ДНЕВНИК

ДНЕВНИК

Стремясь во что бы то ни стало овладеть городом, фашисты решили пробомбить каждый клочок земли, обороняемой 62-й армией. От южной окраины Ельшанки до северных границ Сталинградского тракторного завода они по карте разделили весь город на квадратики, проставив внутри каждого порядковый номер и дату разрушения… И вот ежедневно один за другим поднимаются в воздух от пятидесяти до ста самолетов. Над очередным квадратиком они разворачиваются, пикируют, и, пусть это даже совершенно голый клочок земли, на него с бессмысленной методичностью падают сотни разнокалиберных бомб. Но и эта тактика не принесла им успеха. Советские войска бесстрашно применяли все виды наземного оружия против воздушных пиратов. И не один фашистский ас нашел себе могилу на облюбованном им квадратике.

…Монотонно пищит зуммер в штабе дивизии. Комдив подходит к аппарату.

— Товарищ полковник, — докладывает майор Чамов, — ваш приказ выполнен. Полк в полной готовности находится на новых боевых позициях. Жду указаний, — и после небольшой паузы чуть дрогнувшим голосом он добавляет: — Разрешите похоронить товарищей?

— Разрешаю, — коротко отвечает Гуртьев. — Закрепляйтесь. Рубеж не сдавать. Представьте список особо отличившихся.

Фашистские самолеты, отбомбившись, улетают восвояси. Наступает небольшая передышка. Воспользовавшись кратковременным затишьем, мы вместе с командиром взвода связи Хамицким выходим из штольни подышать свежим воздухом. Хамицкий — молодой, стройный, довольно красивый командир, страстный любитель чтения. Впрочем, он не только любит читать, но и пересказывает прочитанное, и, надо отдать справедливость, делает он это хорошо. Причем иногда так увлекается, что вообще перестает обращать внимание на происходящее, будь то артналет или бомбежка. Но книг нет на передовой, времени тоже нет, и Хамицкий больше мечтает о своих любимых книгах, чем читает. Сегодня у моего друга праздник. В руинах он нашел томик Пушкина. Томик грязный, весь в песке, но что с того, Хамицкий не расстается с книгой.

— Десятый раз, вероятно, читаю об Онегине, и каждый раз с новым увлечением, ибо нахожу в каждой странице новое. Какая глубина, как четко нарисованы образы! Живые люди встают с каждой строчки, настоящие живые люди.

Вдруг нарастающий вой… Над головой проносится дальнобойный снаряд и разрывается где-то за Волгой.

— А сегодня на стихи потянуло, — продолжает Хамицкий и достает из кармана потрепанный, почерневший томик. На корешке еще сохранилось несколько блестков позолоты. Связист любовно поглаживает обложку:

— Александр Сергеевич!

Раскрывает книгу на месте, заложенном газетной полоской.

— Смотрите, хорошо как:

Приветствую тебя, пустынный уголок,

Приют спокойствия, трудов и вдохновенья…

Кажется, знаешь это даже наизусть, а читать все равно не устаешь. И как странно звучат в наших местах слова: «Приют спокойствия», у нас, где ни на минуту…

Впереди лопается мина. Затем еще одна, но уже сзади.

— Сейчас накроет, скорее! — хватаю за рукав любителя литературы. Мы отбегаем в сторону и падаем. И вовремя: третья мина рвется почти там, где мы только что стояли. Минометный обстрел усиливается.

— Ну, подышали свежим воздухом, теперь можно и до дому, — говорит Хамицкий, возвращаясь в штольню.

На КП, как всегда, по горло работы. У Хамицкого своей, у меня своей. Вчера получил кучу писем, не личных, нет, а немецких, взятых у убитых гитлеровцев. Читаю их внимательно, авось найду что-нибудь интересное. Увы, все обычное, серенькое. Закончив с письмами, иду в блиндаж к разведчикам. Подходя к нему, слышу дружные взрывы смеха, затем слова:

— Ну а с виду они какие, из себя-то?

— А ты газеты до войны читал?

— Ну а как же. Только они приходили к нам с опозданием. Заимка наша очень уж далеко стоит от Красноярска.

— Тогда ты и в самом деле несчастный человек, — прозвенел чей-то третий голос, — в опоздавших газетах ничьих портретов не печатают.

