«Либо в стремя ногой, либо в пень головой»
«Либо в стремя ногой, либо в пень головой»
В селе Кальник, подковой охватывавшем сахарный завод, находился весь 97-й полк, а 8-я дивизия с трудом разместила бы здесь лишь один свой эскадрон.
До меня командовал полком донской казак Кружилин, упитанный мужчина лет сорока. Ознакомившись с предписанием, он не мог скрыть почти детской обиды, появившейся на его крупном смуглом лице.
Сунув предписание в карман гимнастерки, комполка потребовал коня. Не сказав ни слова, умчался в Ильинцы.
О состоянии полка, пригласив меня в канцелярию, докладывал адъютант полка Петр Филиппович Ратов, В то время начальник штаба части назывался еще адъютантом.
Во время нашей беседы я невольно любовался мощными плечами адъютанта, его выпуклой грудью. Не сдержавшись, пошутил:
— Случайно, вы не брат Ивана Поддубного?
Белое, с пшеничными бровями лицо крепыша расплылось в широкой улыбке. Он ответил:
— У нас в Уржуме, это на Вятке, Поддубный швырнул меня на ковер после пятой секунды. А вообще-то, товарищ комполка, я не борец, я из бурлаков... один из последних могикан этой славной артели.
Задорная улыбка, не сходившая с открытого лица адъютанта, беседа без подобострастия, унаследованного некоторыми нашими штабниками от штабников царских, сразу же располагали к нему. Ратов заявил, что вначале его, строевика, тяготила необычная работа, но сейчас уже он к ней привык. Жаловался бывший бурлак лишь на три пункта. Первый пункт — абсолютное отсутствие бумаги, второй — «недостаточное присутствие» грамоты и третий — хор трубачей.
Тут же разыгравшаяся колоритная сцена подтвердила правдивость этих жалоб. К штабу на широком галопе подкатила тачаночная тройка, и ездовой, лихо развернувшись, крикнул во весь голос:
— Принимай, адъютант!
— Вот видите, товарищ комполка, — рассердился Ратов, — что делает этот барбос Гришка Ивантеев, командир пулеметного эскадрона. Нет бумаги, так он лишат ежедневную рапортичку на задке тачанки.
И действительно, хлестким, писарским почерком на аккуратно разграфленной лаковой поверхности задка была изображена вся арифметическая характеристика эскадрона — количество людей, лошадей, пулеметов, винтовок. Перенеся в блокнот все данные, Ратов скомандовал:
— Езжай и передай эскадронному распоряжение нового командира полка: если еще раз это повторится, нанюхается он гауптвахты.
Но ездовой, сдвинув на ухо черную кубанку, не тронулся с места.
— Чего стоишь? — спросил Ратов.
— А роспись? Нарисуй ее, адъютант, на спинке...
Угроза штабника подействовала. Назавтра рапортичка была доставлена не на роскошной пулеметной тачанке, а на... пулеметном щите. Так как эскадронный писарь — подросток Вася Осипов (ныне автодорожный работник во Львове) — не мог справиться с такой тяжелой ношей, ее шутя доставил в штаб командир взвода Фридман, такой же крепыш, как наш адъютант.
Появление Фридмана с «рапортичкой» под мышкой вызвало дружный смех штабных писарей.
— Видать, товарищ адъютант, командиры не очень-то пугаются ваших угроз, — сказал я, наблюдая за веселым спектаклем. — А комиссару полка жаловались?
Ратов, многозначительно улыбнувшись, ответил вопросом:
— А вы разве еще не познакомились с нашим комиссаром?
...Но бумаги все же не было. И изобретательный Григорий Ивантеев придумал нечто новое, передав сразу же свой опыт другим подразделениям: ежедневные рапортички стали писать на бересте.
Отсутствие бумаги немало помучило штабников, но, без сомнения, по этой самой причине не было тогда у нас и бумажной волокиты.
Петр Ратов, закончивший краткосрочные командирские курсы, после некоторой стажировки в строю был на своем месте. Штаб держал в руках. Распоряжения командира своевременно и толково передавал в подразделения. В указанное графиком время представлял в высшие штабы необходимые сведения, рапорты и донесения. Здесь к нему, как к адъютанту, придраться нельзя было.
