Васильевка

Васильевка

Сколько себя помню, каждое лето мы с бабушкой ездим в Васильевку. Иногда на целый месяц, иногда – на пару дней. Как получится.

Для того, чтобы попасть в Васильевку, нужно прийти на Озёрку – на наш знаменитый на весь город базар. Отсюда в окрестные сёла отправляются «пассажирские» грузовики. Не помню, когда появились автобусы, (и появились ли они когда-нибудь), помню только эти крытые брезентом грузовики. Внутри кузова, от борта до борта, лежат длинные доски – скамьи для пассажиров. Давка каждый раз на этот «элитный» транспорт ужасная – орущие краснощёкие бабы с пустыми корзинами и полными кошёлками (одно на базаре продали, другое – купили), все прут в кузов, как сумасшедшие, как будто это последний в их жизни грузовик – последний грузовик перед концом света… «Ребёнка не задавите! Христа ради ребёнка не задавите!» – кричит, срываясь на слёзы, моя бабушка, пытаясь запихнуть меня в кузов – между толстых потных тел и царапающихся грязных корзин…

Наконец, все в кузове. Сколько бы народу не было – влезут все: кажется, что грузовики эти – резиновые. Так что можно было и не орать, и не отшвыривать друг друга красными лапами… «Давай, поехали! – кричат бабы водителю. – А то не успеем борщ приготовить к обеду!»

Выезжаем за город… И тут начинаются «американские горки», о которых мы в нашей провинции не слыхали, но на которых поневоле лихо катаемся. Грузовик на колдобинах и рытвинах подкидывает так, что густая грязная пыль со дна кузова подлетает до брезентового потолка, а деревянные доски-скамьи со всеми пассажирами и их скарбом – с грохотом слетают на пол!… Вопли, крики, ругань!… Кого-то придавило, кому-то что-то защемило, у кого-то расплющило кошёлку с продуктами… Жуткий запах пота и нагретого на солнце брезента, в горле и в глазах резь от пыли… «Господи, чтобы я хоть раз ещё поехала!» – причитает бабушка, крепко прижимая меня к себе, потому что при каждом прыжке грузовика меня, как мячик, сильно подбрасывает кверху. «Господи, это же сущий ад, а не езда… – шепчет бабушка. – Нет, живыми мы в этот раз не доедем. Ей богу, не доедем…»

Но, как ни странно, мы доезжаем живыми. Каждый раз это переживается бабушкой как чудо. Совершенно очумелые, вылезаем из душного, раскалённого, как духовка, кузова. И – с наслаждением вдыхаем чистый, парной воздух… Такого вкусного воздуха, как в Васильевке, нет больше нигде на свете.

Скидываем обувь и, утопая по щиколотку в горячей, рассыпчатой, нежной пыли, тихо, блаженно бредём на другой конец огромного села…

Васильевка – бабушкина родина. Здесь бабушка родилась, здесь живут её старшие сёстры, Матрёна и Евхимия (я их называю: бабушка Мотя и бабушка Хима). Живут здесь и многочисленные бабушкины племянники: родные, двоюродные и внучатые.

Васильевка – очень красивое село на берегу Самары. Когда-то Самара была в этих местах широкой и полноводной, но сейчас это неширокая речка, хотя местами по-прежнему глубока. На другом берегу – дубовый лес, полный цветов, задумчивого непрерывного кукования кукушки и дивных, волшебных ароматов… Такого сказочного леса, как в Васильевке, я никогда больше нигде не видела. Я думаю, что он один такой во всей вселенной – в моей памяти…

Когда-то я думала, что наша Васильевка – это та самая Васильевка, которую любил и описывал в своих книгах гениальный писатель Николай Гоголь. В Васильевке у него было маленькое «имение» – беленькая хатка под соломенной крышей. И я гордилась тем, что моя бабушка и Гоголь – земляки. Я как-то спросила бабушку, когда мы шли с ней по Васильевке: «А где тут хата Гоголя?» Бабушка весьма удивилась моему вопросу. Оказалось, наша Васильевка – это совсем не та Васильевка, что у Гоголя. Сначала я огорчилась, а потом подумала: ну что ж, у него – своя Васильевка, а у нас – своя. Но любить нашу Васильевку меньше я от этого не стала.