В блиндаже раздался смех и затих.

«Войти или подождать? — колебался я, доставая папиросу. — Оно, конечно, подслушивать нехорошо. Но и войдешь, стеснишь ребят. Подожду чуть».

А в это время кто-то:

— Я-то их, ясное дело, не по газетам, а лично на нашем фронте видел.

Тут уж я догадался. Этот «кто-то» был белобрысым Степановым, который до прибытия в дивизию нес службу при штабе фронта. Безобидный хвастунишка, но такой рассказчик, что, слушая его, порой никак не обнаружишь грани между былью и выдумкой.

— Чего же ты, на специальном поезде встречать их выезжал? И они за ручку с тобой здоровались или как? — раздался голос первого собеседника.

Снова взрыв смеха.

— Не любо, не слушай, а брехать человеку не мешай, — наставительным тоном вмешался Сахно-старший. Я сразу узнал его голос.

— Стою я это в тот день на посту, — продолжал Степанов, — смотрю, а они рано-рано утром выходят из блиндажа. Василевский-то высокий такой, складный, в галифе, а сапоги на нем, я вам скажу, в жизни не видал таких, ну просто загляденье. И когда он их только в такую рань начистить успел! И тут же рядом товарищ Хрущев. Но вот одет во что, ей-ей, не помню. Кажется, в кителе. Глянул кругом, а потом на меня…

— И наверное, тебе сказали: какой герой перед нами, — скороговоркой подхватил первый голос.

Все прыснули. Степанов, когда он сам рассказывал что-нибудь, пусть хоть самое комичное, никогда не смеялся. Опустит вниз глаза и терпеливо ждет, а стихнет смех, спрячутся улыбки у слушателей, он вскинет кверху свои красивые длинные ресницы и как ни в чем не бывало продолжает развивать перед товарищами дальше намеченный им сюжет. Так случилось и сейчас.

— Взгляд у него уж очень памятный. Так и лезет тебе в самое нутро. Такого скоро не забудешь. Только глаза у Хрущева не строгие. У Василевского — куда там, и не подступись. Сплоховал я: на караул им не взял. До сих пор ругаю себя. Видно, из-за ихних взглядов растерялся малость. И чего они на меня смотрели — сам не знаю.

— Наверное, посоветоваться хотели с тобой, как лучше наступать на фрицев, — заговорщическим тоном заявил третий.

Я не стерпел и, тоже улыбаясь, вошел в блиндаж. Все вскочили со своих мест, но смеяться продолжали.

— Здравствуйте, товарищи. Садитесь.

— Товарищ капитан, разрешите за обедом отправиться, — моментально обратился ко мне Степанов, — а то повар предупреждал вчера, если опоздаем еще раз, не даст. — И надо же было быть таким находчивым! Смыться решил.

— Идите, — разрешил я, — но имейте в виду, что мне тоже пришлось быть сегодня невольным слушателем вашего рассказа.

Степанов, чуть покраснев, с котелками выбежал из блиндажа.

Он ушел, и все как-то изменилось в блиндаже: смех исчез, заговорили о деле, о предстоящем поиске.

В дверь постучали.

— Разрешите?

— Пожалуйста!

Вошел Козырьков. И без того немного сгорбленный, он на этот раз выглядел настоящим стариком. Руки, когда он не стоял по стойке «смирно», висели точно плети.

— Что с вами, Козырьков? — удивился я.

— Ничего, ходил по заданию, неудачно. Перед товарищами стыдно. Можно было бы и не стрелять… Я сам знаю. Поторопился. Немец-то перебегал к нам. Не обдумал… Но, — он весь подался вперед, ноздри у него расширились, а с губ, казалось, так и не может сорваться то, что он хочет сказать, они чуть вздрагивали, — верьте мне, я не подведу.

После такого заверения мне оставалось про себя закончить его мысль: «Вот честное пионерское». Зато от сердца сразу отлегло. Раз человек так сильно переживает свой промах, в следующий раз он ни за что не ошибется.

— А это что у вас? — спросил я, взглянув на его руки.

Козырьков протянул мне большую тетрадь в кожаном переплете.

— Хорошо, оставьте. Можете идти.

