Б. Семенов О ЗОЩЕНКО И ЕГО ДРУЗЬЯХ [59]

Б. Семенов

О ЗОЩЕНКО И ЕГО ДРУЗЬЯХ[59]

Когда мне случается проходить мимо дома № 9 на канале Грибоедова, я непременно задержу шаг, чтобы взглянуть на окна квартиры четвертого этажа, где жил когда-то Михаил Михайлович Зощенко. И в памяти тут же всплывает его трогательный облик, его грустноватая улыбка, взгляд темных проницательных глаз, неторопливая речь… Уже с начала двадцатых годов имя его было известно всему Ленинграду. Еще мальчишкой я только и слышал: Зощенко, Зощенко… И, бывало, бегал от газетчика к газетчику, пытаясь поймать синюю книжечку «Библиотеки „Бегемота“» с портретом автора на обложке.

Популярность Зощенко росла необыкновенно. Его рассказы и фельетоны становились добычей ловких эстрадников. Они читали Зощенко в дивертисментах после каждого киносеанса и, как сговорившись, обязательно искажали и опошляли («чтобы было посмешнее») великолепный авторский текст. Помню, даже талантливый Хенкин, исполняя «Аристократку», уснащал рассказ грубой отсебятиной.

Мне привелось увидеть Михаила Михайловича году в двадцать восьмом. И трудно было поверить, что это и есть тот самый чудесный писатель Зощенко. Да к тому же еще и «Гаврилыч» (под таким псевдонимом печатались его фельетоны в газете «Пушка»). Когда вы читали назидательные высказывания Гаврилыча, то сам он представлялся вашему воображению эдаким бывалым питерским рабочим в замасленной прозодежде, добродушным, но язвительным, не дававшим спуску головотяпам и пьяницам. А тут… порог редакции «Бегемота» переступил молодой человек, скромно, но щепетильно одетый, гладкие черные волосы разделены косым пробором, красивое точеное лицо покрывал южный (как у нашего тогдашнего кумира Капабланки) загар.

— Вот это и есть Зощенко-Гаврилыч, — сказал мне секретарь редакции Б. В. Жиркович, — он же — Ив. Прутков.

Я сразу заметил, с какой радостной нежностью относятся все к Михаилу Михайловичу: братья-писатели, художники, технические работники. Все оторвались от своих дел, оживились, а карикатурист Борис Иванович Антоновский — солидный, авантажный мужчина — приветствовал вошедшего маршем «Выход гладиатора» (он прекрасно мог имитировать музыку целого духового оркестра).

Известно, что Зощенко был удивительно скромен, избегал публичности, многолюдья, шумных сборищ и малознакомых людей. Но в тот поздний час в редакции были только свои (я — неприметный ученик художника Н. Э. Радлова — не в счет), и потому Михаил Михайлович чувствовал себя как дома. Он шутил с машинисткой, играл с пинчером художника Б. Шемиота, а потом, сочинив несколько подписей к карикатурам и ответив на десяток писем корреспондентов Гаврилыча, принялся рассказывать всевозможные истории и случаи, выхваченные из окружающей жизни. И тут я узнал, что он еще и прекрасный рассказчик.

Забегая вперед, скажу, что за долгую жизнь мне много приходилось встречать среди знакомых писателей и артистов интереснейших рассказчиков. И. С. Соколов-Микитов, Виталий Бианки, К. Г. Паустовский, актер А. М. Ходурский, гитарист С. А. Сорокин… Но с Зощенко я бы никого не сравнил. Сколько же он хранил в памяти удивительных сюжетов, многие из которых, к сожалению, так и не были им записаны, не превратились в рассказы и повести… Кстати, прелестная его повесть «Талисман», написанная в духе пушкинского «Выстрела», долгое время существовала лишь в «воздухе» как устный рассказ для дружеского круга.

В те давние времена я частенько встречал Михаила Михайловича у Н. Э. Радлова. Я приходил к своему мэтру с папкой под мышкой, дверь отворяла Лидочка — большеглазая девочка с бантом на макушке — дочь художника.

— А у нас Зощенко, — тихо говорила она, и глаза ее сияли от восторга.

В то время Радлов и Зощенко были заняты кипучей работой — сочиняли серию невероятных «изобретений», вскоре выпущенных отдельной книжкой под названием «Веселые проекты». Среди этих «проектов» был, например, «механический ограничитель» — громоздкий аппарат с системой рычагов и хронометром; этот механизм предназначался для того, чтобы в нужный момент прервать заговорившегося оратора уколом вилки в чувствительное место. Или такой «проект»: «безопасный денежный сейф», который чуть что хватал в железные объятия даже самого осторожного «медвежатника». Эти очень смешные картинки сопровождались «поучительными комментариями» Михаила Михайловича.