* * *

Мы останавливаемся всегда у бабушки Моти – в глиняной, белёнькой хате, крытой почерневшей соломой. Эта хата – «родовое поместье» семьи Волконских. Правда, сейчас эта хата в два раза больше, чем была когда-то. (Не помню уж, кто её достраивал и когда). А в пору бабушкиного детства хатка была совсем маленькая: тёмные, тесные сенцы, кладовая с крошечным, подслеповатым окошком, кухонька с русской печкой и небольшая комната. Вот и всё «поместье». И мне удивительно, как здесь могла помещаться вся их большая семья: отец Лаврентий (мой прадед), мать Параскева (моя прабабка), старенький дедушка на печи и семеро детей: два сына и пятеро дочерей. Хима была старшей, она родилась в далёком девятнадцатом веке, да и пятеро других детей тоже, и только моя бабушка, которая была самой младшей, родилась в самом начале двадцатого века.

И так же, как в пору бабушкиного детства, под окошками хаты цветут розовые и тёмно-вишнёвые мальвы, с нежным, сухим запахом…

Нынче, кроме бабушки Моти, в родовом гнезде живут только её дочь Зоя и внук Мыкола, он же – Николай. Тётя Зоя работает в колхозе птичницей. Она ровесница моей мамы, ей тридцать с небольшим, но она очень замучена работой и выглядит лет на двадцать старше своих лет. Мыкола – тёти-Зоин сын, то есть мой троюродный брат, на два года старше меня. Это молчаливый, угрюмый подросток, он смотрит на меня исподлобья, почти враждебно – как на пришелицу из другого мира. Я – городская, другая, чуждая ему, со мной не о чём говорить. Дружбы у нас с ним не получается. Да я почти и не вижу его никогда – он целыми днями носится где-то с пацанами.

Отца у Мыколы нет, много лет назад он уехал на заработки – и сгинул, пропал где-то. Тётя Зоя погоревала-погоревала – и смирилась с долей «соломенной вдовы».

* * *

…И как только мы с бабушкой приезжаем, тут же из хаты, что через дорогу, семенит, опираясь на кривую палочку, согнутая в три погибели старенькая бабушка Хима – старшая бабушкина сестра. У них разница в возрасте ровно двадцать лет: одной – шестьдесят, а другой – уже восемьдесят. От всей семьи Волконских их осталось только три сестры: Дарья, Матрёна и Евхимия.

Бабушку Химу я помню только такой – согнутой до земли. Говорят, она была в молодости высокой и статной, но мне трудно это себе представить. Бабушка Хима маленькая и худенькая, высохшая, как кузнечик. На голове – белая хустка (косынка), на ногах – чёрные черевики. Черевики – это такие страшные, заскорузлые тапочки, сделанные как будто из железа. Здесь, в селе, все в таких ходят, да и то, когда в гости, или в магазин, а так – до самой зимы – босиком. И пятки у всех – потрескавшиеся, как сухая земля («порэпаные», как говорит бабушка Мотя). Никакой другой обуви мои сельские бабушки не знают. Никакой другой жизни не видели. Например, бабушка Хима никогда не была в городе, не видела многоэтажных домов, не представляет, как в доме может течь из крана вода, да к тому же не только холодная, но и горячая. Здесь, в селе, даже электричества в хатах до сих пор нет! И на улицах тоже. Ночью светят только звёзды… Село большое, и где-то на другом конце (там, где колхозное правление) – там электричество провели. Но до этого конца села не дотянули. Тётя Зоя говорит: «То ли столбы кончились, то ли провода…»

Так до сих пор и живут с керосиновыми лампами. И радуются, что хотя бы керосин в магазине есть – и то хорошо!

