ДНЕВНИК

ДНЕВНИК

7 мая 1942 г.

Марусина[6] родичка Лида зимой вышла замуж за пленного Сашка. Перед свадьбой спрашивали: «Кто? Неужели пленный?»

— Пленный. А пленные разве не люди?

На уговоры отказать ему отвечала:

— Справим свадьбу, а там — что будет.

Он до этого говорил:

— Женюсь. Только пусть она раньше скажет, что ко мне в Ярославль поедет. Нас там узнают сразу. Вот женщины, правду говорят, быстрее перестраиваются. Они как-то с немцами ближе. Смотришь, идет панка панкой. Только по кацовке и отличишь.

Вместе с другими пленными его забрали месяц назад в гестапо. В воскресенье пришел: «Утек я». В понедельник только встал, умылся — явились полицаи (оказывается, соседка чуть свет побежала, донесла. Основание: моих нету — и его пусть не будет). Арестовали. Сашка и Лиду увезли в район.

С 1 мая объявление: «Запрещается светить по вечерам и устраивать веселья».

Вчера весь вечер пели за рекой — там было все сельское начальство. Свадьба. Светит везде, даже в управе.

8 мая 1942 г.

Тепло. Даже сквозь стекла слышно: жужжат пчелы. Над речкою зеленой дымкой покрываются вербы. Сегодня куковала кукушка — «зозуля» по-украински. И на огороде по озими ветер уже отливает волны. Заканчиваются работы на огородах. Маруся уже который день копает в лесу «улички» — хочет садить кукурузу. Приходит, вытягивается без сил.

Я домовничаю, почти одиночествую. Выполняю посильную работу: кормлю поросят, кур, мотаю нитки на клубки.

Что-то очень паршиво. Нет сил. Устал от всего. Хочется и не хочется видеть людей. Соскучился о них, а в то же время так легче. Трудно молчать, поддакивать, даже когда хотелось бы дать в морду.

Вот хожу по огороду. Узкая стежка — двум не разминуться. Справа — озимь, слева — еще не взошедший картофель. Эта узкая дорожка от конюшни до речушки — вся территория, по которой могу ходить, не оглядываясь, не ожидая неприятных встреч. Немного: 100 метров на 40 сантиметров.

Вчера над речкой, летело пять чаек. Белые с пепельной грудью.

Соседский мальчуган:

— Черногузы.

— Нет, чайки.

— А их можно есть?

Я узнал: летят на север. Часа через три-четыре могут быть у наших.

Так думалось и когда журавли летели, особенно ночами, и когда невидимые перекликались над хатой на север идущие гуси. Даже когда облака движутся туда, белые, крутые.

Все хочется мечтать о каких-то чудесах, что переносят туда. Бывают же подводные лодки или самолеты. Иногда такое грезится: узнают — где, сядет самолет поблизости, увезет.

9 мая 1942 г.

Был в лесу, собирался поковырять землю на «уличках». Увидел здешний лес — скученный, рядочками. Не копал. Явился сосед по «земельному участку» из Колодистого.

— Сегодня человикам буты в лиси заборонено. Полицаи усих записывают. Облаву будут робить.

Мария провожала до опушки. Всплакнула по дороге. Галя, сестра, рассказывала: был у них обыск. Предлог: «Ищем казенные вещи». Полицай, ученик 10 класса, увидел бутыль горилки, пнул ногой. Увидел сахар.

— Хай вин тут стоит, поки я не приду, не заберу.

Искал сало.

— Я вам дам тайный убой!

10 мая 1942 г.

Вернулась из Грушки Лида. В жандармерии расспрашивали ее о Сашко: муж ли, когда пришел. Но не били. Били тех, у кого скрывались чужие пленные. Она смотрела в щель. Бьют страшно. Потом человек не может ни лечь, ни сесть. Стоит.

Ее же, Лиду, гоняли копать полицаям огороды. Сашко вместе с другими препроводили обратно… А не так давно мы при таких описаниях плечами пожимали. Да может ли так быть в самом деле!

За лесом немцы копают ямы. «Может, на себя уже копают?»

— В Тернивку евреев много свезли. Налоги на них покладут страшенные. Один выплатят — зараз другой, чтоб все забрать. Ну, обдерут, известно, убьют. Ох, и время пришло. Може, кто и переживет, да мало кто…

12 мая 1942 г.

Вчера пошли в лес садить кукурузу. Нарвались на облаву. В стороне пара выстрелов. Потом крики:

— Смотрите, смотрите, немцы!

Подошли двое полицаев:

— Обед?

— Да. Сидайте.

— Що ж у вас е?

Мария:

— Вот, огирки, цибуля.

— А сала нема?

Начал меня расспрашивать, откуда, кто.

— Документы есть?

— Есть. Предъявить?

Рассматривал. Придирался, почему нет фото на паспорте. Требовал от сельсовета справку, военный билет.

Подошел немец — длинноносый и весь голубой от новенького мундира. Полицаю:

— Русс армий бы?

— Нет.

Полицай, как песик, глядел в глаза ему. Ждал: «Пли».

Тот махнул рукой. Подошел второй. Махнул тоже.

Полицай заинтересовался почему-то вспухшей рукой.

— А с рукой что?

— С этой? Пчела укусила.

Так стояли человек пять. Ушли. Маруся засмеялась, скрывая слезы:

— А все-таки ты счастливый.

Немец поверил, вероятно, не моему паспорту, а явно невоенному виду.

Мария говорит: «У него в обоих карманах френча были фиалки». Позже думал: он, может, неплохой парень. Фиалка почти интернациональный цветок. Может, у него дома тоже цветут такие.

25 мая 1942 г.

Четырехлетняя рыженькая дочь учительницы, закатив глаза, читает «Катерину». Сначала отказывается.

— Ни, вы будете плакать.

Мама[7] и верно роняет слезу. Учительница усмехается:

— Теперь Катерин полное село.

Мама:

— Им ще ничего. Москалям-то бидным гирше. Гибнут мирськи диты. Бидни воны ти москали.

29 мая 1942 г.

Рассказывают: за Антоновским лесом расстреливают евреев. Еще давно говорили: там копают большие ямы. Теперь их заполняют.

Той дорогой не пускают людей. Конечно, находятся что проходят.

Будто евреев обманули — будут куда-то отправлять. И они поверили вопреки смыслу, чемоданы взяли. Оделись в лучшее.

Кто-то видел: детей привезли две машины. Откинули борт, столкнули живыми. Есть слухи, что двести утекли. По учету было там девятьсот пятьдесят. Будто разбежались по лесу.

