Н. Носкович-Лекаренко СЛАВА — ЭТО ВДОВА [49]

Н. Носкович-Лекаренко

СЛАВА — ЭТО ВДОВА[49]

Красивое смуглое лицо, темные глаза с поволокой… Невысокий и очень изящный человек.

Все в нем вызывало во мне чувство уважения и восхищения.

Он был всегда хорошо одет. В его одежде не было вызывающего щегольства, ничего не выглядело с иголочки, даже галстук, но все было очень хорошо сшито и прекрасно смотрелось.

Смуглое лицо могло быть таким от отравления ипритом в войне 1914 года, а может быть, это был цвет кожи, унаследованный от предков. Михаил Михайлович говорил мне, что фамилия Зощенко происходит от слова «зодчий». Кто-то из предков, то ли дед, а вернее — прадед, был архитектор-итальянец, работавший в России — на Украине. По обличью Михаила Михайловича вполне можно было это себе представить…

Познакомились мы, когда мне было восемнадцать лет. Я училась на графическом факультете Академии художеств, на отделении газеты, журнала и детской книги. На втором курсе меня направили на практику в редакцию «Бегемота». Был такой юмористический журнал в Ленинграде.

Редакция располагалась в двух маленьких комнатах, отделенных от витой каменной лестницы застекленной дверью. Находилось это в недрах Апраксина двора. Я не помню, кто был главным редактором, но художественную часть вел Николай Эрнестович Рад-лов, столетие со дня рождения которого 10 октября 1988 года отметил Ленинградский союз художников выставкой его работ и вечером памяти. В редакции я оказалась в талантливом, живом коллективе прекрасных художников и остроумных литераторов.

При всей непринужденности обстановки журнал делался с энтузиазмом и получался веселым, остроумным и талантливо иллюстрированным.

Единственной дамой в этом коллективе была секретарь Любовь Михайловна Козелова, она же представляла собой партийную часть — среди художников, во всяком случае. Все относились к ней с большим почтением и, по-моему, с искренней симпатией. Здороваясь, целовали ручку. Конфликтов по темам, при мне, во всяком случае, не возникало. Что говорить — это был слаженный коллектив образованных, хорошо воспитанных и культурных людей.

То, что я попала в «Бегемот» на практику, длившуюся всего месяц, я считаю большой для себя удачей. Меня пригласили на обсуждение очередного номера журнала, где решалось художественное оформление и подписи к рисункам. Из литераторов присутствовали А. Флит и Михаил Михайлович Зощенко. Зощенко сидел на одном из редакционных столов, положив ногу на ногу. Рядом лежала его кепочка. Кстати, я никогда не видела Зощенко в шляпе.

Сидел он молча, вероятно, обдумывая нужные к рисункам подписи и не включаясь в обсуждение, но не обратить на него внимания было невозможно — при всем разнообразии и интересности всех собравшихся он был особенный.

С этого собрания Михаил Михайлович пошел меня провожать, и так началась наша семилетняя дружба, прервавшаяся трагическим поворотом моей судьбы и никак не заслуженной бедой Зощенко.

С концом моей практики журнал «Бегемот» закрылся. Кто-то решил, что незачем Ленинграду иметь свой юмористический журнал.

Было это бесконечно огорчительно. Мы вышли все вместе на каменную витую лестницу, и Михаил Михайлович приклеил с внутренней стороны стеклянной двери тут же им сочиненное и написанное на бумажке четверостишие.

Никак не могу вспомнить двух первых строк, зато две вторые запомнились:

…Где прежний блеск былых побед

Увы! закрыто на абет.

(с такой орфографией).

Стали закрывать и другие журналы Ленинграда. Кто-то, начисто лишенный чувства юмора и уважения к нашему городу, разрушал его культуру, разъединял авторские коллективы.

Но дружба моя с Михаилом Михайловичем не кончилась.