Передо мной лежал дневник одного из незадачливых гитлеровских вояк. Среди записей с подробным описанием зверских расстрелов советских людей по маршруту движения 294-й пехотной дивизии встречались даты, связанные с наступлением этого соединения на Сталинград.

«18.8.42. Вот и Калач. По-русски это хлеб. Значит, хлебный город. Хорошо. Сталинград встречает нас хлебом. Фюрер никогда не обманет. Конечно, мы у Калача несли потери, но что поделаешь? В конце концов, земля должна удобряться хотя бы периодическими войнами. Славян на мой век хватит. Слава богу — жив я.

28.8. Мы подошли вплотную к Сталинграду. Что за чертовы степи! Песок ест глаза. Говорят, дивизию бросят на главное направление. Идиотство. В Бордо мы тоже оказались в авангарде и из-за этого потеряли целых десять человек. Почему же и теперь очередная десятка должна погибнуть?

1.9. Сегодня отправил Элизе сразу три посылки. Генрих отдал мне свой квиток. Второй взял у Фридриха. Он ему на том свете все равно не нужен. Жаль, что прекратили отпуска. У меня уже организовано столько чемоданов, что приходится распределять их по друзьям. Не дай бог, если кого-нибудь из них убьют.

15.9. Мы у так называемого Мамаева кургана. Вокруг творится ужасное. Это уже не курган, а кладбище. Красным здесь капут. Где-то я читал, что Наполеон перед Москвой тоже стоял на какой-то возвышенности. Ему не посчастливилось. Но ведь тогда не было фюрера! Хайль Гитлер! Германская машина работает бесперебойно…

28.9. Проклятые штабисты! Неучи! Боже мой, что происходит! Где же благоразумие? Нас давно пора отвести назад.

30.9. Фюрер обещал Сталинград. Когда-то он говорил, что Германия и Австрия — это одно и то же. Так и вышло. Потом он бросил свой взгляд на Европу. И мы покорили ее. Но откуда у русских столько артиллерии? Говорили, что она разбита…

1.10. Странно, почему-то топчемся на одном месте. А на этом несчастном кургане снова красный флаг… Настойчиво утверждают, что перед нами новое укрепление. Черт бы побрал проклятые «катюши»! Куда же девался у русских их хваленый гуманизм?

15.10. С питанием стало плохо и в обозе. Проклятие! Сидеть у Волги и быть без воды.

17.10. Так я и знал. Пропали мои три чемодана. Нет, к свиньям собачьим! Нынче даже друзьям нельзя верить. Я сам видел, как Ганс жевал сыр. Откуда он взял его? Паек не выдают вот уже три дня. Значит, это из моих чемоданов. Какое нахальство! Я сам терплю, не желая показывать им, что мне до старости всего хватит, а они!.. И какой это дурак выдумал фанеру? Ползучие машины, русские ночные истребители ухитряются безнаказанно жалить нас по целым ночам. А в штабе сидят безмозглые дегенераты, они не в состоянии обеспечить нам спокойное небо хотя бы ночью.

20.10. С передовой вереницей тянутся раненые. Матерь божья, сохрани меня здесь. Поймал собаку, неказистая. Лежала под забором, засыпанная щебнем. Но когда стол пуст, и гнида — блюдо. Карлу тоже повезло, он сумел организовать кошку… На нашем участке какое-то светопреставление. Сегодня многих из обоза перевели на передовую.

3.11. Собака съедена. Получается война из-за глотка воды. Это просто ужасно… Да что собака, что вода! Тут светопреставление, тут ходячая, летающая смерть! И меня на передний край, в самую кашу… Нет-нет, лучше сразу умереть… А что, если попытаться? Ведь не расстреляли же «они» Ротмана! Говорят, он даже выступал. В репродукторе ясно слышали его голос…»

На этом дневник обрывался.

Перебежавший на участке дивизии Гуртьева Курт Шнейдер представлял собой жалкое и противное зрелище фашистского зверька образца 1942 года, раненое, голодное, истерично рыдающее существо.

Разведчик Козырьков ошибся. Курт Шнейдер был только ранен.