Вчера старушенция из Колодистого встретила на дороге девчурку лет тринадцати-четырнадцати.

— Ну, явная евреечка. Откуда ты? — спрашиваю.

— Аж с Теплина.

Хлеба даю.

— На, доню, поешь.

— Спасибо. Не хочу, — и заплакала.

А ноги все окровавлены.

2 июня 1942 г.

Глубина «убеждений» большинства антисемитов так же мелка, как их душонки. Она зависит от того, что какой-либо еврей обогнал его по службе, или содрал двойную цену за ботинки, или носил лучшие штаны.

В воскресенье говорили про убийство остатков евреев. Завел разговор старик.

— Уж что-что, а этого никак понять не могу, не могу смириться.

Начал говорить о детях: «Чем же виноваты». О Палестине: «Ну и отправили бы».

Его дочь запротестовала:

— Вредные они. Вредные. Уж война была. Я в очереди стояла, ничего не достала, а продавец-еврей еврейкам без очереди давал.

Аж душно мне стало. Повернулся бы… Но усидел и смолчал. Весь день потом трясло. И хотелось стрелять дураков да сволочей пачками. До чего же подлой может быть вот такая маленькая женщина.

Ненависть к иноплеменным — ее сколько угодно: у мещан, у кулаков, у дураков, у сволочей, но у средних парня или девушки, учительницы или тракториста, да и у многих бабок — ее нет.

3 июня 1942 г.

Опять молодежь волнует отправка в Германию. По объявлению — в Умань. Передают, что большинство студентов техникумов медицинского и строительного разбежались. Полицаи ловили — в Германию.

На поле женщина говорит (Маруся ходит каждый день почти то полоть, то сапа?ть):

— На наш район триста.

Маруся волнуется.

— Вот когда мы с тобой пропали. Они же нас прежде всех запишут. — Плачет. — Скажи, ты пойдешь со мной?

4 июня 1942 г.

Художник должен жить!

Не так ли? Из всех бойцов — практических и идеологических — он должен последним остаться на поле боя, остаться жить и бороться. Никто, как он, не может замаскировать свое оружие. Он может яд против врагов по каплям разлить в сотни тысяч строк — им будут отравляться не замечая. Он может через века передать эстафету идей своего времени. Только мужество. Побольше мужества!

8 июня 1942 г.

Подробности отправки — «негров» из Колодистого. По ночам, а то днем разносят в хаты бумажки. Собираются около управы. Машинами — в район. Там врачебная комиссия.

Большинство юношей, девушек с 16 лет. Одного скрыли — отца, мать избили. Конфисковали корову, телку, вещи.

Бракуют мало. Передают, что берут даже с туберкулезом. Одна женщина в комиссии:

— Да я кривая… Да я в лишаях.

— Ничего, будешь работать.

Рассказчица:

— Вот время какое, если на себя наговаривают.

Говорят, пишут прежде всего интеллигентов, что выучились и сейчас повозвращались на пепелище. Им[8] такая инструкция: урезать у народа голову.

Люди рассказывают, а мне неотвязно: негры! Вспоминается все читанное о невольниках. Так вот и татары гоняли рабов да рабынь. Разница лишь в том, что теперь на поезде, что тогда большей частью все же сносно кормили. Зачем же было писать «Хижину дяди Тома», а мы еще плакали над ней.

В Колодистом забирают не то сто семьдесят, не то двести пятьдесят человек. Переписывают даже детей от восьми до четырнадцати лет.

Сегодня с нас с Марусей взяли «подушное» — по сто рублей. У меня было лишь двадцать.

11 июня 1942 г.

Здесь, когда забирают корову на сдачу, собирают со всех хат хлеб и дают тому, у кого брали. Сегодня опять пришли за семью килограммами. Вчера старший полицай обходил дома, требовал, чтоб записали, сколько сдадут «излишеств».

— Где у вас хлеб?

Показывают.

— А бильше нема? Смотрите, як найду!

Хлебом платить за все: пастухам (фунт в день), за случку (пять килограммов). Два дня назад обходили дома:

— Что дадите на ремонт церкви?

Сегодня старуха резюмировала:

— Щож це такэ? Хиба тих кил хватить? Пастухам — килы, нимцам — килы, церкви — килы, бугаю — килы.

15 июня 1942 г.

Вчера, в воскресенье, с узелком появилась Марусина кузина.

— А вот и Катя!

— Здравствуйте. — В глазах слезы. — Меня в неметчину забирают.

_____

Будто уж приходят письма. У многих немок по четыре-пять наймитов. Немки, когда привозят людей, встают в очереди.

16 июня 1942 г.

Мозг хочет создать свой мир. Это инстинкт самозащиты. Он боится разрушительных ветров действительности и успокаивает себя ночными фантазиями о хорошем конце.

Вчера снилось: мы с Марией появились в Подоре. Встретилась Гаевская, заплакала. Показала карту, говорит:

— Вот у нас карта. Видите — кресты. Это места, где погибли наши. Два креста для вас были готовы, но мы не знаем, куда их поставить.

Сегодня сон начался с карты. Большая карта Украины, и на ней, как в кино, движутся стрелы двух каналов — прорывов Красной Армии. Одна через Днепропетровск на Первомайский, другая южнее Киева — на Жмеринку.

И уже Танька, медсестра. Обнимают.

— Скорее, скорее, садитесь.

Выскакивает Борька[9].

— Скорее садитесь! Ты в «Правде» был? Ждут, скорее.

Уже бегут правдисты, редактор прибивает над моей койкой картину: лес.

— Она небольшая. Но это Маковский.

— Это пока вам подарок и значок «За храбрость».

Борька смеется:

— У меня такой же.

Опять зовут. Почему-то требуют стихов.

_____

Мне принесли бумажку. Вызывают в бюро проверки в Грушку. Расписался.

У местного фельдшера.

— Нам запрещено выдавать какие-нибудь справки. Там комиссия, три врача. Обратитесь туда.

Очевидно, тоже Германия. Вот и я негр. Из села вызывают еще двоих, в том числе Лукаша Бажатарника. Мать пришла, плачет:

— Сидел, сидел, молчал, молчал над теми книжками — и пошел. В Умань, говорит. И вот две недели нет.

А если в самом деле Германия? Пожалуй, тогда капут, а чертовски обидно, что не сделал того, что надо бы.

_____

Мария говорит:

— О господи, где ж наши так долго?

