чтобы быть мне хорошим книгопродавцем, — едва ли я им буду. Конечно, прежде может так, а теперь начать труд не по силе, особенно в Питере. На книжную торговлю я смотрю теми же глазами, как и на всякую; и чистая аксиома: где торговля, там и подлость. Будь человек святой — и тот сделает низко, а сделавши раз, почему не продолжать? Конечно, есть исключения: например, Василий Петрович Боткин. Он — не сравнение со мною. Он вырос, у его отца были уж средства порядочно учить, — выучился. Торговля шла правильная, капитал большой, а большой капитал в деле торговли вещь великая. Ворочая на миллион, я могу нанять тогда хороших людей, заплатить большое жалованье; они делают все дела, и в случае моей отлучки на время, заменяют место хозяина, а я себе подвожу итоги, поверяю, да считаю их, знакомлюсь с людьми, покупаю кучей товар, в сроки плачу деньги, и все идет прекрасно, и много время от дел торговли на другие всякие дела. А маленькая торговля и небольшой капитал — и с нечего и подниматься в гору; похвальное дело, но трудное дело, и я на опыте уж это знаю. Здесь собраться с силами надо человеку, работать неутомимо пять лет, а ступать нога за ногу — десять. Если я возьмусь за это теперь, после десяти — мне стукнет сорок. А взяться с ничего и торговать, и учиться литературе — нельзя. Можно, — но не позднее двадцати лет; в ту пору еще силы человека работают неутомимо и разнообразно. Вот основная причина, отчего ваши петербургские книгопродавцы — все мошенники. Им другими и быть нельзя, они все торговлю начали сами, а не их отцы и деды, и начали с ничего; следственно, сначала они думали, как бы приобрести мало-мальски, а приобретая — время прошло много: поздно перемениться. И подличая сначала, по привычке должно уж подличать до конца. Если и я начну торговать, — будь у меня пять тысяч, дай мне Андрей Александрович пять тысяч, вы две тысячи, всего — двенадцать тысяч, — в двенадцать тысяч, что за лавка в Питере? На что иметь хорошего молодца, платить восемьсот рублей? — За лавку семьсот, капитал триста рублей, содержание на себя тысяча пятьсот; всего три тысячи триста. Следственно, надо с двенадцатью тысячами добыть в год по тридцати копеек процентов на рубль, кроме барышей. А если иначе сделать, — будет выгоднее, и лавка пойдет, и капитал умножится. Например, сначала делать так: привезти своих пять тысяч, взять у Андрея Александровича тоже пять тысяч, у вас две тысячи, заниматься самому, приказчика не иметь; через год вам денег ни копейки не отдать, входить во всякие дряни, позволять себе все, — и лавка пойдет славно, и капитал вырастет. И так делают многие. Но я решительно на это не способен и делать так не могу и не мастер; поэтому и буду худой книгопродавец. Обмануть же Андрея Александровича я ни за что не соглашусь, я его уважаю не этою стороною души, а вас, милый мой Виссарион Григорьевич, и говорить нечего! Моя любовь к вам другая. Боже сохрани! Лучше пропади я пропастью, чем обмануть вас!

Приказчиком же быть мне, — я тоже не гожусь. У меня тысяча примеров на глазах; самый паршивый хозяин не годится быть приказчиком, а приказчик и не завидной может быть порядочным хозяином. Жить у хозяина — надо деньги заслужить, я должен наняться весь, а не половина; а человек, делая одно и другое, — что за человек? Вы думаете, я теперь и сам дрянной хозяин, занимаясь любимым мне делом. Не делай упущений по торговле, а много-много посвяти себя я одной торговле, — и у меня давно уж был бы большой капитал; но сам бы я ни к чорту не был уж годен. Я верно приобретаю часть, а четыре упущаю — и не жалею, Бог с ними! Хоть меньше — да лучше. А вот что вы говорите взять контору «Записок» — это дело другое, на это дело можно решиться скорей. Есть на первый раз уже основание небольшое, но прочное, без употребления своих денег. Брать две тысячи пятьсот на расходы — пока сумма порядочная, и если бы меня выпустили из Воронежа, это дело бы на себя я с великою охотою взял.

