49 В. Г. Белинскому
49
В. Г. Белинскому
15 декабря 1840 г. Москва.
Милый Виссарион Григорьевич! Вам до последней степени кажется невероятным мое долгое молчание. Восемнадцать дней я живу в Москве, и к вам еще ни слова. Да мне самому это уже, наконец, показалось очень странным; но или так у меня в натуре, или, поехавши из Питера, мне было очень горько. Расстаться с вами прежде было делом обыкновенным; теперь не так. А как долго не мог привыкнуть, что уехал: еду, в Москве, — и вас со мною нет. Питер меня, в нынешнее мое житье в нем, меньше привязывал: мало я в нем оставил, меньше он во мне. Проигрыш дела также сильно подавил меня, хоть я и молчал, и он- то был больше виною моего молчанья. У меня, вы знаете, было другое дело в Москве. С первых дней приезда я занялся им, оно переменило было свой ход. Надо приложить силы и время, — и десять дней как не было. Теперь оно кончено, и, слава Богу, хорошо. Письма князя Вяземского имели полный успех; без них я бы ничего не сделал: и хлопоты и труды пропали бы напрасно. После десяти дней я собирался писать каждый день к вам, но так пришло ко мне время хорошо, такая полная жизнь вдруг посетила мою грудь, что я подобной не видал давно, давно… Мне не хотелось упустить эту пору, — за карандаш и начал кропать стишонки. Их все посылаю с этим письмом к вам; прочтете, — увидите, что время шло у меня не даром. Но, кроме этого всего, я к вам теперь писать часто как-то не могу, сделалось тяжельше; все собираешься, хочешь написать и больше, и лучше, и оставлялось до завтра; завтра — опять тоже; и я уверен, что и теперь пишу к вам так же, как бы написал вчера и третьего дни. Но что ж делать? — Я человек, подвержен общей слабости подобных мне людей.
Однако, несмотря на худой ход моего дела сначала, все-таки, как говорили с вами, что во вторник вечером я успел быть у Василия Петровича, и у нас с ним начался разговор о вас и шел за полночь далеко. Говорил ему обо всем: где вы живете, как вы живете, с кем вы живете и проч. и проч. Он обо всем слушал с полным к вам участием, — да иначе и нельзя было, — и совсем согласен с вами. А как он, любить вас? Этот вопрос совсем лишний. Из прежней апатии своей он почти вышел; остаются в ней и еще кой-какие части прежних впечатлений, да уж действуют легко и, кажется, скоро совсем улетучатся в ничто, — и хорошо будет. Я прежде не знал этого, и потому он казался мне иногда странен. Но, впрочем, он ко мне гораздо лучше. Я подозреваю, что виною этого вы. Вы что-то мне об этом, помню, намекнули; за что вас благодарю, и вместе, если бы вы мне об этом сказали тогда, я бы попросил вас не говорить ни слова. Подобные вещи не очень удобны: или мы можем отяготить человека противу его желаний, или вовсе оттолкнуть рекомендованного человека. И я сначала бывал у него не очень часто, несмотря на то, что он был ко мне всегда хорош; но потом увидел, что, кроме всего сказанного и переданного, есть у него свое для меня местечко, особенное; тут мне стало легче, и я бывать начал чаще. Красов у него живет в доме, и они сжилися, — и Красову очень хорошо.
Ваша статья о театре ему, т. е. Боткину, очень понравилась. Он ее прочел пожирая. За критику о Ломоносове в Москве все люди старого времени вас бранят на чем свет стоить, и даже Константин Аксаков пишет об нем диссертацию в опровержение вашего мнения, в которой именно — он говорить — он будет разбирать Ломоносова, как поэта сначала, что и докажет, а потом уж — как ученого. Он имеет кой о чем довольно странные мнения. У него Шекспир, Гомер и Гоголь — поэты пластические, — и больше их нет поэтов в свете; а все другие поэты романтические, и проч. А старый Аксаков кой-где говорил об вас, как о человеке самом негодном, — хуже даже, чем об Александре Анфимовиче Орлове сказал бы какой-нибудь добрый человек; — такова знать нынче дружба!