Как будто им легко. И так — молодцы. Остановили немцев. Немцы сейчас ничего не могут сделать. Это ясно почти для всех.

17 июня 1942 г.

Вчера был в Колодистом. Люди ни о чем не говорят, кроме отправки в Германию. Составлен уже третий список на 170 человек.

Берут и юных и солидных уже. Староста встретил на улице Галю, тоненькую тринадцатилетнюю девочку:

— Ты почему не пошла на комиссию?

— Да мне ж ничего не было.

— Не было, так будет.

В комиссии в районе три врача местных, несколько немцев. Не бракуют почти никого уже. Девушка жалуется на сердце.

— Что-то сильно бьется. Послушайте.

— Ничего, работать можешь.

Другая жалуется на чесотку, плечо в лишаях.

— Ничего. Это не на видном месте.

Глухая.

— Пустяки. Громче прикажут — расслышит.

Многие скрываются от Германии. Бегут на огороды, в поле. Их ищут. Ночью у хат поджидают полицаи. За ними гоняется начальство.

Вот усатый пожилой мужчина. Летит что есть духу. Оказывается, у мужчины записали жену, дочь, зятя. Они скрылись. Явился староста. Давай бить в морду.

Девушка скрывалась на чердаке. Избили. Отвезли на комиссию. Комиссия забраковала.

13 июля 1942 г.

Перерыв в записях большой. Ждали повальных обысков для выкачки хлеба. Пришлось осторожничать.

Три недели тому назад был в Грушке. Ночевали за пять километров у хороших людей. Утром перед Грушкой выкурил папиросу, выпил стакан чаю.

Бойкий хромой паренек в чеплашке показал бюро проверки:

— Где раньше была редакция, под голубой черепицей.

Возле крыльца встретил похожего на земского врача пузатенького человечка — начальника бюро.

Он сказал, что надо в комнату налево. В комнате налево были парты по стенам и поперек два составленных стола. В середине толстый лысый немец в коричневом гражданском френче толстого сукна, с коричневыми пуговицами, в коричневых брюках галифе. На окне сзади фуражка с высокой задранной тульей и здоровенным орлом.

Переводчик, молодой, щеголеватый, сложив на стол холеные руки, играл часами.

— Вы из якого села?

— Вильхова.

— Большое у вас хозяйство?

Я не понял. Никогда никто не спрашивал меня о хозяйстве. Переспросил:

— Где?

— Ну, у вас.

— Лично?

— Ну да, у вас.

— Лично?

— Ну да, у вас.

Перечислил хозяйство Марусиных родных.

— Огорода сколько?

— Сорок сотых.

Я заявил, что болен. Сердце. Позвоночник. Дали бумажку начальнику поликлиники: «Осмотреть гр. Занадворова, лично. Заявил, що вин хворой».

Немец подписал.

В кабинете молоденькая женщина — врач. Улыбается.

— И вас записали. До сих пор все женщины были.

Оттого, что она улыбается, и оттого, что она молода, и оттого, что была привычная обстановка и привычный разговор, — сделалось легко, и я повел привычную речь, по которой узнают друг друга.

Она послушала сердце.

— Одевайтесь.

— Суставов не надо демонстрировать?

— Нет. По сердцу видно, что не подходите.

Написала: «Для сельхозработ не годен».

Девушка, медсестра, расспросив о Марусе, сказала:

— Десять рублей с вас.

— Всего? Дешево за такое удовольствие.

К врачу:

— А не знаете, куда это собирают? Мне ничего толком неизвестно.

— Они говорят, что по совхозам, но правда или нет — кто его знает.

Я понял, что был у своих.

Подбежала Маруся, сидевшая на крыльце.

— Ну что?

Писарь взял бумажку, передал переводчику. Тот сказал что-то немцу. Немец объяснил что-то.

— Работы нет.

Писарь попросил табачку.

— Можете идти.

В коридоре тот же, с брюшком, спросил сочувственно:

— Ну как?

— Освободили.

— Ну и хорошо.

Мы ушли поспешно по пустому шоссе.

А в селе бабьи языки уже сообщили: меня взяли в Германию, Маруся поехала со мной добровольно.

_____

Старуха, Марусина тетка:

— Я что ни делаю, все гадаю: чи вернется мой Миша до дому? Картошку беру, цибулю рву або редьку, думаю: если до пары, то вернется. И все не до пары. А тут стала чеснок рвать, закрыла очи, думаю: вернется парень до дому? Беру четыре — вернется.

_____

В одно из воскресений были на именинах у Л. Разбавленный спирт, чистый спирт, спирт с медом. Винегрет, котлеты с вермишелью даже. Много женщин, мало мужчин. Учительницы, учителя больше. Семидесятилетний старик — отец — угощает табачком.

Кто-то из гостей:

— За победителей, за нас, значит!

— Мы пока что побежденные.

— Нет уж, не говорите. Все равно победим.

Многие поют. Почти все украинские.

18 июля 1942 г.

Вчера был у учительницы. У них отправляют брата — десятиклассника, у Марусиной тетки Гали уходит дочка, младшая. У соседей жарят котлеты, пекут пироги. Юрка — отъезжающий — тайно собирается в соседнее село: там есть у него какая-то Надя.

Он «доброволец». Староста встретил его:

— Записывайся добровольцем. Все равно из вашей семьи кого-нибудь отправим (семья считается большевистской).

Заходят два паренька — однокашники и такие же «добровольцы». Все здоровые, высокие, загорелые. Думаешь: «Как они нужны там…»

У тетки тихо. Антося, еще не оформившаяся девочка, стоит у стола. На ней вязаная блузка, еще ленты. Мать:

— Хоть бы крепкая была, а то ведь курчонок совсем. Мы ее и работать-то не заставляли. Все жалели.

Антося:

— Я к вам вернусь.

— Хочь бы уж спокойно там было, да хочь бы кормили, да работы богато не давали.

— Полицай приходыв. Казав, шоб брали зимний одяг и легкий, и для работы и про выхидный день. Та хиба там до выхидных будэ?

Отец тупоумнее:

— Ничего, свет увидит. А чего ж, в неметчине неплохо было. Мы их видели в четырнадцатом году, они чисто жили. Хаты чистые и одеваются хорошо.

А она идет, как курчонок.

_____

Сегодня отправляют от нас людей. В первый эшелон сорок пять человек. У соседа уходит девушка — одна из трех. У других пожилой человек — Ларион.

Назначено на три часа.

У обоих хат толпы. Плач доносится. Приходит на ум: совсем похороны. Идут. Девушку под руки ведут к подводе. Там мешки.