Вы спросите: кто не выпустит меня из Воронежа? Полиция. Вы говорили: вам отвечать откровенно и искренно; я так и должен вам говорить, хоть и не хочется до смерти. Ничего нет хуже, как говорить искренно о своих грехах. Мы должны с отцом до двадцати тысяч рублей; векселедатели он и я, и кое-где и один я. Хоть, может быть, сумма эта для уплаты долгов и соберется, но на это надо время, и надо, чтобы я и отец мой оба вместе хотели сделать так. А так как я поеду жить в Питер против его воли, пустить же он ни за что волею не согласится, то как я уеду, а какому-нибудь векселю придет срок, он и скажет: «Я не должен по нем, а сын, а он в Питере — пошлите туда». — Что было в прошлую мою поездку? Приезжаю домой, зовут в полицию, просят по одному векселю три тысячи; но хорошо, в пору приехал, уладил с ним и деньги заплатили, а то бы вексель был послан в Москву. Он человек простой, купец, спекулятор, вышел из ничего, век рожь молотил на обухе, — так его грудь так черства, что его на все достанет, для своей пользы и для дел своей торговли. Купец настоящий устраивает одни свои дела, а есть ли польза из них для других, — ему и дела нет, и он, что только с рук сойдет, все делать во всякую пору готов. А мой отец, к несчастью, один из этих людей; мне от него и так достается довольно. Чуть мало-мальски что не так, — так ворчит и сердится. «Вы, говорить, все по книжному, да по печатному. Народ грамотный — ума палата!» Вот почему я не могу принять ваше предложение, за которое вас благодарю.

А думаю сделать вот как. Первого сентября я еду в Москву, хлопотать по 7-му департаменту, по делу старому моего отца; с него там идет иск тысяч в десять, и как кончу дело, может как-нибудь сберусь приехать в Питер к вам. Я готов бы улететь и теперь к вам душою, но нельзя: крыльев нет, т. е. средств. Но может как-нибудь приеду, а если Бог даст, выиграю дело, то уж как Бог свят приеду, и проживу месяца два-три. Тогда отец пришлет денег — и там тогда обо всем. Но чтобы я не повредил позднее своей поездкой Андрею Александровичу, то прошу вас ему об этом сказать, а то в настоящую пору, прождав меня, передачу конторы упустить; а после мне, может, нельзя будет остаться, и дело от этого потерпеть может убыток, а я собой вовсе не хочу доводить до этого никого. Вы боитесь за меня, чтоб я скоро не потерялся. Это правда, и такая правда, какая она лишь может быть, — не только через пять лет, даже скорее, живя так и в Воронеже. Но что ж делать? Буду жить, пока живется, работать, пока работается. Сколько могу, столько и сделаю; употреблю все силы, пожертвую, сколько могу, буду биться до конца края; приведу в действие все зависящие от меня средства, и когда после этого всего упаду, мне краснеть будет не перед кем, и перед самим собой я буду прав. Другого сделать нечего. А что в 1838 году я в Москве написал так много и хорошо, — это потому, во-первых, что я быль с вами и с людьми, которые собой меня каждый день настраивали; а во-вторых, я почти не делал ничего, был празден; тяготило до смерти одно дело, но одно дело — не больше. И я еще писал там весьма мало. А живя в Воронеже, кругом меня другой народ: татарин за татарином, жид на жиде; а дел беремя: торговля, стройка дома, которая кончилась с месяц, судебный дела, услуги, прислуги, угождения, посещения, счеты, расчеты, брани, ссоры. И я как еще пишу? и для чего пишу? Только для вас, для вас одних. А здесь я за писание терплю больше оскорблений, чем снисхождений. Всякой подлец так на меня и лезет: дескать, писаке-то и крылья ощипать. — Это меня часто смешит, как какой-нибудь чудак петушится.