…Но силы-то иссякали, наши силы, гуртьевские. То есть, пожалуй, нет, духовно солдаты нашей дивизии крепли, они дрались с еще большим остервенением. Один сталинградский солдат не раз заменял взвод в предельно редких боевых порядках. Он стал удивительно ловок, полон мудрой военной хитрости, самопожертвования и героизма. Он дрался раненным, дрался умирающим, он внушал такой ужас врагу, что те не верили даже в его смерть, считая и ее военной хитростью. Бывало упадет скошенный автоматной очередью человек, десятки пуль прошили его тело, а враг долго боится к нему подступиться. Кто его знает, не встанет ли, ибо, если хоть одна капля крови осталась у защитника волжской твердыни, если жив его мозг, все может быть. В агонии и то человек способен на сопротивление.

Но и таких героев оставалось все меньше. Мои разведчики уже дрались на передовой, дрался там и комендантский взвод, дрались и штабы полков.

— В многостаночников превратились, — не раз шутил Гуртьев, узнавая, как какой-нибудь артиллерист-наводчик, увидев подползавших к нему гитлеровцев, уничтожал их из автомата, а затем возвращался к своему орудию.

Впрочем, даже сейчас комдив оставался спокойным.

— Ну что ж, численность компенсируется умением, — говорил он, когда ему докладывали о новых страшных потерях.

И люди, обыкновенные советские люди, совершали подвиги, о которых не забыть, которые стали гордостью нашей армии.

Расскажу про некоторые из них. В один из напряженных боевых дней к комдиву вошел начальник штаба дивизии.

— Кушнарев докладывает, что немцы пошли в атаку, — сказал полковник.

Комдив подошел к аппарату.

— Кушнарев!.. Кушнарев!.. Вы слышите меня? — он продувает трубку. — Кушнарев!.. Эх, опять обрыв!

— Будет исправлено, товарищ полковник, — замечает Хамицкий и обращается к связисту: — Путилов! Найти повреждение, исправить.

Сидящий возле аппарата комсомолец Матвей Путилов стремительно вскакивает. Он еще очень молод. Синие глаза, мягкие белокурые волосы, нежный, почти девический овал лица. Товарищи в шутку называют его девочкой, но он не обижается. Трудно вывести из душевного равновесия такого веселого, жизнерадостного юношу.

— Есть, найти повреждение и исправить! — повторяет он приказ.

Минут через двадцать Хамицкий доложил:

— Товарищ полковник, связь восстановлена.. Майор Кушнарев на проводе.

— Как, уже? — удивился Гуртьев и с одобрением: — Молодец Матвей, именно так надо работать.

Но проходило время, а Путилов не возвращался. Хамицкий встревожился.

— Не случилось ли что с парнишкой? Пойду погляжу сам.

Он вышел из штольни и, взяв в руки провод, направился в расположение полка Кушнарева. Противник, как всегда, бил из миномета. Приходилось то и дело залегать, а кое-где и переползать. В одном из таких мест Хамицкий натолкнулся на неподвижное тело бойца, лежащего вниз лицом. Телогрейка его была пропитана кровью и иссечена осколками. Шапка свалилась и лежала рядом. Осенний ветер ласково шевелил мягкие белокурые волосы. Только взглянув на них, Хамицкий сразу узнал связиста.

— Матвей! — вырвалось у него.

Боец не пошевельнулся. Хамицкий осторожно перевернул лежащего на спину. Да, это был Путилов, но уже мертвый, а в зубах его зажаты концы порванного провода. Смерть помешала срастить провод, но последним усилием воли комсомолец все же нашел способ выполнить приказание. Хамицкий представил себе, как через мертвое тело молодого героя проходят сейчас четкие слова боевой команды. Он с трудом вынул концы провода из судорожно сжатых зубов. Быстро соединив их, вновь склонился над Путиловым.

— Эх, Матвей, как же это так? — горестно произнес Хамицкий и крепко, по-братски, поцеловал своего бойца в уже похолодевшие губы…

Эпизод известен. О нем писали в газетах и показывали в кино. Эта история произошла именно у нас в дивизии и именно так, как я ее описал.

Расскажу еще об одном незабываемом эпизоде.