У бабушки Химы удивительно добрые, грустные голубые глаза, которые смотрят как будто из вечности… Я бабушку Химу очень люблю. Когда я её вижу, мне всегда хочется плакать: начинает щипать в носу, а в глазах появляется пелена, мешающая видеть всё отчётливо. Бедная бабушка Хима, как же обошлась с тобой жизнь! Как она всё из тебя высосала – все соки! И сколько я помню, бабушка Хима просит Бога: «Господи, забери меня отсюда! Сколько мне ещё мучиться на этом свете? Чем я Тебя прогневила, Господи? Почему Ты не посылаешь мне смерть, не забираешь меня к Себе?…»

Бабушка Хима совсем не боится смерти, она её ждёт, желает её – как рая, как блаженства… Её настрадавшейся душе и измождённому телу хочется отдыха.

Эта картинка стоит у меня перед глазами – и никогда её не забыть:

Вот они садятся на крылечке нашей хаты – в которой они все родились когда-то – три старенькие сестры, три вдовы, и начинают вспоминать свою жизнь… И эти воспоминания – как поминания… А я слушаю их и думаю: сколько же всего тяжёлого и страшного вместила их жизнь!… Они вспоминают Первую мировую войну, которая унесла их старшего брата Николая и Химиного мужа, и Хима осталась одна с четырьмя детьми. А следом за войной – революция, и – полная разруха жизни. Всё полетело в тартарары… Умерла мать, которая была ещё совсем не старой. А потом – голод, супчики из лебеды, страшная эпидемия тифа, моя бабушка еле выжила тогда. Говорит, что замуж за Яшу шла в косыночке – потому что волосы после тифа никак не отрастали… И эта безумная гражданская война, жуткая бессмысленная мясорубка, когда людьми, как говорит бабушка Хима, «овладел бес»… Набеги на село махновцев и других банд, разных «синих» и «зелёных», отбирали всё, что не успели отобрать другие. Погиб от бандитской руки второй брат, Сергей, который не хотел воевать ни за «красных», ни за «белых» – не хотел участвовать в этом безумии, не хотел убивать. И за это убили его самого… А бабушкину самую близкую подругу увёз Махно. «Очень красивая была, – говорит бабушка. – Больше мы её не видели… И это – не единичный случай. Крали девушек и молодых женщин, как в древние, дикие времена. Заходили в хату и, если дивчина приглянулась, – тут же уводили. Если упиралась, – тащили за косы, били нагайками. А если кто из родных пытался её отбить, или вымолить со слезами, с теми разговор был короткий – пуля в лоб». А потом от туберкулёза умер Яша, о котором моя бабушка плачет до сих пор, хотя прошло уже почти сорок лет… А потом – коллективизация, отобрали в пользу государства даже то малое, что оставалось: всю живность, до последней курицы… А потом – страшный голод тридцать третьего года, когда люди доходили до людоедства… Умерли от голода старенький отец и сестра Евгения. Вообще село наполовину опустело, в некоторых хатах ни одной живой души не осталось… И убежать из этого ада было нельзя: ведь у колхозников не было паспортов – паспорта им не выдавали. Колхозники были «приписаны» к колхозу – как рабы, как когда-то крепостные крестьяне были приписаны пожизненно к «своему» помещику… Так и жили: в своих родных хатах – но как будто в тюрьме. В одной большой тюрьме… А потом – Отечественная война, она же – Вторая мировая, и опять голод, и всё те же супчики из лебеды, и сборы с рассвета до заката колосков на колхозных полях («Всё для фронта, всё для победы!»), а дома в это время дети пухли от голода, но за один припрятанный колосок грозил расстрел… И опять – страшные похоронки: на Мотиного мужа, на старшего сына Химы… И всю жизнь – этот каторжный труд, с рассвета до заката… Без зарплаты. Ну, точно как рабы! Ведь работали колхозники не за деньги, а за «трудодни». «Трудодни» отмечались галочками в тетрадке у бригадира. Потом на эти галочки-трудодни выдавали муку и какую-нибудь крупу. Если, конечно, было что выдавать. И ещё керосин. Опять же – если был. Но даже если ничего за трудодни не выдавали, – всё равно народ с зарёй выходил на работу. Потому что невыход на работу карался как преступление. Даже опоздать было нельзя!