Я думаю, ему было забавно и интересно знакомить меня, еще почти девочку, с недоступными и неизвестными мне ранее очень приятными сторонами жизни. Михаил Михайлович был первым мужчиной, пригласившим меня в «Асторию» поужинать.

Помню, мы угощались котлетками «минути». Такого теперь не бывает. Это были котлеты из рябчиков, из каждой торчала рябчиковая ножка с коготками. Было ли вино, не помню. Два молодых негра в белых атласных костюмах с пестрыми поясами плясали между столиками в ярких лучах прожекторов. Очень был запоминающийся вечер. Как можно в восемнадцать лет не восхищаться такими радостями и тем, кто их доставляет? А доставлявший радости был на редкость добр и мягок в обращении — я не помню в его поведении ни одного «фо па»,[50] ничего похожего на малейшую бестактность, ничего, в чем был бы хоть малый оттенок грубости. И тем не менее это был чисто мужской и мужественный характер. Никакой сладости в словах и действиях этого человека не было.

Меня пригласили в гости к Зощенко; я познакомилась с Верой Владимировной и с Валей (сыном Михаила Михайловича), еще школьником старших классов.

Это были годы расцвета, славы и популярности Михаила Михайловича.

Как хорошо, что был такой период большой и заслуженной удачи в этой жизни, хотя счастливым Михаил Михайлович, по-моему, никогда себя не чувствовал. В нем не было никакого высокомерия, никакой горделивости, хотя цену себе он, конечно, знал. Его переводили на многие языки, даже на японский. Уж не знаю, как по-японски можно перевести, например, «с гулькин нос». Но книжка выглядела очень почтенно и красиво, в твердом переплете, с черным рисунком на желтом фоне.

Меня всегда поражало, и я полагаю, это было одной из причин печали Михаила Михайловича, что большинство читателей воспринимало его рассказы, благодаря, конечно, форме изложения (а что бы было без этой так удачно найденной формы?), — воспринимало его творчество как желание рассмешить, и только. На самом же деле это ведь не так. Какой ни возьми рассказ, он полон боли и огорчения за бедную, дикую жизнь, за бескультурье и темноту. «Можете скушать одно пирожное» («Аристократка»). А рассказ, где сторож парка, с поленом в руке, крича и ругаясь, гонится за велосипедистом, поехавшим не по той дорожке… и автор надеется, что наступит время, когда ему ласково скажут, где надо проехать, и поднесут при этом букет незабудок. Драка в коммунальной кухне, порошок для истребления блох, оставленный уехавшим иностранцем и принятый за косметику. Электричество, осветившее наконец квартиру жившего при керосиновых лампах: «Посмотрел я на свое канапе, ну и канапе!» Да что ни возьми…

Даже и в мои восемнадцать лет я прочитывала эти рассказы с тоской в душе и воспринимала как борьбу с мещанством и духовной нищетой.

Бывая в доме у Михаила Михайловича, я поражалась тому, как, при всем его материальном благополучии в то время, сам он жил очень скромно. Вход в его комнату был через отделявший ее от общей передней тамбур, который был изолятором от нежелательных шумов и внезапных вторжений. Он жил вместе с семьей и в то же время отдельно.

Обставленная без всяких претензий, кроме элементарных удобств, комната, светлая, в два окна. Никелированная обычная кровать, полки с книгами, непритязательное бюро. Конторка, за которой работают стоя. На бюро под стеклом маленькая фотография красивой молодой женщины в большой шляпе моды 1914–1915 годов. Михаил Михайлович сказал мне, показав этот портрет, что когда-то он очень любил эту даму и что живет она за границей.

Зато комната Веры Владимировны, показанная ею, поражала роскошью обстановки. Белая французская спальня, обюссон на весь пол и шкура белоснежного медведя у кровати, на геридонах большие группы саксонского фарфора.