Заканчивался очередной мой урок рисования, и я спешил удалиться — «по-английски», незаметно. Но, бывало, в этот момент из-за портьеры доносился голос Радлова: «Нет, нет, сегодня вы не улизнете. Пошли пить чай с шоколадным тортом». И как это он угадывал то, чего и самому мне хотелось? После робких отговорок я оставался. Конечно, не ради чая с тортом… Тянуло побыть среди замечательно интересных людей, которые живут искусством, творят его. Кроме самих Зощенко и Радлова и добродушной хозяйки дома, жены Николая Эрнестовича — художницы Н. К. Шведе-Радловой, в этой светлой гостиной часто бывали брат художника Сергей Радлов, выглядевший не таким неприступным, как в своем Молодом театре, его жена, величественная и строгая переводчица Шекспира — Анна Радлова, писательница-комедиограф Елена Тарвид… Разговоры о книгах, о кинофильмах, о театральной жизни.

Однажды завязался спор. Е. Тарвид в пух и прах критикует «Двенадцатую ночь», поставленную режиссером Н. В. Петровым, показывает, как развязно вели себя на сцене актеры.

Зощенко с печальной задумчивостью сидит как раз напротив меня, покуривая длинную папиросу. Он берет под защиту действительно смелую до буйного озорства постановку, говорит, что сам Шекспир был бы счастлив, — ведь так дружно хохочет зал; хвалит работу молодого художника Н. Акимова, оформившего спектакль…

В этот запомнившийся мне вечер разошлись около полуночи. Я провожал Михаила Михайловича через пустынное Марсово поле, говорил ему о своем влечении к литературе, о давней тяге к театру, особенно к шекспировскому. И поразительная вещь: я вдруг почувствовал контакт, ощутил, что Михаил Михайлович внимательно слушает. Каким счастьем было осознать это!

Где-то возле Инженерного замка он остановился и промолвил с загадочным видом: «А вы знаете?.. Только, чур, секрет, — знаете, как радловские актеры прозвали величественную Анну Дмитриевну? Ну, не по злобе, а так, по закулисной привычке давать прозвища». Я, конечно, не знал. «А вот как — метко и просто: Батюшка. Помните: «У попа-то, рукава-то…» Признаюсь, когда я сегодня слушал ее, вдруг вспомнил: Батюшка!.. И чуть не прыснул от смеха, как школьник».

И это сказал Зощенко, рассмешить которого, как утверждали многие, было безнадежным делом. Сам же он высказывался (я это слышал не раз) о своей невозмутимости примерно так:

— Часто говорят о том, что на лице моем выражена какая-то гоголевская грусть, придумали, что я «рыцарь печального образа». А если бы знали, как иной раз, прогуливаясь по улице, я вдруг запримечу что-нибудь смешное, или в голову мне придет неожиданный комический поворот сюжета, — что со мной делается в этот момент!.. С каким трудом удерживаюсь, кусаю губы, стараясь преодолеть приступ хохота. А ведь если ни с того ни с сего расхохочешься на людях, бог знает что подумают — ну рехнулся человек или, видать, здорово под мухой…

И еще приходилось слышать от Михаила Михайловича, что его грусть — это естественная жажда радости, неутолимая потребность общаться с веселыми и счастливыми людьми.

— Ведь не один я такой, — говорил он. — Возьмите, например, Хармса — такого серьезного, вечно углубленного в свои думы. Кто видел его веселящимся, раскатисто хохочущим? Но ведь беседовать с ним, читать искрящиеся смехом его стихи — всегда так весело, кувыркаться хочется! Да ведь что мы? Самого Антона Павловича в пессимисты записали, припечатали ему «мировую скорбь».

Замечу, что при встрече с милыми сердцу людьми Зощенко всегда приветливо улыбался, выражая чувство симпатии и доверия, которым он не баловал прочих других. Он очень любил общаться с поэтами, стихи которых выбрал его вкус, его слух. С Александром Гитовичем он встречался до самой смерти, называл его Саня, но говорил ему не «ты», а «вы»… Помню, как я недоумевал по поводу стихотворных строк, вкрапленных Зощенко в его повести «О чем пел соловей?» и «Мишель Синягин». Вкус Михаила Михайловича я считал безупречным — и вдруг такая бездарщина. Как он мог?.. «Да ведь это же не стихи, — успокоил меня Гитович, — а откровенная пародия на стихи-уроды, что рождаются у графоманов. Это подделка под «салонную поэзию». Тут все — сердце, девиз, любовь, образ, изящное лицо — букет махровой пошлости!..»