В дни сентябрьских боев на КП полка подполковника Михалева начались налеты гитлеровских бомбардировщиков. Михалев, смелый, выдающийся командир, решил немедленно организовать противовоздушную оборону. Он мобилизовал для этого взвод противотанковых ружей. Комсорг полка лейтенант Шонин с бронебойкой в руках засел на крыше одного из полуразрушенных зданий. Не успел он занять свою позицию, как появились «юнкерсы». Сделав боевой разворот, став в хвост друг другу, они пошли в пике. Начали падать фугаски. Над головой Шонина пронесся первый бомбардировщик, за ним — второй, третий, четвертый. Когда подлетел пятый, Шонин выстрелил. «Юнкерс» вспыхнул и, свернув влево, упал над фашистскими боевыми порядками, та же судьба постигла и шестого стервятника. Но следующей бомбой был убит сам Шонин. Правительство посмертно наградило Шонина орденом Ленина.

Во время этого налета был убит и подполковник Михалев.

…Однажды, вернувшись из расположения полка Чамова, Гуртьев несколько минут задумчиво ходил по своему блиндажу. Потом, обратившись к связному, сказал:

— Вызовите лейтенанта Чередниченко.

Чередниченко служил в одной танковой дивизии, которая, отступая, оказалась в Сталинграде, где потеряла большинство своих машин. Танк Чередниченко одновременно с двумя другими нашими машинами был подбит три дня назад.

— Товарищ полковник, лейтенант Чередниченко по вашему приказанию прибыл, — переступив порог блиндажа, отрапортовал танкист.

Гуртьев, внимательно оглядев его невысокую, крепко сбитую фигуру, спросил спокойно:

— Ну как, земляк, письма из Омска получаете?

— Вчера два получил, — взметнув кверху нависшие над глазами удивительно густые брови, ответил Чередниченко и, не удержавшись, спросил: — А вам пишут, товарищ полковник?

— Меня тоже не забывают, — улыбнулся Гуртьев. — Знаешь, земляк, соскучился я по нашему родному городу, по его знакомым улицам, по Иртышу, по тайге. Тебя, поди, тоже тянет домой хоть на часок?

— Эх, хорошо бы! — вздохнул Чередниченко.

— Ничего, дружок, не унывай. Скоро отпразднуем наше возвращение домой с победой. Ждать недолго. — Лицо комдива стало на минуту задумчивым, затем, перейдя на деловой тон, он сказал: — Вот что, лейтенант, сейчас отправитесь к Чамову и обследуете подбитые танки. Результаты доложить к утру лично мне. Главное, точно установить степень повреждения.

Темная осенняя ночь помогла комсомольцу Чередниченко незаметно достичь цели. Далеко за полночь он позвонил комдиву:

— У танков номер тысяча восемьдесят семь и номер девятьсот шестьдесят пять тяжелые повреждения. Танк номер триста семьдесят четыре требует небольших исправлений. Часов шесть работы — и готово.

— Немедленно приходите сюда.

Лейтенант явился. Комдив как раз сидел за столом. Пригласив танкиста разделить с ним завтрак, он начал его расспрашивать о том, где находится Т-34.

— Стоит он, правда, к противнику совсем близко, ремонтировать трудно. Но справимся. Ручаюсь, — заверил лейтенант полковника.

— А не накроют вас немцы?

— Постараемся, чтобы не накрыли, — сказал Чередниченко.

— И чтобы не узнали, понимаете, не узнали о ремонте. Ясно?

— Ясно, — сказал Чередниченко. Но, что-то вспомнив, уже иным тоном добавил: — Речь идет о восстановлении ходовой части, огневую мы не восстановим.

— Огневой сейчас достаточно и из-за Волги дают. А вот ходовой, чтобы подавить кое-что, явно не хватает. Так как же?

— Есть, товарищ полковник, исправить ходовую часть танка номер триста семьдесят четыре как можно быстрее.

— Ты, Виталий Григорьевич, козырять подожди, а вот послушай-ка лучше.

Танкист удивленно взглянул на комдива. Он никак не ожидал, что командир дивизии знает его имя и отчество. Лейтенанту было не больше двадцати лет, по имени и отчеству к нему никто не обращался.

Затем они долго беседовали, лейтенант и полковник. Задумав дело, Гуртьев всегда советовался с его исполнителем, внимательно выслушивал замечания и возражения. Впрочем, сейчас возражений не было. Ремонт танка полковник решил поручить старшему сержанту Перову, довольно молчаливому уральцу, по своей гражданской специальности кузнецу.

— Работа есть, немного используем тебя по гражданской специальности, — сказал Гуртьев Перову.