Да, помню-помню, мама мне рассказывала: за опоздание на работу, всего на несколько минут, можно было угодить в тюрьму! Это ещё при Сталине… Даже кормящим матерям не делали скидок. Мне было всего два месяца, а мама уже должна была выйти на работу. Такой был закон. Мама была молодым специалистом, и, родив меня, должна была вернуться на производство. Я осталась на попечении бабушки. В обеденный перерыв мама (на двух трамваях, с пересадкой) приезжала меня покормить. Покормит, сцедит молоко для следующего кормления – и тут же бегом на трамвай – обратно на работу: не дай бог опоздать! А сама поесть никогда не успевала: жевала на обратном пути бутерброд со смальцем (такая белая замазка, заменитель несуществующего масла).

Но на селе всё было ещё суровее, ещё голоднее, ещё страшнее…

И так они вспоминают свою безрадостную жизнь, три мои любимые бабушки, и ничего-то светлого не было в этой жизни, кроме далёкого детства…

Можно сказать, что всю отечественную историю, без прикрас, я постигала тут – на этом покосившемся крылечке в Васильевке.

А у бабушки Химы – нежданная радость: ей дали пенсию. (Пенсии колхозникам стали давать только недавно). И вот, бабушке Химе за её многолетний труд на полях родного колхоза начислили целых пять рублей и сколько-то там копеек… Бабушка Хима очень радуется (она ведь за последние полсотни лет денег в руках практически не держала), а мне хочется плакать от жалости. Это же издевательство, а не пенсия! Что можно купить на эти деньги? Ну, разве что черевики…

* * *

А в беленькой хате – земляные, как и сто лет назад, полы. Они устланы пёстрыми домоткаными половиками. В хате, как и по двору, ходят босиком.

В «красном» углу – несколько потемневших от времени икон. Они украшены красивыми вышитыми рушниками. Рушники – это такие украинские национальные полотенца домашнего изготовления: длинные, из белого полотна, вышитые по краям мелким крестиком: красно-чёрный яркий орнамент. На каждом рушнике – свой узор: украинцы любят вышивать цветы и красных «пивней» – то есть петухов. Бабушка говорит, что раньше каждая девушка на селе должна была уметь вышивать рушники. Вышивкой украшали и одежду: белые рубахи, юбки, фартуки. Во всех украинских вышивках непременно присутствуют два цвета: красный и чёрный. Красный символизирует любовь, радость, а чёрный – скорбь, печаль. Так что, имея только два клубка ниток – красный и чёрный – можно вышить на полотне всю человеческую жизнь…

Ещё в хате много фотографий на стенах. В селе не принято прятать фотографии в альбомы – они все должны быть на виду. На эти фотографии бабушка Мотя смотрит почти с таким же благоговением, как на иконы. Многие из фотографий – пожелтевшие, помятые, присланные с разных фронтов – с разных войн: вот Николай Волконский, брат моих бабушек, вот брат Сергей – такие оба красивые… Оба брата погибли молодыми, не успели ни жениться, ни родить детей. Поэтому и кончилась фамилия Волконских. Ведь все пять сестёр, выходя замуж, брали фамилии мужей… А вот и моя бабушка на старинной фотографии, такая романтичная особа, а рядом с бабушкой мой дед Андрей, удивительно похожий на писателя Александра Грина. А вот и молоденькая мама, выпускница строительного техникума. Какая красавица! Сияет белозубой улыбкой… А вот молодая тётя Зоя со своим пропавшим мужем… И ещё много, много лиц – из разных эпох, моя многочисленная родня, и с каждым из этих людей – у меня общие корни. Удивительно! Есть здесь и свеженькие фотографии – улыбчивые детишки: поколение внуков и правнуков. Красуемся тут и мы с Маришкой в своих ранних стадиях развития.

* * *

…Послеполуденный зной, мы лежим с бабушкой в прохладной хате, прямо на полу, на пухлой перине, снятой с высоченной кровати, – так уютно… И бабушка рассказывает то, что я уже хорошо знаю, но готова слушать сколько угодно раз.