Но вот с общей грамотой у бывшего бурлака дела обстояли неважно. Однажды во время тактических учений, получив распоряжение информировать высший штаб о действиях полка, он составил донесение, из которого ничего нельзя было понять. Ратов дважды переписал документ, но с тем же результатом. Пришлось самому взяться за карандаш. Когда я оторвался от полевой книжки, чтобы показать своей «правой руке», как пишутся донесения, адъютанта вблизи не было. Он лежал под тенистым осокорем. Уткнувшись носом в рукав выцветшей гимнастерки, вздрагивая могучим бурлацким плечом, он сокрушался:
— Неужели я так и не научусь этой премудрости?
С трудом заставив бывшего бурлака взять себя в руки, я тогда же подумал: «Ну, голубчик, раз ты так близко принимаешь все это к сердцу, значит, будет из тебя толк».
Вернувшийся Кружилин подписал документ о сдаче полка. Я попросил показать боевую выучку части. Так как на полях росли высокие, почти в рост человека, хлеба, полк вывели за поселок, на выгон. Из всего, что удалось вывести, Кружилин едва сколотил эскадрон. Ясно, что ни о каком полковом учении не могло быть и речи. Наспех созданная строевая единица, как бы командиры ни старались, не могла без предварительной практики показать что-либо стоящее.
В подавленном состоянии мы возвращались в поселок. Вдруг Кружилин оживился. Какие-то искорки зажглись в его глубокосидящих грустных глазах. Он кого-то вызвал из строя и, что-то ему шепнув, послал вперед. Когда мы появились на единственной улице поселка, вдоль ее широкой части, напротив заводской конторы, кто-то уже расставил длинную шеренгу станков со свежей лозой.
Кружилин, отъехав в сторону, подал команду. Всадники, обнажив клинки, взяли к бою пики, один за другим стали отделяться от строя.
Искусство рубки и уколов, передававшееся с кровью из поколения в поколение, нигде не развито так высоко, как у природных казаков. Лоза, срезанная сильным и мгновенным прикосновением шашки, скользнув вертикально вниз, утыкалась свежим острием в землю. Пущенная вперед пика, проткнув вертикальное чучело, тут же ловко перехватывалась рукой, сильным толчком подбрасывалась вверх, летела вперед высоко над головой всадника, опережая его и коня, затем схватывалась на лету, и, послушная казаку, ударом вниз поражала «бегущего врага». Через секунду-две пика — это сильное оружие конницы — снова была готова к очередной комбинации уколов.
Кубанская молодежь — бойцы 97-го полка, наслышавшись от Очерета безусловно приукрашенных им рассказов о червонных казаках, решила показать и себя на своих пораженных чесоткой, плохоньких, но как-то сразу оживившихся лошаденках.
Из-за поворота улицы, со стороны сахарного завода, стоя, во весь рост на подушке седла и вращая на ходу пикой, выскочил всадник с черной повязкой на глазу. Смуглость его сухощавого и скуластого лица еще больше оттенялась огромной серебряной серьгой, вдетой в мочку левого уха. Рядом с конем, на уровне его передних ног, несся, вывалив красный язык, огромный, с мохнатой шерстью, великолепный волкодав. Чуть согнувшись, джигит гикнул, поднял в намет чалого дончака. Вот этот ловкий казак, отставив пику и схватившись руками за переднюю луку, вылетает из седла и на полном скаку, чуть коснувшись травы, вскакивает на коня. Вот он уже отталкивается от земли по другую сторону лошади и спустя миг легко опускается на мягкую подушку казачьего седла.
— Это Митрофан Семивзоров, — сказал Ратов. — Отчаянный рубака, весельчак. Одноглазый, и наши люди зовут его «Прожектор». Конь у него Шкуро, а волкодав — Халаур. Были такие казачьи атаманы Шкуро и Фицхалауров. Дорожит он животными, да вот еще бубном. Видите — приторочен к заднему вьюку.
Семивзоров, блеснув высшим классом джигитовки, лихо отдал честь и, прогарцевав мимо нас на чалом, с задором отчеканил:
— Либо в стремя ногой, либо в пень головой...
Услышав знакомый голос, Халаур, на ходу повернув голову в нашу сторону и словно подтверждая мнение хозяина, трижды гавкнул густым собачьим басом.
После отличной рубки и джигитовки, показанной казаками, настроение Кружилина поднялось. И я понял, что всадники эти могут послужить хорошей основой для создания крепкой конной части. Надо сказать, что многие бойцы — полтавские, харьковские, черниговские хлеборобы, никитовские шахтеры, луганские металлисты, — севшие на коня по зову партии и не знавшие дома, что такое клинок и пика, научились ими владеть в ходе боев с гайдамаками Петлюры и с казаками Деникина.