Невероятная разница между вкусами супругов и их отношением к вещам поражала и свидетельствовала о том, сколь непохожие друг на друга люди соединили свои судьбы под одной крышей. Михаил Михайлович был очень добрым и щедрым человеком и, думаю, никогда не препятствовал желанию Веры Владимировны обставлять свою жизнь так нарядно, когда появилась эта возможность.

Вера Владимировна увлеклась антиквариатом. Помню, в один из визитов я застала в столовой обнову — красивый старинный шкаф-бюро маркетри.

Наверное, в наступившее потом тяжкое время, когда Зощенко перестали печатать, все эти вещи были проданы и временно выручали семью, находившуюся в нужде.

В комнате же Михаила Михайловича ничего не менялось, не прибавлялось, не уменьшалось, и это, видимо, его вполне устраивало. Я не знаю, бывали ли где-нибудь супруги вместе. У меня сложилось впечатление, что Зощенко предпочитал или одиночество, или общество друзей-литераторов, или женщин, которые ему были интересны. Он дружил со своим соседом по площадке Валентином Осиповичем Стеничем, человеком прекрасно образованным, живым, хорошо знавшим поэзию, переводчиком Дос-Пассоса и Джойса.

Михаил Михайлович свято чтил долг главы семьи. Сына Валю он, конечно, избаловал деньгами, видимо щедро выдаваемыми на карманные расходы. Валю, совсем еще юного, встречали в компании сверстников в дорогих ресторанах, где он чувствовал себя как дома.

При всем равнодушии к вещам сам Михаил Михайлович хорошо разбирался в старине и любил делать своим друзьям милые, ни к чему не обязывающие подарки.

В то время я собирала кое-что из русского кустарного искусства. Зная это мое увлечение, он время от времени дарил мне то старинную лакутинскую табакерку под черепаху (это было редкостью), то персидские четки, то красивую шкатулочку (тоже русский лак) с «Демьяновой ухой» на крышке, то старинный вязаный кошелек XVIII века. Я очень дорожу этими вещицами, которые дарились так, между прочим; было видно, какое удовольствие он получает, доставляя радость.

В нем была какая-то нежная доброта. Помню, мы вечером гуляли, навстречу по пустынной улице шел, горько плача, маленький мальчик. Михаил Михайлович стал его утешать и, вынув из кармана шоколадку в серебряной бумажке, вручил мальчику. Я тогда подумала: неужели для таких случаев он носит в карманах шоколадки? Наверное, носил.

Я уже писала, что вряд ли в этот, казалось бы, вполне счастливый отрезок жизни Зощенко чувствовал себя счастливым. Его терзала жестокая неврастения, и он пытался сам избавить себя от этих страданий, иногда надолго обрекавших его на добровольное одиночество и бесконечное разматыванье клубка своих ощущений и переживаний, начиная с раннего детства, в надежде найти причину и источник своей болезни и наконец побороть ее.

Повесть «Перед восходом солнца», которую он хотел вначале назвать «Ключи счастья», была начата в тридцатых годах. Я помню, как Михаил Михайлович читал мне уже написанные ее фрагменты — о том, как в младенчестве, еще грудным ребенком, он был испуган ударом грома, о неудачном купанье в том же возрасте и навсегда поселившейся в нем неприязни к купаньям.

И «Возвращенная молодость», и «Перед восходом солнца» — результат бесконечных самоанализов, воспоминаний, сопоставлений и размышлений о работе мозга и нервной системы человека. Периоды депрессии, в которую время от времени впадал Зощенко, длились иногда подолгу, и казалось, выхода из них нет. Но вот наступали дни, когда вдруг хотелось пойти в театр посмотреть Утесова, или раздавался телефонный звонок, и меня приглашали днем в ресторан, где дают клубнику со взбитыми сливками. Мрачная занавеска раздвигалась, и вновь видно было, что солнечно и что есть какие-то радости в жизни.

У меня сохранилось несколько писем, написанных Михаилом Михайловичем в тяжкие периоды неврастении, когда ему никого не хотелось видеть и ни с кем общаться.

Привожу характерные цитаты.

