E. Журбина ПУТИ ИСЦЕЛЕНИЯ [37]
E. Журбина
ПУТИ ИСЦЕЛЕНИЯ[37]
Я хочу рассказать о своем знакомстве с замечательным советским писателем Михаилом Михайловичем Зощенко, о дружбе и переписке с ним.
Столкнулась я с Зощенко в самом начале своей литературной работы. Я приехала учиться в Ленинград, в университет, из Харькова. Там окончила «школу-коммуну». В этой школе все свободное от занятий время мы маршировали по улицам города, распевая Маяковского: «Бейте в площади бунтов топот, выше гордых голов гряда, мы разливом второго потопа перемоем миров города». Ощущение, что все начинается заново с Октября в жизни, в искусстве и в науке — это было то, с чем мы входили в жизнь.
Мы знали, что Маяковский объявил эпоху социалистического искусства. Я принадлежала к тем, кто мечтал делать социалистическую науку об искусстве, а не продолжать науку буржуазную.
Чем привлекло творчество Зощенко меня в то время? Для меня Зощенко был одним из тех писателей, кто очень рано понял смысл происшедших в Октябре кардинальных революционных перемен, полную невозвратимость к прошлому и начал свой путь со стремления немедленно создать литературу для народа, «доступную бедным», как он шутливо говорил.
Впоследствии я посвятила Зощенко ряд статей, дважды писала предисловия к Собранию его сочинений, (Первая моя статья была написана в 1927 году, а последняя в 1965-м.) В 1935 году я переехала из Ленинграда в Москву. У меня сохранились письма, написанные мне Зощенко из Ленинграда.
После опубликования моей первой статьи о творчестве Зощенко в 1927 году в «Вечерней Красной газете» отец моего мужа, Яков Адольфович Бронштейн, близкий друг Куприна и многих других русских писателей, встретился где-то с Зощенко. Зощенко просил его поблагодарить меня за мою статью в газете, сказал, что хотел бы познакомиться, поговорить.
После какого-то вечера в Доме печати, который помещался тогда в Мариинском дворце, я подошла к Зощенко, и он проводил меня до моего дома.
Впечатление от первого знакомства было разительно. Почему?
Как критик, я понимала смысл литературных устремлений Зощенко. Я ни в какой мере не склонна была повторять ошибки вульгарно-социологической критики того периода и отождествлять автора со знаменитым уже тогда рассказчиком его рассказов — обывателем, горе-философом. Я знала, что писатель стремится создать сатирический образ, рожденный послереволюционной действительностью, образ того представителя из массы, который не причастен к буржуазной культуре и враждебен ей, но который не включился в новую социалистическую культуру.
Я не ждала, что Зощенко может быть похож на своих героев. Но я видела человека не только чуждого той среде и тому мироощущению, которые он «описывал» в своих произведениях, не только человека совершенно иного по манерам, одежде, речи. Я видела человека, внутренний мир которого вознесен очень высоко в круг общечеловеческих дум и страданий («За всех расплачусь, за всех расплачусь», — звучали где-то в подсознании слова Маяковского).
Впоследствии я поняла, что, может быть, потому Зощенко так блистательно удалось создать трагикомический образ мещанина-обывателя любой формации, что он по своим человеческим качествам был свободен от основных черт и устремлений людей этого типа.
Дальнейшее знакомство привело меня к наблюдениям над атмосферой, в которой жил этот молодой и уже столь знаменитый писатель. Казалось бы, ему только и «греться в лучах славы», но ранимость его была беспредельна. Все доставляло ему страдания, вплоть до неудачно взятого билета в театр, до необходимости «пойти в гости». Только работа, только то, что ждало его за письменным столом, привлекало его безоговорочно. Впоследствии, в одном из своих писем мне, он определил это так:
«Я есть в некотором роде машина для литературных работ и весьма не сильный человек для жизни. Я умный, но мой ум — в литературе, в философии, а не в повседневной жизни…»
Письма, которые лежат передо мной, говорят не только о недуге, но и о путях исцеления.
Приведу одно из них почти целиком. Это первое письмо Зощенко, написанное мне из Ленинграда в Москву.
«Извините, Евгения Исааковна, что я вам не ответил в прошлый раз. Последний месяц я был в плохом состоянии. Много работал и думал («Ключи счастья») и, наверно, благодаря этому получилось у меня что-то вроде бессонницы. Засыпал едва в б утра. И были нехорошие нервы. Вот вредность нашего цеха! Уже через 2–3 недели небольшого, в сущности, труда — во всяком случае, не такого напряженного, как у меня бывало, — уже здоровье портится, и все снова летит к черту, что заработано с таким адским трудом.