Ваш брат однако ж бывает у Аксаковых раз в неделю по средам, и он его охотно учить по-английски. — Константин все ждет от вас письма. У меня спрашивал, не забыли ли вы его; я говорю: нет, и так же любите; да я иначе и сказать не могу. Брату вашему посылку отдал. Он живет не очень хорошо, Дмитрий Иванович немножко к нему переменился, у них была уже несколько раз ссора. Денег не дает ни копейки, только не отказывает в столе и комнате; конечно, спасибо и за это. Платья у него весьма немного, и если бы не даль ему Боткин своей шинели, то бы и не в чем было ходить. И теперь, кажется, нуждается кое в чем крепко; особенно ему надо кое-какие книги, и я взял у него на них записку, посылаю к вам. Если вам можно их будет взять и прислать, то чем скорее, тем будет лучше. Дарья Титовна ждет денег и больно нуждается, и ей приходило тесно очень; но как-то перевернулось, и теперь живет опять у своих господ. Этим я вас, конечно, не утешаю, но надо было ж однако вам сказать все, что я узнал, и передать вам, как оно есть. С братом вашим говорил, о чем вам хотелось, и много; и он сам жалеет, да не возвратишь, что утратил время понапрасну, да воротить его уж нельзя. Он даже хочет взять переводить с немецкого работу для Погодина, что Аксаков взялся устроить. Он уж пробовал, — что-то прозою переводил из Гете, и говорить, что дается. Что я ему советовал, — сделал. Оно конечно, и не надо бы для Погодина, но тут дело как-нибудь забить копейку. И мне кажется, что из него путь будет. Натура была его изгажена, однако ж поправляется, и в нем много застенчивости и конфузу. Я ему советовал все эти гадости оставлять и смотреть на вещи иначе. Он у меня кой-когда бывает.
Я у Дмитрия Ивановича был раз, — да больше и быть, кажется, не за чем, и его доброта к вам основана на том, что вы ему сделали много добра; а сам в себе он гораздо меньше. Клюшников давно приехал; на Кавказе, говорить, ничего не писал, а начал какую-то длинную повесть в прозе. Поздоровел, потолстел там, и личико теперь у него сделалось полно и пухло и кругло, что к нему не очень идет. Кудрявцев от критики московских книг хочет отказаться, а взять ее хочет Красов с жадностью. О конторе «Отечественных Записок» я давно к Андрею Александровичу писал; и Василий Петрович с охотою берется в ней хозяйничать, считать, брать деньги и посылать к Андрею Александровичу; но для этого от него нужна доверенность. Я писал и об этом; но доверенности еще нет, и верно этого или сделать нельзя, или не хочет, а было бы лучше. Но это дело не мое; что сумел я, сказал и сделал, а что по этому сделают, — дело [не мое].
Боткин перевел с английского критику какой-то женщины об Юлии и об Офелии; скоро пошлет. Кудрявцев пишет новую повесть, начало читал Боткину, еще не кончил; какую, — не знаю. Он живет хорошо, имеет много мест. «Ромео» Мочалову отдал; он взял с радостью, и тотчас закутил. Орлова учить роль с большой охотою. А денег еще Мочалов не платил, верно нет, и об этом не было речи; хотел приехать к Боткину и не был. Сатин напечатал «Бурю» Шекспира. Перевод — Боткин говорит — вылощен, сглажен и слабь, хоть довольно верен; а Каткова «Ромео» сравнивал, и выходит очень не верен: и мелкие цветы, и тени — все упущено. Был я у Улитина, Николая Николаевича, и у Ксенофонта Алексеевича Полевого. Говорят, что подписка на журналы идет весьма дурно, и почти ничего нет; что будет дальше? Будете у Полякова в лавке, пожалуйста скажите, чтоб он послал. «Кота Мурра», который я взял у Песоцкого; отдал ему дослать их Боткину — а их нет до сих пор. Благородный малый! сам вызвался — и не посылает. Был у Щепкина; он принял очень ласково, спрашивал много о вас, с такою заботой и искренностью. Я говорил, как вы живете, где, и что много лучше, чем жили в Москве, и чем дальше, то все у вас будет лучше, и еще кое-что прибавил, — в вашу пользу, конечно. Он живет один; семейство все его уехало в Казань. Говорить, что денежный дела его не так хороши; но он все одинаков: человек умный, добрый, теплый и милой. До моего приезда на маленьком театре в первый раз играл он «Ревизора». Боткин видел, и говорить, что был он так хорош, как никогда не был. Красов ту работу, которую взял выбрать и сделать статью, кажется, не сделает, и Андрей Александрович был прав. Каткова мать получила из-за границы от Каткова письмо. Что пишет, не знаю. «Отечественный Записки» здесь почитывают, и тоже кое-кто бранить, больше за то, что все, по их разумению, много в них есть для них непонятного.