Сзади сплошь бело — белые хустины[10] и кофты. Женщины. Кто-то рыдает и причитает только:

— Боже мой. Боже мой.

Подвода движется медленно. Два конных полицая гарцуют. Мужчины отстают.

_____

Вчера Марусин батько принес новость: бывший кулачок Сидор Кот будто слыхал, что немцы прорвали фронт на пятьсот километров в ширину и столько же в глубину, взяли Саратов. С видом всезнайки он добавил:

— А войска, что взяли Севастополь, пошли брать Кавказ.

Неужели может быть хоть доля правды? В чем же дело тогда?

Стратегически направление Харьков — Сталинград выгодно, конечно. Тогда Кавказ почти отрезан.

Но неужели могло случиться? И какая армия могла такое сделать? Саратов примерно семьсот пятьдесят километров (я весь вечер рылся в сумерках в картах) от линии фронта на 1 июля.

Но, впрочем, что я знаю?

А страшно, и холодно, и горько. Неужели мы, т. е. наш мир, наши идеи, мечты, стремления, неужели все это так и погибнет, как народившийся, едва засветлевший день. Неужели все черные, проклятые силы, что скопились в людях, — победят? И самую память о нас вырвут из людского мозга? И будут убиты миллионы и миллионы? Умрут тысячи книг, картин, фильмов, сооружений? И если нельзя сохранить для поколений, которые будут искать смысл правды и придут неизбежно к нашей, или очень похожей на нашу, правде, людей — носителей нашей правды, то надо сохранить, что возможно, из сделанного этими людьми.

_____

На днях староста изволил посетить. Пара гнедых в зеленой фурке. Кучер. Сзади полицай. Скамейка накрыта цветным рядном. Марусиному батьке:

— Я, признаться, сегодня не завтракал.

Пошел к маме.

— А горилка у вас е?

Сел в красном углу. Сам напевает…

Хвастает:

— Был в Гайвороне, комендант с другими старостами через переводчика по пять минут говорил, со мною — час. И еще бы говорил, да работа началась. У них, знаешь, все по часам, точно. Потому они и достижения такие имеют…

_____

Меня, не переставая, грызет совесть. Ходят слухи, что сдали Сталинград и перешли Волгу. Другие рассказывают, будто появилось вновь Витебское направление… Как бы то ни было, они идут на Восток и, очевидно, отрезали Кавказ.

А я вот рву буряки, сажаю вишни, качаю мед… Нечто среднее между засидевшимся гостем и паршивым батраком.

И сколько нас таких повсюду!

За такую работу сейчас меня судить надо военно-полевым судом.

Все тянусь к карте. Хоть мысленно перейти. На Урал тянет.

10 августа 1942 г.

Вчера был у учителя Л. в Колодистом. Там на благодарственную выпивку заявились староста с писарем и другой учитель И. Старосту и писаря почтительно все звали по имени-отчеству. Пили, староста разговорился, как били. Вынул бумагу из кармана: развернул выбитый зуб. (Его бил шеф).

— Хоть я и стар, да если б развернулся, мокро б от него осталось. Узнал бы, как украинцы бьются. Что ж, за ними армия. Надо ждать. Мы завоеваны. Время еще придет. В четырнадцатом году я в уланах был. Рубили мы их, как капусту.

— Австрийцев?

— Да и немцев тоже.

И.:

— Узнают они еще, как украинцы бьются. Будет час. Пусть помнят, если б не мы, не прошли они так скоро Украину.

Темнело. Староста поднялся.

— Надо идти. Я ночью никогда не хожу. Знаешь мое положение.

И пошел.

_____

Шофер рассказывает:

— Ездил в Житомир. Там ночью партизаны налетели. А с ними переводчик из Умани ехал. Спрашивали мы о втором фронте. Ничего, говорит, не знает. Говорит, под Москвою три дня страшный бой был. Но войска потребовались для другого фронта. Оттянули. Мы знаем, как оттягивают, сами оттягивались.

_____

Я стоял в долине. Солнце спускалось за холмы. Женщины прошли от триера, от молотилки. Над хатами появились дымы. Они были вначале густо-оранжевые. Потом бледно-желтые, потом синие и, наконец, молочные. Они теряли краски по мере того, как уходило за горизонт солнце.

А я думал почему-то об огнеметах, которые разрезают пополам танки, и о том, что такие огнеметы могут направить на восставших, и о том, что сказал сегодня простой кузнец Мехдод на берегу:

— Какой может быть мир? Дурные ждут мира. Два класса воюют. За всю землю воюют. Быть нейтральным, как пробуют многие, выждать — нельзя. Выждать нельзя, но выжидать надо.

29 августа 1942 г.

Атмосфера густеет. Что-то не вполне ясное, как туманы вокруг. Говорят о восстаниях в Польше, в Сербии, о том, что Турция объявила Румынии войну, что в Норвегии и Швеции десанты, что немцам надоело воевать.

_____

На базаре в Колодистом сообщили:

— В Вильховой (т. е. у нас) висит приказ, что будут проходить немцы на второй фронт. Так чтобы не сопротивлялись, скот ли будут брать, или хлеб, или из одежды что.

Женщины уточнили:

— Кажуть, миллион немцев пидэ. Приказ в Каменной висит.

Приказ в Колодистом действительно оказался. И действительно речь идет о скоте, хлебе, даже белье — без сопротивления. Учитель Л. добавил:

— О том, чтоб женщины не сопротивлялись, не говорится, но подразумевается.

Марусин старик сказал:

— Грабители придут. Разбойники.

Передавали, что в Галочьем лесу прорубают дороги вдоль и поперек шириною в восемь метров: «Такая сила пойдет».

У людей тревога. Они все прячут, вплоть до живых кур. Спешно снимают недозрелые арбузы:

— А то съедят и не побачишь!

Копают картошку:

— Еще самих заставят копать, раз на виду.

_____

Старый дядька Маруси, тот, что приветствовал немцев, говорит:

— Кажут, что немцев бьют, аж трещат. Може, правда это?

В другой раз:

— Сказали бы все: не хотим воевать. Ведь все люди одинаковы. Только говорят по-разному. Плачут и смеются все одинаково.

_____

К. — двадцатилетний парень, сейчас полицай. Приходит однажды выпивший. Идет разговор, будут ли немцы.