– Конечно, душой нашей семьи был отец, – говорит бабушка, погружаясь в воспоминания. – Не помню, чтобы он на кого-нибудь голос хотя бы раз поднял. Никого из детей ни разу не наказал. Хотя нас семеро было, и всякое, конечно, случалось: проказы и ссоры какие-то между собой. Но отец даже посмотреть строго не мог, такой добрый был! Сама доброта… Я его очень любила, и он меня. Я была младшей, его любимицей, от него не отходила. Так всему и научилась – у отца. А он и ткачом был искусным, вот здесь, в комнате, стоял ткацкий станок…

– А где он сейчас, этот станок?

– У Маруси, Химиной дочки. Как-нибудь сходим, покажу тебе, как на нём работают. Я ничего не забыла – руки всё помнят… А папа и по дереву был большой мастер. Всё мог: и бочку сделать, и посуду любую вырезать. Одним словом – всё, всё умел! Всю Васильевку всем необходимым обеспечивал. Из других сёл к нему тоже приходили, заказы делали. Этим мы и жили, а иначе плохо бы нам пришлось. Земли-то у нас своей совсем мало было. Тогда такой закон вышел (это ещё при царе): землю для семьи отмеряли по количеству мужчин в семье. Вот на отца и на двух братьев дали небольшой клочок земли в поле. А шестеро женских ртов не учитывалось! Так что нас кормила не земля, а папины золотые руки. Я любила смотреть, как отец работает. Рядом с ним всегда так спокойно было, тепло… И он мне так ласково: «Даша, Дашенька…» Очень ласковый был. И какой-то совершенно безответный: не мог злом ответить на зло. Такая чистая христианская душа… Очень верующий был. У нас Хима в него пошла – такая же безответная. И так же веру свою сохранила, несмотря ни на что… Сейчас смотрю на Химу – и будто вижу отца, когда он уже старенький был… А вот мать у нас была строгой. Они с отцом такие разные были. Вот у неё был мужской характер. И накричать могла, и таскала нас, девчонок, за косы, иногда очень больно, если мы по хозяйству не управились: не сделали то, что она нам наказала сделать. Но такое редко всё же случалось – тогда было принято слушаться родителей, почитать их. Мы рвались помогать, хотелось доказать, что вот, я уже взрослая, у меня всё получается! Я работать полюбила с раннего возраста, во всём отцу подражала…

– Бабушка, а отчего у вашей крестьянской семьи была такая аристократическая фамилия? Волконские! Прямо как у князей каких. Или у графов.

– А что ж тут аристократического? Очень простая фамилия. По-другому нас называли – Волоконские, даже не знаю, как правильнее. Я думаю, наша фамилия пошла от слова «волокно», ведь папа был ткач. А с другой стороны, кто ж его знает, отчего такая фамилия?… Отец его, мой дед, был отпущен на свободу из крепостничества. Почему ему была оказана такая милость, мне не ведомо. Может, не совсем крестьянского он был происхождения?… Ничего точно не известно. Но только на крестьянина отец мой совсем не был похож – ни статью, ни характером. Слишком интеллигентный был, мягкий, деликатный, и это у него было врождённое, от природы. Мать была крепкого сложения, а отец – нет. И руки такие красивые… не мужицкие. Как сейчас их вижу: ладонь не широкая, а пальцы чуткие, длинные… Вот гляди: мои руки на папины похожи, но его были намного красивее… И то, что к искусствам он тянулся, а не к земле. Всё сходится к тому, что не был он по рождению стопроцентным крестьянином… Читать очень любил. И во мне с детства большую жажду к книгам заронил. Забьюсь, бывало, с книжкой на печку, и никто меня не найдёт… Вот за чтение мне от матери и перепадало, сердилась она на меня за это очень…

…И так мы лежим с бабушкой в чистенькой пахучей хате, здесь всегда пахнет домашним хлебом, который лежит на столе, прикрытый чистыми рушниками. А за окошком колышутся розовые и тёмно-вишнёвые мальвы, измазанные густой жёлтой пыльцой… И, затаив дыхание, я слушаю бабушкин рассказ о давней жизни, которая в этой беленькой хате обступает меня со всех сторон…