29 В. Г. Белинскому

29

В. Г. Белинскому

15 июня 1838 г. Воронеж.

Любезный Виссарион Григорьевиче В Воронеж я приехал хорошо; но в Воронеже жить мне противу прежнего вдвое хуже: скучно, грустно, бездомно в нем. И все как-то кажется то же, да не то. Дела коммерции без меня расстроились порядочно, новых неприятностей куча; что день — то горе, что шаг — то напасть. Но, слава Богу, как-то я их все переношу теперь терпеливо, и они сделались для меня будто предметами посторонними и до меня почти не касающимися. На душе тепло, покойно. Хорошее лето, славная погода, синее небо, светлый день, вечерняя тишь — все прекрасно, чудесно, очаровательно, и я жизнию живу и тону всей душою в удовольствиях нашего лета. Да, благодарю вас, Виссарион Григорьевич, благодарю вместе и всех ваших друзей. Вы и они много для меня сделали, о, слишком, много, много! Эти последние два месяца стоили для меня дороже пяти лет воронежской жизни. В эту пору я много разрешил темных вопросов, много разгадал неразгаданных прежде истин, много узнал я от вас для души моей святого, чего я целый век сам бы не разрешил и не сделал. Да, я теперь гляжу на себя — и не узнаю. Где эта бессменная моя печаль, убийственная тоска, эта гадкая буря души, раздор самого себя с собою, с людьми и с делами? Нету ничего, все прошло, все исчезло, — и я на все гляжу прямо, и все сношу, и сношу тяжелое без тягости. И всем этим вам обязан. Вот что приковало меня к вам, вот почему в Москве я ничем не хотел заняться другим, не хотел быть в другом месте, кроме вас. Жалею об одном, что нельзя было жить еще месяц с вами; хоть бы месяц один еще, а то есть еще кое-какие вопросы темные. Я понимаю субъект и объект хорошо, но не понимаю еще, как в философии, поэзии, истории они соединяются до абсолюта. Не понимаю еще вполне этого бесконечного играния жизни, этой великой природы во всех ее проявлениях, — и меня ничего на свете так не успокаивает в жизни, как вполне понимание этих истин. Чорт ее знает, как худо работает моя голова: что хочется понять, не скоро понимает, а теперь, без вас, я сам собою вовсе не доберусь до этого. Словесностью занимаюсь мало, читаю немного — некогда, в голове дрянь такая набита, что хочется плюнуть; материализм дрянной, гадкой, а вместе с тем необходимый. Плавай, голубчик, на всякой воде, где велят дела земные; ныряй и в тине, когда надобно нырять; гнись в дугу и стой прямо в одно время. И я все это делаю теперь даже с охотою. Нового не написал ничего, — некогда.

Воронеж принял меня противу прежнего в десять раз радушнее; я благодарен ему. До меня люди выдумали, будто я в Москве женился; будто в Питер уехал навсегда жить; будто меня оставили в Питере стихи писать; будто за «Ура» я получил тьму благоволений. И все встречаются со мной, и так любопытно глядят, как на заморскую чучелу. Я сгоряча немного посердился на них за это; но подумал, и вышло, что я был глуп. На людей сердиться нельзя, и требовать строго от них нельзя; кривое дерево не разогнется прямо, а в лесу более кривого и суковатого, чем ровного. Следовательно, люди правы: они судят по-своему, как им угодно. Спасибо и за это, и мне они нравятся в этих странностях. Старик-отец со мною хорош; любит меня за то, что дело кончилось хорошо: он всегда такие вещи очень любит. Мы ездили с ним вместе на степи; дорогою я взялся ему все доказывать, рассказывать философски; рассказал, как умел, и он со мною совершенно во всем согласился; даже согласился, что он сам большой фанатик, т. е. старинный почитатель одних призрачных правил без чувства души (так ли я понимаю слово фанатик?). А это все ручается, что мы с ним скоро будем ладить хорошо. Дай-то Бог!

А степь опять очаровала меня; я, чорт знает, до какого забвения любовался ею. Как она хороша показалась! И я с восторгом пел: «Пора любви»; — она к им идет (пел, конечно, дурно). Только это чувство было не прежнее, другого совсем рода; после мне стало на ней скучно. Она хороша на минуту, и то не одному, а сам-друг, и то не надолго. К ней приехал погостить, — и в город, в столицу, в кипяток жизни, в борьбу страстей, в головоломный омут жизни; а то она сама по себе слишком однообразна и молчалива.

Сребрянский доехал до двора, но очень болен; кажется, проживет не больше месяцев двух, а может, я ошибаюсь (адрес к нему через меня).

Находится девушка, купчиха, хочет быть моей женой; она очень собой хорошенькая: блондинка, высокая, стройная, грациозная, добренькая, хорошего поведения, людей зажиточных, отца-матери доброго, семейство большое, капитала порядочно; приданого много, денег ничего и, кажется, без душевных интересов. Моя мать, отец советует, но мне самому что-то выйти за нее замуж не хочется; дело разойдется…

С моими знакомыми расхожусь помаленьку… Наскучили все они, — разговоры пошлые. Я хотел с приезда уверить их, что они криво смотрят на вещи, ошибочно понимают; толковал и так и так. Они надо мной смеются, думают, что я несу им вздор. Я повернул от них себя на другую дорогу; хотел их научить — да ба! — и вот как с ними поладил: все их слушаю, думая сам про себя о другом; всех их хвалю во всю мочь; все они у меня люди умные, ученые, прекрасные поэты, философы, музыканты, живописцы, образцовые чиновники, образцовые купцы, образцовые книгопродавцы; и они стали мною довольны; и я сам про себя смеюсь над ними от души. Таким образом, все идет ладно; а то что в самом деле из ничего наживать себе дураков-врагов. Уж видно, как кого Господь умудрил, так он с своею мудростью и умрет.

«Московского Наблюдателя» я в Воронеже не получил ни одного номера. Видно, как-нибудь ошиблись, или посылают не ко мне, или в другое место; справьтесь пожалуйста. А я бы его читал теперь; у нас в Воронеже его никто не получает. Вчера говорил знакомому полковнику о нем: он хотел подписаться. А я, как получу, отдам его в книжную лавку; пусть книгопродавец раздает его в чтение, этим я все-таки с ним ознакомлю многих. Василию Петровичу, князю, Ивану Петровичу, Каткову, Кирюше почтение. Да пожалуйста пришлите и мои книги: они мне нужны бы теперь были читать.