— На кузню пошлете, товарищ полковник? — невольно вырвалось у старшего сержанта.

— Вроде того, — уклончиво ответил комдив. — Вот придет твой дружок, и все разъясню!

В это время дверь блиндажа приоткрылась и вошел танкист Дятковский, медлительный и широкоплечий, бывший токарь по металлу. Он молча откозырял полковнику и неподвижно встал у притолоки, ожидая приказания.

— Здорово, молодец! — приветствовал его Гуртьев. — Ты, говорят, вчера отличился.

Дятковский чуть заметно пожал плечами: мол, ничего особенного. Не желая бездельничать, он примкнул к пехотинцам и вместе с ними отражал фашистские атаки. Во время одной из них тяжело ранило командира роты старшего лейтенанта Серова. Дятковский под сильным огнем противника вынес с поля боя раненого Серова.

— Как старший лейтенант, жив? — спросил комдив.

— Был жив, когда сдавал его санитарам, — отвечал Дятковский.

— Ну вот что, друзья, дело нам предстоит трудное, — сказал Гуртьев и объяснил задачу.

Ночью Чередниченко, Перов и Дятковский подползли к танку № 374 и занялись его ремонтом. Работали тихо, чтобы не спугнуть противника. Впрочем, утром не стоило соблюдать тишину: на нашу передовую налетели неприятельские «юнкерсы». Без минуты передышки, стая за стаей, они бомбили расположение дивизии сибиряков. Грохот стоял такой, что не только стук молотка, но и грома не расслышишь. И ребята трудились не покладая рук: пока шла бомбежка, нечего опасаться. И получилось странное. Улетели «юнкерсы», и Чередниченко с сожалением вздохнул: трудно, мол, теперь станет работать Темп ремонта замедлился. Но все же дело двигалось. Вечером у ремонтников кружились головы, от жажды пересохло во рту, потрескались губы, голоса охрипли.

Вечером под грохот очередного артналета Чередниченко проверил механизмы и, убедившись в их исправности, отправился в штаб дивизии.

— Товарищ полковник, ваше приказание выполнено, танк номер триста семьдесят четыре к бою готов, — отрапортовал лейтенант, войдя к Гуртьеву.

— Ну это ты зря, ведь стрелять-то он не может, — подзадорил его полковник.

Чередниченко смущенно потупился, как бы чувствуя себя виноватым в том, что до конца не доведено такое хорошее дело.

— Не горюй, что надо — то сделано, — улыбнувшись, заметил комдив, — нам сейчас важно другое.

И, склонившись над картой, стал объяснять задачу.

— Пойдете один, будете прикрывать пехоту, танк врагам не сдавать, — сказал он в заключение.

Немцы прекрасно знали танк, который только что отремонтировал Чередниченко. Эта машина причинила им много неприятностей. Совсем недавно, удачно прорвавшись через передний край, она подмяла шестиствольный миномет, вывела из строя одну вражескую батарею, подавила два пулеметных гнезда и уничтожила взвод эсэсовцев. На обратном пути танк был подбит, но успел развернуться лобовой частью к врагам, как бы вновь готовясь к бою. Да так и застыл, круто накренившись башней к северу. Немецкие автоматчики побывали здесь и убедились, что их недавний враг вышел из строя.

На следующий день, едва закончилась восьмичасовая бомбежка с воздуха и стихли артиллерийские налеты, гитлеровцы ринулись в атаку. Они бежали мимо поврежденного танка, не обращая на него внимания. И вдруг мертвец ожил. Гневно взревел мотор. Повернулась башня, и танк, лязгая и гремя гусеницами, грозно двинулся с места. Гитлеровцы замерли от изумления. В этот момент батальон чамовского полка бросился в контратаку. Впереди него неожиданно даже для наших бойцов, как бы возглавляя атаку, шел воскресший танк. Ворвавшись в фашистские цепи, он давил, гнал, сеял панику.

Наконец враги опомнились и открыли ураганный артиллерийский и минометный огонь по машине Чередниченко, но та продолжала наступать. Но вот снаряд попал в гусеницу. Последний разворот — и танк своим громадным корпусом загородил пробоину в заводской стене, лишив противника одного из выгодных рубежей.