— Они и сами знают, что не будут. Что ж они за лето сделали? Прорвали в одном месте. А в остальных фронт колеблется. Не больше, как десять километров прошли в прошлом году. А думаете, солдатам не надоело? Есть уж с Испании в армии. А партия в тылу работает. Партия работает. Здесь еще, может, не так, а вот в Западной… Шофер один рассказывал. В лесах партизан до черта. Прямо на дороге останавливают машины, заворачивают. Все забирают. Шофер если наш (украинец или пленный вообще): хочешь — иди, хочешь — присоединяйся. А немец — капут. Партия работает!

Раз раскрывшись, продолжает день за днем.

Чистит велосипед. Я около. Говорим о фронте.

— В Польше восстание. Горячие они головы, но молодцы.

После:

— Красная Армия, если придет, расправится со мною.

— Что ж? Надо вовремя принять меры.

— Смазать пятки?

— Нет. Вас, наверное, на фронт пошлют, если будет близко.

— Не пошлют. Они нам и оружие боятся доверить.

— Ну, что ж? Будет фронт близко — тут дел будет!

— Конечно, будет.

— Значит, и тебе не нужно зевать. Сейчас действовать рано. Если только нас не перережут, когда немцы соберутся отступать…

— Конечно. Но отступать, я думаю, они не будут. Думаю, здесь и положат их.

О националистах:

— Нам немцы говорят: поймай одного националиста, это важнее, чем десять большевиков. Кто ж ловить будет? Полицаи почти все националисты.

2 сентября 1942 г.

В квартиру соседа, рядового полицая, старший колодистский полицай пан Рыбак принес здоровенный портрет фюрера:

— Нате, повесьте где-нибудь эту здоровую б…

_____

Кочевал сегодня на баштане. Было ясно и — впервые после многих недель жары да засухи — холодно. Млечный Путь, когда вызвездило, лежал прямо с севера на юг. Когда я задремал и проснулся, он повернул по движению часовой стрелки.

Медведица с каждым часом все ниже опускала хвост, словно хотела черпнуть из звездного мира ковшом.

Сначала на западе было чуть желто. И можно было видеть среди узорчатых плетней голую землю, тяжелые огромные арбузы.

Откуда-то с песней шли девчата. То в одном конце, то в другом стукотали телеги.

Потом не стало огней. Арбуз уже нельзя было отличить от земли. Ветерок из северо-восточного стал северо-западным. Пришлось повернуться на правый бок. Еще долго в темноте стучали телеги. Может, вывозили на станцию хлеб.

Наконец я остался лицом к лицу со звездным небом. Земли почти не было видно.

Думал о новом стиле в литературе. Как теперь надо описывать все вокруг. Прежде, когда вставала на ноги русская классика, тем биноклем, через который писатель смотрел на мир, той мембраной, в которую он посылал свой голос, был обеспеченный в основном человек, который сам не делал вещей, какими пользовался, не сеял хлеба, который ел. Он не знал технологии вещей и явлений. Он смотрел на их внешний облик, как дачник-отдыхатель. И литература глядела на мир этими глазами созерцающего туриста.

Так рождалось туристское, чисто пейзажное описание закатов. Только с учетом красок, какие бы потребовались живописцу для передачи на полотне. Увидишь при этом ясно: человек, у которого свободного времени хоть пруд пруди, сидит на террасе часами и лениво-мечтательно созерцает заходящее солнце. Крестьянин смотрит на запад: и оттенок его, багровый или желтый, и тучи около — для него это не просто живописаная панорама, а признаки, по которым он старается предугадать погоду. Горожанин между прочим бросает быстрый взгляд на садящееся меж домов солнце и сердито: «Черт возьми, уже темно — трудно работать».

Сколько написано по-всякому о звездном небе: и «полог ночи», и «покрывало», и «звездный шлейф» и «бриллианты» и «алмазы» — и почти нет в классике знания неба…

Во всяком случае, по описанию не видно, что автор может отличить Большую Медведицу от Ориона. Герои тоже не отличают.

Но ночью для крестьянина небо — замена часов. Для охотника, рыбака, для кочевого казаха — указатель и времени и направления. Для летчика и моряка — указатель пути.

Для астронома — великое пространство, населенное изученными и неизученными телами, полное неведомых, но извечных дорог. Для них оно не существует «вообще», для них оно не одинаково вечером и в полночь. И не любуются они им, подыскивая алмазы или рубины. А наметанным глазом ищут нужную звезду. Небо может служить им часами, компасом, картой, а никак не пологом и не бриллиантами.

Подобные примеры можно продолжать бесконечно. Литература уже нащупывает подобное отношение к вещам и явлениям. У Паустовского столяр показывает Горькому отполированные полки красного дерева. Пламя свечи плавает в глубине. Это не просто живописный штрих. Столяр показывает качество работы.

У Стейнбека автомашина не «серое чудовище» Грина, не «Фрегат Паллада» Гончарова с путаницей тысяч веревок, а нечто передвигающееся, что позволяет писателю описывать проходящие мимо картины: машина со всеми деталями, с поломками, с подозрительным стуком от износившихся подшипников — словом, точно известный и во всех деталях показанный читателю механизм.

Отсюда — знание вещей, необходимость знания, которое куда выше «смотрения». «Я видел» — становится очень мало. «Я делал» — вот что важно. Таковы морские описания Станюковича, врачебные — Чехова и Вересаева. Охота — в «Войне и Мире». Таковы «забил заряд я в пушку туго» — у Лермонтова. (В противоположность: «катятся ядра, свищут пули, нависли хладные штыки» — вся «батальность» «Полтавы»).

Описание должно базироваться не на самой бросающейся в глаза непосвященному большой, громоздкой, пышной стороне, а на самой характерной, наиболее говорящей детали. Деталь ввели импрессионисты. Но у них она шла от первого впечатления удивленными глазами смотрящего новичка. Пришло время сделать следующий шаг.

Это я инстинктом понимал давно. Еще тогда, в семнадцать лет, когда доказывал отцу, что мне надо перепробовать как можно больше профессий. Также шел и Борис. Отсюда его «багровые надрубки» у летящих ночью самолетов, «шли в атаку, дыша тяжело» и т. д.

Таков метод. Мир, видимый через человека, а не мир и человек, на которых сверху смотрел писатель-созерцатель, сидящий на некоем троне выше всех людских страстей и жизней. Время требует от нас отказаться полностью от «объективизма», от попыток быть «объективным». Такая позиция сейчас — предательство. Предательство по отношению к человечеству, а значит, и к литературе. Не над борьбой, а в рядах и явно откровенно на одной стороне должен быть писатель.