А что я пишу не все хорошо, вы об этом сказали правду тоже. Почему же у меня идут пьесы не все хороши? Они всегда шли так, но прежде был Сребрянский. Он дрянные рвал, а теперь они все идут к вам. Мне же писать все равно, что хорошея, что дурные — одно; и дрянь возьмет иногда больше времени. И я, наконец, добился, почему они выходят, что никуда не годятся. Иногда дурное дело дурно настроить душу, и хоть пройдет оно, а все-таки впечатление-то остается в душе. А еще большой недостаток, что негде у нас мне слушать хорошую музыку. Я до этих пор помню Лангера и тот вечер, и никогда его не забуду. Да, надо непременно изучить живопись и скульптуру: они все вещи чудесные, и для человека, который пишет стихи, особенно необходимы. И самый Питер, и Москва много своим величеством способствуют силам человека; а об театре уж и говорить нечего: здесь Мочалов и Щепкин люди необходимые. Вот почему у меня выходят вещи негодные и часто не полные, что я человек такой сам, у меня в натуре большие недостатки; а будь натура гигантская… Все всего сила создать не может… Будь человек гениальный, а не умей грамоте, ну — не прочтет и вздорной сказки. На всякое дело надо иметь полные способы.

Прежде я таки — грешный человек! — думал о себе и то и то, а теперь кровь как угомонилась, так и осталось одно желание в душе: учиться; и думаю, что это хлеб прочный, и его мне надолго станет, а там, что Бог даст. Вас же прошу об одном: все дурные пьесы бросайте без внимания, а какие нравятся, те печатайте. Мне много будет говорить с вами при свидании об этом. Ах, дай-то Бог, чтобы оно скорее исполнилось. Рвется моя душа видеть вас, слушать вас.

Чорт знает, какая ошибка в «Лесе»! Он мне шибко нравился, — мне думалось, читая его, что какой-то злой демон выходить из него и шепчет грустные мысли, и в какую образность ни входит, всюду разрушает жизнь, и, наконец, в общем уничтожении, выводит смерть; а сила души, в самой смерти сознавая свое величие, уничтожает его и, торжествуя, расширяет жизнь. Но может, оно и не вышло так; какое дело? их бросить! — все, и делу конец. Из тех, что прислали вы, я не буду поправлять, кроме двух: «Стеньки Разина» и «Песни». Поправки дело дьявольское. Что написалось, то давно забылось. Насильно же заставить жить тот момент, который давно не в груди, — вещь трудная. «Песню» я поправил, а «Стеньку Разина» поправлю, и посылаю вам еще новых четыре пьески: какие хороши — те так, какие нет — в сторону.

О журнале вам говорить право я ничего не сумею, и об нем говорить довольно трудно. «Записки» — не «Библиотека», не «Сын Отечества»; о тех бы я насказал коробы. В «Записках» отделение о России идет как должно. Повести, проза прекрасны. «Недоумение» лучше всех. Стихи, исключая моих, очень хороши, многие чудо хороши! Особенно остаются в памяти Лермонтова все, а Клюшникова, Ивана Петровича: «Собирателям моих элегий», «К ней»; Каткова: «Гренадеры», кой-какие Красова. А всего журнала лучше критика, — не льстя и не шутя; одно жаль: нет вашего имени под нею. Это для многих было бы нужно. Летопись тоже чудо как хороша… А часть наук и так и сяк. Статьи от. Иакинфа «О Китае» интересны — не больше. А кажется можно бы приобретать статьи, какие были в «Телескопе» во время оно или в прибавлении «Одесского Вестника» прошлых лет.