Лето 1929 года:

«Нахожусь в некоторой меланхолии, а потому не позвонил, как собирался.

Не браните нас, дорогая душечка, — мы и сами не рады, что снова нас посетила хандра…

Просьба не забыть нас в нашей немощной старости».

Из другого письма, 1931 года:

«Я было согласился на свой вечер в Политехническом институте (Москва), но в последний момент струсил и отказался.

Не то чтобы струсил, но уж очень не люблю на публику выходить, смотреть будут, а я мрачноватый, и вообще нехорошо как-то».

12 января 1931 года:

«Я много работал это время и по этой причине очень похудел, пожелтел и подурнел».

Надо сказать, что, выбравшись из очередного нервного спада, Михаил Михайлович очень хотел выглядеть получше и свежее, запудривал усилившуюся на лице желтизну и чуть-чуть подкрашивал губы.

И вот еще — из письма от 1 января 1937 года:

«Я чертовски болел эту зиму. Теперь несколько лучше, но все еще не в себе».

Если кто-то Михаилу Михайловичу не нравился, он говорил: «Я не могу видеть вокруг себя этого человека». Но если кто-то был ему мил, он был всегда очень приветлив и, мне думается, боялся обидеть небрежением.

Как-то зашла речь о супружеской неверности. Мне было сказано, что, если такое случится и муж заподозрит, ни в коем случае не признаваться. Как сейчас помню, Михаил Михайлович сказал: «Ногти будут вырывать — молчите, ибо в отношениях образуется неистребимая трещина».

Тридцать седьмой год стал роковым в моей жизни.

В январе был арестован мой муж, исчезнувший — как и не было. А в первых числах сентября была арестована я. Пять лет лишения свободы как члена семьи изменника Родины. А потом война. До особого распоряжения выехать из Сибири было нельзя.

Я была вырвана из семьи, разлучена с близкими и друзьями, лишена любимой работы, хотя в 1942 году срок мой кончился, я работала уже вольнонаемной в районном центре в клубе. Писала только домой, потому что не была уверена, что моих писем кто-нибудь хочет. Репрессированная.

В 1946 году я вернулась в Ленинград, прописали в Луге, но некоторые издательства помнили меня и работу мне давали.

В городе я бывала часто. Но мое положение не позволяло «не возобновлять прежние дружбы, чтобы никому не навредить. Тем не менее незапланированные встречи с Михаилом Михайловичем на Невском иногда происходили. Когда разразилась беда над Михаилом Михайловичем и А. А. Ахматовой, семье Зощенко приходилось очень тяжело. Об этом много написано. Сам он был бесконечно оскорблен. Его отменное мужество, с которым он отстаивал свои позиции, вызывало у меня восхищение и страх за него. Я знала его как человека храброго и отважного.

В те времена он был, пожалуй, один в поле воин. Мало кто решался поддерживать с ним отношения. Я боялась встретиться с ним преднамеренно. Боялась и за него, и за себя. Мы оба были люди скомпрометированные.

Как-то в одну из встреч на Невском он сказал мне: «Звонили из «Крокодила» (журнал «Крокодил» он в шутку называл «Наши достижения») и предложили в каждый номер давать фельетон на положительном материале». Этой возможности Михаил Михайлович не использовал.

Горько и обидно до слез, что по-настоящему поговорить больше не пришлось. Жизнь человеческая, увы, коротка. Насколько бы сейчас могла дополниться «Голубая книга»! «Слава — это вдова» — кто сказал, не помню, — и вот она снова вернулась к Зощенко.

Я была на его похоронах в Сестрорецке…

Все же хорошо сознавать, что и при жизни было у него счастливое время заслуженной славы, признания и благополучия.

Думаю, что сейчас круг читателей, понимающих его по-настоящему, конечно, расширился и он воспринимается не только как писатель — насмешник и развлекатель, но и как тяжко переживающий наши беды патриот и неутомимый борец со злом.