Я проживу в Москве до пятого января нового года. Если захотите написать ко мне письмо вскоре, то оно еще меня застанет здесь. Пишите лучше на имя Боткина; а если не захотите скоро, то пишите уже в Воронеж. Я ведь в этом насильно сделать вовсе не думаю, хоть ваши письма и рад от души получать тысячу раз в год. Что вам не понравится в этих моих пьесках, пожалуйста заметьте и пришлите; я поправлю. А если все понравятся, то мне бы хотелось, чтобы вы одну из них отдали Плетневу в «Современник»; но это, как вам будет угодно, так и делайте: они в полном вашем владении. А что до их посвящений, то я и князя Вяземского и Одоевского спрашивал, и они свое согласие изъявили.
Объявление на «Москвитянина» объявлено, и с нового года будет пущен в ход. Аксаков кажется в нем будет участвовать. Гоголь обещал прислать Погодину повесть, но еще не прислал. А Боткина брать пишет, что он начал писать драму; интерес взять из малороссийской истории, и что много написал и скоро кончить. Для кого написал он? Кому отдаст? Неизвестно. Ну вот вам подробный и длинный рапорт обо всем, что я знаю, и что по должности службы могу вам передать без прибавления и утайки.
Теперь конец кислой истории. — Как вы поживаете? Что у вас нового? Ваши дела? Житье-бытье? Что Марья Ивановна? Не побранились еще? Дурачитесь? Работаете, и много? У вас теперь, я думаю, самая головоломная работа и много неприятностей; это я особенно представляю. И дай Бог, чтобы обманулся. Как ни вспомню я о вас, все мне что-то делается грустно, и на что ни смотрю, все темно, кроме если сладили с Плетневым; да я думаю еще нет: время мало, а для этого его надо больше. Но если уж имеете где-нибудь урок — и то в половину уж хорошо. Мне как-то теперь все вы сделались ближе, и, кажется, ваша боль больна и мне. Когда ж прояснится ваш горизонт? или он чисть и теперь? Напишите, вы меня обрадуете, а мое долгое молчание простите. Я все причины рассказал, и они точно те, как были. С этих пор буду писать чаще. Скажете, одни обещанья; нет, будет исполнение. Ах, если б к вам скорей!
Если б знали, как не хочется мне ехать домой, — так холодом и обдает при мысли ехать туда. А надо ехать. Необходимость — железный закон. О мелочах как ни говорил вам много, а о чем собирался говорить, сказал на страничке, и совсем не так сказал, как хотел. А если б вы знали, сколько было сборов писать к вам: сперва бумаги купил, перо час чинил, комнату запер, чтоб никто не помешал, и вот чем кончаются эти сборы — пустяками. Хоть врать бы что-нибудь еще — и того не умею. О Музы! дайте хоть вы своих небесных слов и мыслей, чтобы кончить это начатое с такой заботою письмо и так веденное печально кончить не смехом, а чем-нибудь другим: возвышенным, выспренним и важным. Не стыдитесь, Музы, прилететь в вонючее Зарядье: теперь ночь, и никто из людей солидных вас не увидит… И вас нет, дорогие мои гостьи! Ну, что делать? — до следующей поры подожду. Видите ли, вот моя штука — пакость чистая. В этом роде я все хуже, — и не хвалюсь.
Александру Александровичу искреннее почтение; я его полюбил всей душой, и сам не знаю за что. — Михаилу Александровичу, Ивану Ивановичу и Авдотье Яковлевне низкой поклон, Кирюше также, Андрею Александровичу с Анной Яковлевной на особицу посылаю челобитье от души. Смертельно вас любящий, ваш Алексей Кольцов.