Когда против всего человечества пущено в ход любое оружие, только великая страстность борца может сделать писателя любимым теми, кто умирает за будущее земли. Для нас сейчас и долго еще лучшим критиком и тем, к кому обращаться должны, будет и есть человек, который борется.

4 сентября 1942 г.

Врач-киевлянин. Последнее время был в Перемышле. Жена — медсестра. В Перемышле попали вместе в плен. Теперь на заводе в Колодистом. Перетянули семью из Киева: сестры, мамаша, племянники — восемь человек. Еще лекпом Виктор — тоже из плена. Еще какой-то просто пленный, будто бы родич.

Сижу. Курим табак.

— Неважный? Я раньше, знаете, флотский курил. Варил в молоке с медом.

Большой портрет Гитлера на стене.

Я:

— Весь завод обзавелся портретами.

— Да-а. Куда ни пойди, в любой угол — все смотрит. Следит. А сзади видно пламя — зарево пожара, который зажег.

10 сентября 1942 г.

Л., вернувшийся из Германии. Детали. Меню: полагается на день триста семьдесят пять граммов хлеба. Но на них живут полицаи, комендант, жена коменданта и т. д.

Утром горячая вода без сахара, чуть закрашена. Именуется «кофе». Голодный человек обычно съедает сразу весь дневной паек. В полдень — обед, так называемая «баланда» — черпак жидкости, немного крупы, нечищенных картофелин, иногда кусок брюквы. На ужин то же. Радуются, если кто-нибудь заболел, а порцию можно поделить.

Немцы, хотя всякое общение, кроме официального, строго запрещено, знают. Иногда сочувствуют. Бывает редко — тайно за спиной передадут бутерброд.

Если бы выпускали свободно, можно бы найти кое-что в яме или даже в лесу. А так получается голодное существование, особенно для тех, кто занят чисто физической работой.

Другие говорят: в баланду крошили морковную ботву.

Нашивка: голубая, на ней белым «Ost».

Письма. Предупреждали прямо, что? можно писать. Если напишете, что вас что-то не удовлетворяет, письмо отправлено не будет.

Еще меню: два раза в неделю (среда, суббота) мясное — пятьдесят граммов тушеного мяса или котлеты. Немного гарнира. На неделю тридцать-пятьдесят граммов сахара, тридцать граммов жира.

Немцы получают больше.

Но какую бы ерунду ни давали — чистота, порядок. Все завернуто в пергамент или целлофан.

14 сентября 1942 г.

Старикан рассказывает:

— В Троянах у женщины было четыре сына. Старший и еще один исчезли в первую войну. Потом другие. Не так давно зашел к ней немец в форме. Она боялась и смотреть на него. Он на весьма плохом русском языке стал расспрашивать, были ли у нее сыновья, где они.

— Булы, та нема. Наверно, и живых нема.

— А был у вас сын Иван?

— Був. В ту войну пропал.

— Це я Иван и е!

Старуха долго не верила: немец немцем. Форма и разговор. Он был назначен комендантом в Межиречку. Недавно потребовали на фронт. Застрелился. Оставил записку, что не хочет воевать.

Старик:

— Не только наши не хотят. И нимцы тож. Вин казав, що уж пять раз був в атаках. Бильше не може. Це правда.

25 октября 1942 г.

Все обсуждают события на станции Таужной. Позавчера вечером зашел Л. Говорит, что в эту ночь в Таужной склады с хлебом сгорели.

— Правда, я от баб слышал. Но похоже. Полицаи на ногах. Меня задержали, документы проверили.

Утром ту же новость принес старик с мельницы. Вчера на базаре только и разговоров. Рассказывают две версии.

Первая. Ночью к леснику Колодистского леса стучат.

— Кто там?

— Откройте.

— Сейчас ночь, не открою.

— Откройте, товарищ!

Удивился, выглянул — несколько человек с автоматами.

Впустил. Вошли.

— Ну, как живете, товарищ? Давайте закурим.

Лесник искать газеты.

— Не надо, курите наше.

Высыпали папиросы.

— Нам нужны лошади. У вас есть?

— Есть одна, да вы на ней далеко не уедете.

— Нет, нам нужна хорошая лошадь. Достаньте.

Вспомнил: ночует один дядька. У него пара коней.

Погрузили на них «Максима».

— Только смотрите, не болтайте. Завтра можете, сколько угодно, а если сегодня — убьем.

В Таужной связали дежурного, сторожей. Облили горючим склады с хлебом. Подожгли. Когда кто-то хотел тушить, дали несколько очередей.

Потом явились немцы. Не нашли никого.

Вторая. Трое вооруженных остановили в Колодистском лесу подводу.

— Вези в Галочье (большой лес).

Привез. Там трое сошли, сели двое других.

— Вези на Таужную.

Отвез. Они зажгли склады с хлебом.

Но как бы то ни было — хлеб сгорел. Вчера в Колодистском лесу устроили облаву.

Свезли тысячу пятьсот полицаев и немецких активистов по двадцать пять с села. Никого не нашли.

25 октября 1942 г.

В интеллигентских домах, на поле, в селе рассказывают про Калашникова. Рассказы о нем идут из Умани, Житомира. Может быть, это даже легенды. Но характерно, что создаются сейчас именно такие легенды. Интеллигенты говорят, что он майор или подполковник, селяне — что генерал. Одни — что коммунист, другие — националист. Но все — что он одет не то офицером, не то генералом немецким, что превосходно говорит по-немецки, снабжен всеми документами.

Будто в Житомире средь бела дня явился с машинами на склады, понабрал масла, кож, обмундирования, уехал. После нашли записку: «Вы все дураки. Забрал Калашников».

Вывесили объявление: «10 тысяч карбованцев тому, кто поймает или убьет Калашникова».

Утром рядом появилось другое: «100 тысяч карбованцев тому, кто поймает или убьет окружного комиссара. Калашников».

Будто в Торшенах в сопровождении нескольких солдат, одетых в немецкое, явился в лагерь. Забрал военнопленных.

В Умани — к комиссару. Сидел офицер, говорил. Когда ушел, нашли бумажку: «Если не отмените такой-то приказ, убью 100 немцев. Калашников».

Другие передают.

Был на «Новостройке» (совхоз), подъехал на немецкой машине немецкий офицер. По-русски:

— Как, ребята, живется?

Мнутся. Он смеется.

— Трусите, а? Паршиво живете. Ну, ничего, потерпите. Немного осталось.

Вскочил в машину. Шофер шепнул одному:

— Это Калашников.