Чередниченко был ранен, но успел выскочить на землю и благополучно дополз до наших окопов. Из госпиталя он снова вернулся в дивизию, но уже в качестве механика. На его груди горел орден Красного Знамени. В дивизии танкист вступил в партию.

Это случилось так. Однажды утром по блиндажам, вырытым под высоким волжским берегом, разнеслось:

— Свирин пришел, Свирин!

Появлению комиссара дивизии были рады все. Веселый, жизнерадостный, всегда, как говорится, «в форме», он умел одним своим присутствием вселять в людей бодрость. А последнее было, пожалуй, едва ли не самым главным в те дни.

Крепко сложенный, но чуть-чуть сутулый, не то от возраста, не то от многих вражеских пуль, сидевших в его теле, он прошел в землянку, в которой что-то ремонтировал Чередниченко.

— Ну как, готов? — улыбаясь спросил Свирин.

— Так точно, товарищ батальонный комиссар.

— И отлично. Тогда идем на КП.

Они вышли. Вокруг, как всегда, все грохотало, но Чередниченко не обращал внимания ни на падающие поблизости мины, ни на свистевшие над головой пули. Его глаза горели, в них жили и радость, и гордость, и волнение.

Партийное собрание, состоящее из трех коммунистов и двух кандидатов, было необычайно коротким. Оно рассмотрело заявление Чередниченко, а затем все по очереди пожали ему руку.

Хочется рассказать еще один эпизод, свидетельствующий о том, как во время самой битвы наши бойцы воспитывали друг друга.

В первые дни наступления, уже после занятия нами немецких окопов, мне довелось побывать в полку, которым командовал майор Чамов, и встретиться со старыми знакомыми — Багровым и Верхововым.

Светало. Бойцы разбрелись по гитлеровским блиндажам и осваивали новые помещения. Увидев меня, они обрадовались.

— Товарищ капитан, к нам милости просим. Перекусим вместе, — пригласил Верховов.

«Перекусить». Я невольно усмехнулся. Только сейчас вспомнилось, что я уже почти сутки ничего не ел.

— С удовольствием.

— Тогда входите, входите, — заторопился Верховов, — покормим знаменито. Правда, трофейным. От хозяев кое-что осталось, только уж не откажите перевести, что здесь написано.

И ефрейтор расставил передо мной штук десять банок с консервами, среди которых оказались разные деликатесы, вроде омаров, анчоусов, неаполитанских сардин. Мы их с аппетитом отведали.

Сержант неожиданно спросил Верховова:

— А письмо мое у тебя цело?

— Какое письмо?

— Да вот то, которое я тебе перед началом атаки дал, когда мы на всякий случай записками менялись.

— Как же, вот оно, — отвечал Верховов и вынул из папки сложенный вчетверо небольшой лист бумаги.

— Тогда прочитай сам, — предложил Багров.

— К чему?

— Читай, читай вслух.

Делать нечего. Верховов развернул бумагу и удивленно посмотрел на своего друга.

— Так здесь же ничего не написано, — ничего не понимая, прошептал он.

— Дай я прочитаю то, что не написано, — предложил Багров и, помолчав, произнес: — Помни, ефрейтор, в бою от товарища тебе не следует отставать. А ты, брат, отстал. Писать же мне, родной, нечего. Умирать до Берлина я не собираюсь.

Бывший парикмахер слегка покраснел.

— Да разве за тобой угонишься, ты ведь страха совсем не знаешь. Ничего. Как-нибудь в другой раз от тебя не отстану, — заверил он.

…Посещала нашу передовую и любовь.

В дивизионной аппаратной однажды вышел небольшой скандал. Мою телеграмму передали с опозданием. Почему? Обратился к начальнику штаба. Полковник Тарасов вызвал телеграфистку Надю К. и проверил ее журнал. Выяснилось, начальнику артиллерии она передавала вне очереди.

— Зачем вне очереди? — спросил Тарасов.

Девушка смутилась и забормотала невразумительное.

— Не понимаю, расскажите толком, — настаивал начштаба.

Щеки Нади стали пунцовыми, а бормотание еще более невразумительным.

Доложили комдиву, тот выслушал и сказал: «Ладно».

Казалось бы, все кончилось, но нет, продолжение следовало.

На следующее утро к Гуртьеву явился связной артиллерист Павел Несмачный и попросил разрешения обратиться.

— Говорите, — разрешил Гуртьев.