Расставаясь, я от души поблагодарил Кружилина за хорошую выучку конников.
* * *
В просторную, отведенную под жилье комнату явился Очерет. Злой и угрюмый, занес в прихожую седла, оружие, визжавшего в мешке поросенка. Попросил папиросу. Я не курил, но держал для жаждущих несколько пачек махорки. Затянувшись, с каким-то отчаянием в глазах Очерет посмотрел на меня:
— Отпустите меня домой, товарищ комполка.
Я уже давно обещал Семену отпуск. Выслушав просьбу Очерета, я подумал, что он соскучился по Бретанам. Но не в отпуск просился Семен. Его потянуло «домой» — это означало в Гранов, в 6-й полк, к друзьям, к боевым товарищам. Я бы и сам, если б это было возможно, улетел вместе с «им на крыльях. Но об этом не приходилось и думать.
— За лошадей мне страшно, — в раздражении выпалил Очерет. — Скрозь чесотка, стаень нет. Фуража тоже. А что это за полк? Я уже все скрозь пронюхал. Одна жменька[19] — и все. Сами видели на учении. Эх, — сокрушался Семен, — видать, наш Примак за что-то сердитый. Обкаблучил он нас как следует с этой чесоточной командой...
— Вот и надо из нее сделать полк не хуже шестого...
Очерет замахал руками.
— Вы что? Смеетесь? Тоже сказали! На что казаки первого полка похваляются: мы, мол, самые старые, а я считаю, что боевее нашего шестого полка нет! И ничего мы с вами тут не добьемся. Попомните мои слова. Вот под Волочиском не послухали меня — верхи поперлись на бронепоезд. Там обожглись и здесь обсмолитесь!
Против пессимизма Очерета я был бессилен. На все мои уверения он только безнадежно махал рукой.
Раскладывая на столе сало и хлеб, ординарец все еще брюзжал:
— Не люблю я этой городской роскоши! — Он бросил злобный взгляд на просторное помещение. — Что с того, что нас сунули в этот анбар? А жри всухомятку. Вот по деревням лафа. Дашь хозяечке продукцию, подвернешь ей такое словечко «бонжур» — она тебе и яешню поджарит, и галушечек поднесет. Конечно, в обыкновенной сельской халупе. Потому что в хате под бляхой[20] сроду не накормят. Куркульня!
Глубокие душевные переживания Семена не мешали ему с аппетитом справляться с «сухомятным обедом». Уминая за обе щеки, он продолжал делиться впечатлениями:
— В нашей хозкоманде больше коней, чем в этом полку. Командирова братва — так она у него без счету: ездовые, коноводы, ординарцы, свой кашевар. Увидела та братва наш чемоданчик и поросенка, подняла, сволочь, на смех. Подвели меня к тыну, а возле него две тачанки. Одна выездная, значит, а другая до верху загруженная, палатками закутанная и веревками затянутая. И говорят: «Вот это понимаем — комполка. А что твой? Молодежь с поросеночком!»
Я слушал сетования Очерета улыбаясь. Но он не унимался:
— Да, у ихнего комполка все очень богато. И тачанки, и кони, и сбруя, и все. — Мне показалось, что Очерет как-то пренебрежительно посмотрел на мен». — Зато полк! Весь ихний полк, говорю, одна жменька. Людей маловато, а насчет коней, то совсем дрянь. Как они стали смеяться над нашим чемоданчиком и поросенком, я им и сказал: «Наша хозкоманда и та посильнее будет вашего полка». А они, черти, говорят: «Если там такое богатство, то почему же вы приехали на нашу бедность? Сидели бы у себя, не рыпались».
Покончив с обедом, Очерет повторил просьбу:
— Сделайте милость, товарищ комполка, отпустите меня обратно. — Подумав, с хитринкой добавил: — Демобилизуюсь, вас вовек не забуду, пришлю из Каховки бутылочку натуральной «бургундии». Специально для вас выпрошу у дядюшки Анри...
Прошла неделя, а Семен ходил как в воду опущенный. Все у него валилось из рук. Поняв настроение ординарца, я, к великой его радости, разрешил ему вернуться в Гранов, в наш старый, 6-й полк.
Не желая бросать ни меня, ни Грома на произвол судьбы, Очерет заранее уже подговорил себе смену — грузноватого кубанца Ивана Земчука.