А хуже всего «Сельское Хозяйство». Оно вовсе не по журналу, и особенно какого-то дурака напечатана статья о покраже хлеба и мере, — гадость-гадостью. Да и все статьи не шибкие. Эти господа агрономы напитаны иностранными теориями и принятыми методами тридцатого года, которые во мнении начали упадать, кроме метод: сахарной, машинной и мануфактурной. — На сельское русское хозяйство надо смотреть по-русски, а не по-немецки. Немецкие методы нам не годятся, и их орудия — не наши орудия. Наш чернозем любить соху, а чтобы улучшить соху, надо улучшить руки людей, которые ею работают. Дело и в орудии; но дело и в умении управлять им. Можно и на одной струне играть хорошо, а глупец и на четырех уши дерет. Кто-то написал в номере шестом статью, подписался Пахарь; начал хорошо, а кончил дурно. А часть хозяйства в журнале вещь не лишняя. Через нее много можно выиграть у степняков помещиков; они любят этакие штуки читать; и им бы все надо, если не так хорошо, да больше. Смесь идет хорошо. Картинки мод очень хороши. Да все мне жаль, что такой хороший журнал начал издаваться в дурное время. Несчастлив Андрей Александрович. В прошлом годе был неурожай, и сей год; а это много значить: другой бы и степняк помещик, и житель городской выписал журнал, да людей надо кормить, да купить хлеба, а денег нет. Будь иное время, он верно бы имел подписчиков больше третьею частью теперешнего, если не больше.

Все говорить: «Библиотека» больно плоха, «Сын Отечества» никуда не годится «Записки» хороши. Мнение хорошо, а денег нет, покупать не на что. Если же, неравно, выписывают журналы, то потом «Библиотеку» — ради Брамбеуса; он много сперва захватил кредиту своими грязными остротами: они приходились по людям как раз; а «Сын Отечества» — ради Полевого, которого по старой дружбе (стариков много еще и теперь) любят. Теперь «Репертуар» дурен, а «Пантеон» лучше, а все говорят: «Репертуар» чудо, а «Пантеон» дрянь; так, как «Маяк», — гадость, кроме, может, в четвертом номере статьи о философии Бурачка, в которых я больно толку не знаю, а рад каждую статью философскую, как и статью о Шекспире, читать и уважать; а за плоские грязные, бессовестные штуки и остроты Бурачка похваливают. Он, говорят, вишь как всех пощелкивает, да надо всеми подсмеивает, что ну-поди, а! Народ же, как ни дурен, но имеет свое время, пору, силою же в один час его не переделаешь.

У вас в «Литературной Газете» напечатана статья г-на Кронеберга о поправках Гамлета; очень вещь не выгодная для Кронеберга — и довольно дурно его рекомендует. Можно замечать и поправлять ошибки, как ему угодно, можно даже перевести Гамлета лучше Полевого и легче Вронченки; но так бессовестно бранить старше себя и верно лучше себя, и за такой труд, за который Николай Алексеевич Полевой заслуживает в настоящее время полную благодарность! Без его перевода, не было [бы] на сцене такого Гамлета и в нем такого Мочалова, какие у нас есть теперь. Надо бы Кронебергу сначала его перевесть, а потом напечатать, а потом и ругать других, — и дело бы тогда было похвальное. Бранить Полевого за «Уголино», за драмы, водевили и переделку их с французского — другое дело; здесь всякая брань у места.

Андрею Александровичу прошу вас передать мое искреннее почтение. Итак, до свидания, милый, любезный мой, Виссарион Григорьевичу и это свидание буду стараться устроить как можно скорей. В Москве не заживусь, там теперь один Василий Петрович, Павел Степанович, Михаил Семенович. Да если б Бог дал увидеть Гоголя! Застану ль? нету ль в Москве? И не знаком, а уж пойду к нему: хочется быть у него да и только. Любящий вас, как люблю и любил душою, Алексей Кольцов.

О напечатании книги уж верно, приеду, поговорим. Мне все почему-то хочется погодить этот год: книга мала. Если бы еще написать, а уж напечатать порядочную книгу страниц триста, а то ведь хороших пьес не так много; кой-какие и из напечатанных печатать не годится, тогда иные были порядочные, а теперь читать совестно. А впрочем, ваша воля: как хотите, так и делайте; вас слушать я готов. А русские народные песни тетрадь, верно, вы потеряли. «Записки» и «Газету» все номера получаю исправно; и вам, и Андрею Александровичу за них много благодарен.