Так создается легенда о ловком герое, который оставляет немцев в дураках. И рассказывают уже, что у него целый отряд и все по-немецки говорят так, что и немцы отличить не могут.

А в Умани (точно) объявление есть:

«Кто поймает или убьет Калашникова — 20 тысяч рублей, 3 гектара земли в вечное пользование, пара коней, корова».

_____

Два дня назад молча треугольником летели над хатой гуси. Старик поднял голову:

— Это же не журавли?

— Нет. Гуси.

— Вот бы их про фронт расспросить. Они через него, вероятно, перелетели.

_____

В тумане низко сновал самолет. Бабы на кукурузе смеются:

— Партизанов ищет.

_____

В Колодистом требовали сдавать уток. Сдавали мало. Полицай и немец пошли по речке. Сгоняли в один двор. Наловили каких попало.

2 ноября 1942 г.

Болтают, будто события в Таужной связаны с Калашниковым. Что он лейтенант госбезопасности. Идет от села к селу. Был, мол, такой случай.

Немцы получили сведения, что он в селе Н. Выехали ловить. На дороге встретился человек. Попросил подвезти.

— Кто? Откуда?

— Из села Н. Заведую молочной фермой.

В селе остановился, поблагодарил. Одна женщина знала его, видела, как везли. Побежала в управу — еще раз посмотреть. Там полиция собирается в облаву.

— Куда вы?

— Калашникова ловить.

— Да вы же с ним ехали!

Оцепили село. След простыл.

5 ноября 1942 г.

Несколько дней назад ночью возле села Каменная Криница сгорело два стога люцерны. Кто — не докапывались. Арестовали четырех из бывших активистов.

Вчера Мария вбежала вечером:

— Сейчас что-то вспыхнуло, все кругом осветило.

— Что это может быть? Что?

Приятная тревога, что это похоже на фронт.

7 ноября 1942 г.

Вчера пришла болтливая Параска — жена переводчика полиции.

— Ох, боюсь я одна спать. Дивчину беру. В Троянах вышла — детина остановил: «Как фамилия коменданта?» У нас в лесослужье ракеты пускали. Говорят, что Калашников. Он в Колодистом позавчера обедал. В Умани банк ограбил. В Рыжевке бензин увез. На машине ездит. Комендант в Грушке флаг снял с дома. У него великий флаг был.

— Завод работает в Грушке (сахарный)?

— Да где же он работать будет. Светить нельзя. Бомбить могут. Кто пойдет теперь туда? Кому своего житья не жалко? Ночью не сплю, все лежу, слушаю. Андрей-то в облавах бывает. Вдруг придут.

Старик комментирует:

— Она думает, что великий ущерб немцам будет, если ее убьют. Партизанам больше нечего делать, как только Параску щупать.

14 ноября 1942 г.

Из новых партизанских рассказов. Подробности об ужине в Колодистом. Было восемь человек. В шинелях. Главный в немецкой форме.

Хозяйка:

— Нема чого исты. Муки и той нема.

— Ну, ничего. Свое найдем.

Принесли из машины колбасу, консервы.

— А хто ж це вы?

Усмехается.

— Завтра можете говорить — Калашников у вас вечерял.

Маруся говорит:

— Он мне кажется похожим на Борьку[11]. А может быть, это Борька?

_____

Назначают в селах дежурных на ночь. Одного на двадцать хат. У очередного к воротам привязывается жердь с веником.

Позавчера веник появился у наших ворот. Надев весь запас: онучи, сапоги старика, его полушубок, рукавицы, плащ (был ветер с дождем и снегом, гололедица):

— Пойду караулить немцев.

На улице ни огня. Ветер откидывает капюшон.

Двое вышли.

Оказалось: бригадир и завхоз.

Второй сказал:

— Я ж говорил, что этот метод охраны самый лучший.

Первый сочувственно:

— Походите часов до двенадцати, да и на печь, к бабе.

Из темноты явился парень — начальник над дежурными.

— Что мерзнуть. Пошли до конюшен.

По поводу дежурства старик говорил:

— Придумали людей мучить. Как ты ни дежурь — кому надо, все равно пройдет.

На этом основании полегли кто на полове, кто на соломе.

_____

Дежурили другие. Собрались трое, вместе ходили по хатам, где светилось. Нашли, где варили самогонку. Подвыпили. Переставили соседям веники. Пошли по домам.

25 ноября 1942 г.

Легенда о Калашникове ширится. Учительница рассказывала, будто у него талисман, что ли. Новые или украшенные старые эпизоды.

Первый. Говорят, в одном районе идет ночью старшина. Навстречу часовой.

— Кто це?

— А це хто?

— Я старшина.

— А, старшина! Получай от Калашникова.

Дал в морду.

Второй. Старосту, что бил много, отправлял в Германию, вывез в поле и в пятом километре от города сжег на костре.

Третий. Он сам откуда-то около Христиновки.

В том районе все старосты подчиняются ему. Семья в селе арестована. Появилось объявление: «Если через час моя семья не будет дома, за каждого ее члена убью 100 немцев». Семью вернули.

Четвертый. Комиссар района собрал собрание. Объявил, что за Калашникова десять тысяч карбованцев.

Староста добавил:

— И сто от меня.

Вывесили объявление с приметами: в прошлом боцман дальнего плавания, последнее время работал в НКВД, на левой щеке шрам и т. д. Утром рядом его объявление: «100000 за голову комиссара и от себя 10000 за старосту».

Пятый. Односельчанин его заявил: найду. Взял тысячу рублей аванса. Вечером постучал пленный. Впустил. Разговорились. Пригласил к столу.

— Я твоего хлеба есть не буду. Ты сволочь. Говорил, что меня поймаешь. На, бери. Я — Калашников.

Стал молить:

— Виноват, ей-богу, спьяна сболтнул!

— Ладно. Попробуешь — вырежу твою семью до десятого колена.

Вышел, свистнул. Подали коней.

Старик не выдержал — в полицию. Облаву в лес. Не вернулся ни один, в том числе и «охотник».

Шестой. Приехал в Умань. Забрал шестьсот пленных на работы. Переводчику сказал:

— Через пятнадцать минут можешь сказать: «Это был Калашников».

Седьмой. На сахарный завод в Мосчанах приехал в форме коменданта с переводчиком. Потребовал в кабинет машинистку. Заставил печатать прокламации — на сколько километров отступили немцы от Сталинграда, от Воронежа и т. д.