Несмачный покраснел и сказал:

— Надя не виновата.

— Почему? — заинтересовался Гуртьев. — Почему не виновата?

— Да потому, что я телеграмму принес.

— Ну и что же, а кто разрешил передавать вашу телеграмму вне очереди?

— Не для начальства она это сделала, а для меня.

— А ты-то тут при чем?

Полковник долго и внимательно смотрел на Несмачного, тот изнемогал от смущения. Еще бы, в штабе дивизии Павла звали красной девицей, и справедливо звали. Румяный, с пушком на верхней губе, тихий, застенчивый, он сразу обращал на себя внимание. И вдруг такое признание.

— Любовь? — спросил комдив.

— Она самая, — с трудом выдавил из себя связной, — только вы уж, товарищ полковник, не подумайте, сейчас мы так, только смотрим друг на дружку, вот после войны, тогда…

— Правильно, — одобрил Гуртьев, — после войны я сам на свадьбу приеду, сам спляшу.

Но Павел продолжал стоять перед комдивом, не собирался уходить.

— Есть еще что? — спросил его Гуртьев.

— Есть. На передовую бы меня. Хочу в бой.

Командир дивизии удивился.

— Почему именно сейчас на передовую? Раньше ведь не просился…

— Да вижу, делу мешает она, эта самая любовь-то, да и стыдно в штабе мне сидеть — здоровый ведь я, молодой.

Командиру дивизии слова понравились.

— Правильно, дорогой, правильно, завтра же отправлю тебя в батарею.

Вечером Надя плакала и, когда все уснули, о чем-то долго говорила с Павлом, а утром Несмачный ушел в батарею.

И когда на следующий вечер в аппаратную пришел с очередной депешей другой боец, Надя не вытерпела и с деланным равнодушием спросила:

— А тот, что до вас ходил, где он?

— Не можем знать. Наше дело такое. Он на передний ушедши, — притворяясь и нарочно ломая язык, пояснил боец. В дивизии все, кроме самих влюбленных, давным-давно догадались о чувствах молодых людей, но делали вид, что не знают.

— Ну что ж, давайте, передам, — упавшим голосом, еле слышно произнесла девушка, медленно протянув руку за листком.

Через несколько дней ее было уже не узнать. Надя осунулась, потускнела. Глаза стали строгими, а у губ залегли горькие складки.

Подруги понимали. Сочувствовали. Но как помочь ей? Смешили — не выходит. Грустили вместе — на их ласковые утешающие слова она отвечала путано.

И вот в один из хмурых и беспокойных ноябрьских дней…

«Здравствуйте», — раздался в аппаратной такой желанный и такой близкий сердцу голос. У девушки опустились руки. В груди бешено застучало сердце. Впрочем, обернуться не решалась. А вдруг не то…

— Что у вас? — шепотом произнесли ее губы.

А он совсем близко. Взял за плечи своими сильными руками и тихо:

— Надюша, милая, ждала?

Она обернулась. На груди Несмачного медаль «За отвагу».

— Как же ты? — спросила она, указывая на медаль.

— Да так, пустяки, ты не обращай внимания, — взволнованно, прерывающимся голосом проговорил Несмачный…

«Пустяки» выглядели так.

Прибыв в часть, Павел с ходу попал в бой. Гитлеровцы напирали.

Им это удалось. Вечером же, когда наступил «мертвый час» и немцы занялись ужином, их прогнали назад. Во время контратаки тяжело ранило командира подразделения. Немцы ринулись к нему. Это увидел Несмачный, он убил двоих гитлеровцев и вынес командира с поля боя.

Вскоре после этого Павел был ранен, но оставался в строю. Гуртьев, узнав об этом, перевел его в комендантский взвод при штабе дивизии, и влюбленные снова оказались вместе.

Фронтовая любовь — она опошлена многими. Немало зубоскалили о романах юных связисток со стариками начпродами, о хорошеньких связных пожилых генералов.

Конечно, кое-где и такое бывало, но отдельные, кстати довольно редкие, случаи не должны набросить тень на наших военных девушек. Даже и в сталинградском пекле не умирала любовь. Всюду жизнь — она ведь сильнее смерти. И кто мог осудить Надю, когда, сменившись с дежурства, она выходила на короткую встречу с любимым человеком.