Гитович обладал феноменальной памятью. Трудно представить, сколько он помнил стихов — от Пушкина до Олейникова. И читал — чеканно, как читают только одни поэты. Зощенко слушал его всегда отрешенно, уйдя в себя, а иной раз просил повторить прочитанное. Очень нравилось ему, как Гитович читает лермонтовского «Валерика». Однажды летним утром я зашел к Гитовичам и застал там, кроме хозяев, Зощенко и его жену Веру Владимировну. Они жили по соседству и пришли сюда не просто позавтракать, а «на Заболоцкого». Николай Алексеевич сидел в кресле у окна и пребывал в самом мажорном расположении духа. Он выглядел свежо, молодо: белая рубашка «апаш», золотые запонки, круглые сияющие очки. Читал он, кроме новых стихов, по просьбе Зощенко одно из своих загадочных стихотворений, прямо-таки колдовское — «Змеи»:

Лес качается прохладен,

Тут же разные цветы,

И тела блестящих гадин

Меж камнями завиты…

Прослушав, Михаил Михайлович говорил о загадке Времени, о тайне сновидений, рассказывал о невероятных случаях летаргии… Разошлись к полуночи, благодаря и обнимая разрумянившегося Николая Алексеевича.

А вскоре, этим же летом, я снова встретился с Михаилом Михайловичем. Я поселился со своим этюдником на чердаке литфондовской дачи в Суйде, а подо мной, в самой даче, обосновались сразу три поэта — молоденький Глеб Семенов, Сергей Дмитриевич Спасский и старый мой приятель Володя Лифшиц. И вот однажды к даче подкатил громоздкий автомобиль, из которого вышли улыбающийся Зощенко в светло-сером костюме и за ним двое незнакомцев, как позже выяснилось, члены какой-то комиссии Литфонда. Как раз в эту пору Михаил Михайлович был избран в правление Союза писателей и активно занимался жилищными проблемами.

После обеда, к вечеру, все отправились на прогулку, перебрались через полотно железной дороги, туда, где среди высоких деревьев стояло несколько деревянных строений своеобразной архитектуры — все, что осталось от родового имения Ганнибалов. Невдалеке, за пределами усадьбы, сохранилось старое неухоженное кладбище с черными чугунными крестами и гранитными надгробиями, совершенно как бы из «Станционного смотрителя». Здесь долго бродили, читая эпитафии. Самые интересные Михаил Михайлович записывал в блокнот. Вернувшись, разлеглись на пахучем сене, пекли на костре картошку, читали стихи, а когда стемнело, уговорили Зощенко переночевать на широком и древнем, вполне возможно, ганнибаловском диване…

В начале тридцать восьмого года я стал заведующим художественной частью детского журнала «Чиж». Этот славный журнал был создан большим коллективом прославленных авторов: С. Маршак, В. Лебедев, Н. Тырса, В. Бианки, Д. Хармс, А. Пахомов, Евг. Чарушин, Ю. Васнецов… Радостно было общаться с этими людьми. И вот время от времени в «Чиж» стал приходить Зощенко и стали появляться его короткие рассказы. И как-то сразу же мне пришлось прибегнуть к помощи Михаила Михайловича. Я придумал сюжет рассказа в картинках: одному немецкому мальчику поручили доставить на пароход революционные книжки, и ему удалось уйти от преследования полицейской собаки вот таким хитрым способом — он переобулся на ходу, на улице, в чужие башмаки, после чего ищейка пошла по ложному следу.

Редактор журнала Р. И. Жуковская сказала, что для этой довольно сложной истории требуется дать очень простой, ясный текст. Я побежал к Зощенко. Он стал внимательно разглядывать рисунки А. А. Успенского, а я — его рабочую келью. Ни соринки, ни клочка бумаги, идеальный порядок на его изящном бюро с ящичками, за которым привык работать. Железная кровать застелена ворсистым серым одеялом («Как у Чехова», — подумал я), а над изголовьем — прелестная акварель К. Рудакова.

Приходилось слышать, что Михаил Михайлович не любил художников-иллюстраторов. Это неверно. Он опасался банальности, фотографизма — это так, но к мастерам иллюстраторам относился с большим уважением. Выделял острого насмешника Бронислава Малаховского, Н. Муратова, Ю. Васнецова, преклонялся перед Н. А. Тырсой, В. М. Конашевичем. За годы знакомства с Зощенко я приметил, что он никогда не делал замечаний своим иллюстраторам, соблюдая редкую деликатность. Помню, как он любовался чудесными рисунками Ю. Н. Петрова к своим рассказам в «Чиже»… Пришлись ему по душе и рисунки А. Успенского к «Приключениям мальчика Генриха» (так предложил назвать Михаил Михайлович нашу историю в картинках). Текст он написал быстро и хорошо. До сих пор помню его концовку. На рисунке изображен толстопузый шуцман, ударом сапога поддавший ищейке, которая упустила умницу Генриха. И подпись: «Эй, толстый фашист, не бей собаку, она не виновата!» Эта наивная реплика (как бы от лица негодующего маленького читателя) ставила прекрасную точку — в ней было столько правды!