_____

В. из кулачковатых. Прошлую осень все Советы ругал…

— Ну, что, сладко? Говорят, Харьков взяли. Немцы оттуда бьют, а красные идут, как вода. Через два месяца сюда их ждут. Только, может, село наше немцы жечь будут, а?

_____

Д. — кулачок, на Советы злобствующий:

— Кажуть, нимци видступають. Ось побачите. Ця зима та весна покажуть. Найдуться таки люди, що народ заберуть. Будуть их вилами, рогачами гнать.

_____

Муж учительницы из Колодистого — коммунист, бывший директор школы — был отправлен в Германию. Вначале не писал — где. Теперь — что работает в горах (три тысячи метров): днем — по снегу в трусах, ночью — холод. Теперь написал:

«Приходилось голодать и холодать. Как бы хотел кабачковой каши». (Раньше никогда ее не ел).

27 ноября

Старуха пришла из села:

— Опять про этих Калачников чула. Жанна аж в Виннице была. Вона за красных дуже. Каже: «Почуешь, що нимци видступають, — аж легше станэ». Так и в Виннице вона про Калачникова чула.

Пришел он к попу:

— Приготовь на завтра пятнадцать тысяч.

Поп в жандармерию сообщил. У дома полицай стал караулить.

Смотрит: идет Жанна крестить дытыну. Чоловик с нею.

Пустил. Поп их встретил, а человек сказал:

— Пятнадцать тысяч приготовил?

— Нет.

— Давай, а то убью. — И положил бомбу на голову.

Поп отдал. Потом выходит к полицаям:

— Что вы сидите, деньги у меня уж забрали.

Полицаи зашли, увидели, что не бомба, а буряк на столе.

_____

Приехал мой Иранец[12] из Киева.

— В Казатине раненых много. Эшелон за другим. Увидел — руки потирают. Спрашиваю:

— Русс бьет?

— О-о… бьет.

Сидел с раненым. Он сам русский. Попал в плен в ту войну, остался.

— Думаешь, мне воевать охота? Да пусть Гитлер провалится к… матери. Но попробуй убеги. За каждым иностранцем немец следит.

О Киеве. На улицах женщина тридцати — тридцати пяти лет протягивает руку:

— Родименький, дайте хоть что-нибудь. Ради Христа, ради спасителя. Муж лежит больной.

Магазины только для немцев, трамвай — то же. Еще разрешается рабочим на работу и обратно ездить на трамвае по одному маршруту. Много солдат, пустых квартир с мебелью. Лучшую мебель, одежду, даже рамы, стекла, двери немцы отправляли домой. Самолеты налетают часто. Не бомбят, бросают листовки. Кто взял — расстреливают всю семью.

1 декабря 1942 г.

Письмо от Николая[13] взволновало, но ничем не обогатило. Список убитых — целое кладбище. Они были так же не осведомлены и бестолковы, как мы! Видно, что оставшиеся голодают смертельно, растеряны, подавлены. Иранец говорил, что хотел привезти газету, да Коля так нервничал — порвал.

Наверное, они все на виду и на счету. А я ждал команды, изменения ситуации или хотя бы прояснения.

Письмо только всколыхнуло старое. Перечитывал его — и Маруся — раз за разом. Потом почти всю ночь не спал. Вспоминал о мертвых — и не верилось. Пытались представить, что с живыми. Мариша наплакалась.

7 декабря 1942 г.

Я все говорю: надо быть терпеливым. Надо учиться терпению. Надо учиться ложно улыбаться и лживо говорить. Но, господи, как это трудно быть терпеливым! С каждым днем я чувствую, как сдают нервы. Внутри часами все будто дрожит. Кажется порой, что схожу с ума. А терпения с каждым днем надо все больше.

Когда выпью, меня тянет куда-то пойти обязательно, пойти прочь из хаты, а идти почти некуда. Да и никому не имею права показать, что сдаю. Для здешних немногих товарищей я в какой-то степени пример, и я говорю: «Терпение, друзья!» И не имею права их сбить с толку, раскрывшись перед ними.

Хата в Вильховой, где жил Герман Занадворов в годы оккупации.

А дома тоже тяжело. Мы на иждивении стариков. Если б два часа одиночества за столом ежедневно, я бы чувствовал, что делаю что-то. А то только иногда удается вписать несколько фраз в рассказ, и то чужих, деревянных.

_____

Они переходят к все более резким мерам — маску вынуждены сбрасывать. Так с людьми в Германию. Уже ловят по ночам. Вешают для острастки. В одном селе никто не поехал. Все сбежали. Пошли по улицам, поджигали каждую десятую хату. Один дядька тесал. Увидел, выбежал с топором объяснить, что у него двое детей в Германии. Офицер, увидев его с топором, застрелил. Другой, когда стали поджигать, заколол солдата вилами. Перестреляли всю семью.

Старуха сегодня:

— Все никак про то село не могу забыть. А если ветер, не то десятая хата — все село сгорит.

Старик вспоминает:

— Мне тоже рассказывали. Одно село небольшое у леса было. А в лесу партизаны. Застрелили двух немцев. Тогда село сожгли — все хаты, конюшни, даже мельницу. Была водяная, и ту подожгли.

_____

Где-то на Винничине хлопцы установили в лесу приемник. Вывешивали сводки Информбюро. Забрали всех мужчин в селе до двенадцати лет.

Возле Чернигова, говорят, тысяч шесть партизан. Послали против них полицию — отовсюду собрали. Те в лес ушли. Мост взорвали, да как автоматами, пулеметами встретили — полиция ходу.

15 декабря 1942 г.

Иранец опять приехал. Писем не привез. Обалдел от своего диплома. Диплом на стеклографе — на немецком и украинском. Рассказывает, что за ними очереди по сто пятьдесят-двести человек. Многие ходят по несколько недель. Женщина-секретарь отказывалась сначала — нет документов, что выпущен из плена: «Мы вас отправим в лагерь». Секретарь управы отказался здесь дать Иранцу справку, что он магометанского вероисповедания, перс. Через суд доказал. Нашел официанта-перса, тот еще одного-двух грузин. Снабдил салом, медом.

Деталь: украинцев из эмигрантов особенно много арестовали. Мединститут закрыли. Студентов — в Германию (последние курсы — в госпитали). На постах русские эмигранты.

_____

Появился сыпняк. В районной больнице тринадцать человек. Дядька рассказывает: «Все надо туда — свои дрова, свою постель, лампы, спички, сало и масло врачам, сиделкам».

Закрыли школы (было по четыре класса). Приказ без всяких объяснений.

17 декабря 1942 г.