Чаще всего Зощенко появлялся в «Чиже» без всякого предупреждения: гулял, мол, в садике у Русского музея и решил заглянуть… Да, кстати, детский рассказик написал. Он устраивался поудобнее на нашем диване, иногда рядом с Хармсом, и говорил: «Нет-нет, читать я не буду, пусть прочитает кто-нибудь из вас, а я, может, примечу какие-нибудь огрехи…»

Писательский труд Михаил Михайлович всегда почитал важным, ответственным и далеко не легким делом. Как-то один литератор расхвастался ему при встрече:

— А все-таки вдохновение — великая штука! Вчера я сел и накатал за один вечер рассказ. И, знаете, вполне приличный рассказец получился!

Было видно, как это покоробило Михаила Михайловича.

— К сожалению, не могу вас понять, — сказал он сквозь зубы. — Приличным может быть топор, пиджак… Но рассказ приличный — это нелепость. К тому же приличие — двоюродная сестра посредственности и скуки. Это еще древние греки знали…

Все мы в годы войны не раз вспоминали Зощенко, перечитывали его рассказы, дошел до нас и успех его «Рогульки». А в сорок третьем году, таком тяжком для Михаила Михайловича, мой друг, фронтовой поэт Михаил Дудин, посвятил ему свой только что созданный цикл стихотворений «Сентябрь». Там были строки:

…Я снова все переиначу,

Как думаю и как хочу,

Перестрадаю, переплачу

И дань тоске переплачу.

Уже в ту пору между Зощенко и Дудиным сложились сердечные, искренние отношения, и Дудин стал для Михаила Михайловича просто Мишей. В сорок четвертом Зощенко вернулся в Ленинград. Он написал для нашей фронтовой газеты рассказ, мы стали встречаться и однажды затащили его в гостеприимный дом редкостной умницы, нашей блокадной подруги Наташи Владимирцовой, сестры известного композитора. Едва переступили порог, как она воскликнула, увидев Зощенко:

— Бог ты мой, да это ж Миша пришел!

Оказалось, они были знакомы с детских лет… А потом топилась старинная белая печь, мы сидели за скромным ужином, и Дудин читал стихи, а Зощенко, прислонившись спиной к кафельной стенке, рассказывал о странностях человеческих судеб, перебирая крупные янтарные зерна четок…

В пятидесятые годы частенько наведывался из Москвы поэт Володя Лифшиц. Он увлекался тогда киносъемкой — запечатлевал своей маленькой камерой портреты старых друзей и однополчан. Среди многих других у него были на редкость удачные кадры с Михаилом Михайловичем. Хочется верить, что живой Зощенко и сейчас находится в доме у художницы Ирины Кичановой, жены поэта.

Крупным планом, во весь формат экрана прямо вам в глаза смотрел Михаил Михайлович. Он что-то рассказывает, мягко улыбаясь, можно разглядеть его милое лицо, морщинки на лбу, седоватые виски, матовый блеск его глаз. Вот он затягивается папиросой, круглое облачко дыма вылетает из его губ, оно постепенно разрастается, обволакивает и затуманивает лицо. Черты светлеют, размываются и наконец исчезают совсем…

Эти воспоминания о M. M. Зощенко были напечатаны в августе 1984 года в журнале «Нева». И, надо сказать, к большому неудовольствию высокого начальства: «Опять у вас в журнале этот Зощенко!»

Да, само упоминание его имени было чуть ли не криминальным. А о годах тяжелой опалы и подавно слова нельзя было сказать. Я и не пытался. Знал: если скажу — весь материал зарубят.

А ведь были встречи в ту мрачную пору… Помню, например: в сырой осенний день шагаем вдвоем с Дудиным по Невскому. Навстречу нам — хрупкая фигура Михаила Михайловича. Худенький, прямая спина, одет в серое потертое пальтецо, старая кепка. Мы с Дудиным, только что получив гонорар, направляемся из Дома книги в ресторанчик под «Европейской» гостиницей. И вот — такая радостная встреча! А говорили, что он болеет, не выходит из дома…

Издали мы уже начинаем кланяться, ликуем, наконец, жмем его руки, умоляем разделить с нами трапезу. Ведь на антресолях «Восточного» ресторана имеются уютные кабины с диванчиками вокруг стола, там можно задернуть темно-зеленые шторы и спокойно обедать, ведя беседу…

— Милые мои, дорогие, — говорит вполголоса и торопясь Михаил Михайлович. — Никуда я с вами пойти не могу и умоляю — не приближайтесь ко мне, ведь нас кто-то видит, это факт. Поберегите себя.

Ему было плохо. И он не хотел, чтобы было плохо другим.