Но на этот раз я не унываю. Я вовремя спохватился, умерил мою работу и теперь стараюсь поменьше думать, хотя это очень трудно и жалко.
Так что сие бедствие весьма плачевно отозвалось на моей особе — не то что бы я захандрил (теперь такого у меня не бывает), но впал в некоторую чрезмерную осторожность и временно порвал почти все отношения даже с друзьями. И даже не писал писем. Сейчас я тоже еще не совсем в хорошем виде, но надеюсь на милосердие божие, что все скоро будет в порядке.
Вместе с тем имею мужество признаться, что в подобном нездоровье я так и буду влачить свое жалкое существование философа, ежели не переключусь на более достойное для человеческого ума дело — на более простое и благородное занятие, не связанное ни с литературой, ни с умствованиями всякого рода.
Ну да уж вам-то это известно более чем кому.
«Гол. кн.» наконец напечатана — остались всякие типографские мелочи. Так что книга будет в первой половине января… Редактор меня очень обидел и досадил — порядочно поправок и переделок во всех пяти частях. А в совокупности со старыми поправками — это огорчает ужасно.
«Ключи счастья» пока отложил. Напишу две легкие повести «Черный принц» (для Эпрона) и одну вещь для двух пятилеток (очень неплохую).
Вот как обстоят мои дела — работа и нездоровье. И даже нет никаких «романов».
До свиданья! Привыкли ли к Москве? Как здоровье?
Мих. Зощенко».
Перечитывая письма Зощенко, я нахожу в них рядом с мрачными настроениями иную интонацию, иную тему, неизменно возникающую и повторяющуюся после самых грустных «аккордов». Это строки, свидетельствующие о том, как он исцелился «силой воли к свободному труду».
Вот примеры:
«Сейчас мое здоровье улучшилось. Чувствую себя порядочно. Так что все было от излишней работы. Но кое-какие мелкие недочеты (психического порядка) еще остаются. И тут мне еще предстоит борьба, которая, без сомнения, кончится моей победой, так как успехи уже велики и я даже раза два «ходил в гости», чего не было со мной года два».
И дальше идут строки, уже не относящиеся к болезни, а к трудностям литературной работы и грядущим планам. Приведу их также:
«Работаю сейчас над легкой вещью, пишу (для Эпрона) о «Черном принце». Это что-то вроде «исторического исследования» — было ли золото на затонувшем корабле. В общем, работа любопытная и на материале. «Ключи счастья» отложил пока. «Голубая книга» наконец вышла, по крайней мере один (контрольный) экземпляр у меня. Снова и не без огорчения увидел, что редактор ужасно меня «потеснил». Тут все вместе — и я был сам довольно строг к себе, и редактор… В общем, получилось, что мне подрумянили щеки, выкинув все мои словечки: может быть, пожалуй, возможно и т. д. Например, у меня сказано: «Неудачи будут исчезать» — исправлено: «Неудачи исчезают». И все в этом роде. Очень досадно. Общий тон несколько сместился. Возможно, что читатель так резко не заметит, но я чувствую это не без боли. В общем, смешно думать о настоящей сатире. Недаром я (посмотрите) написал, что меняю курс литературного корабля (это в коварстве)».
Заканчивается это письмо так:
«Вот воспользовался вашей добротой и все письмо снова о моих делах. До свидания. Пишите».
Письмо, в котором главным образом он говорил не о своих делах, содержит в себе такие слова:
«Мое здоровье довольно хорошее. Я бодр и весел. Все спокойно. И особенно у меня ясно и спокойно с работой (даже если меня будут страшно ругать)».
А вот строки из последнего письма в Москву, относящегося к 1938 году:
«А психически я сейчас совсем здоров. Всякие явления и страхи исчезли совершенно. И тут моя работа была на высоте. Для закрепления этого следовало бы пожить безмятежной жизнью года два. Но вот этого-то и не удается сделать. И тут приходится признаться, что не все в моих руках… Напишите мне, подумав обо всем, что я вам говорю».
В своих воспоминаниях я хочу коснуться моих отношений с Зощенко как отношений писателя и критика.
Я восхищалась тем творческим своеобразием и литературным блеском, с которыми Зощенко реализовал свою тему. И конечно, хотя я писала об этом не для писателя, а для читателя, мне было дорого признание Зощенко в том, что я понимаю его творчество и верно его трактую. Мне и теперь радостно думать, что моя критическая работа, наряду с работами других критиков, чем-то помогли Михаилу Михайловичу.
Зощенко не относился пренебрежительно и свысока к критике. Однажды он, перечислив несколько статей о его творчестве (в числе которых была и моя), сказал:
«Эти статьи удовлетворили меня как писателя. Судя по ним, я могу считать, что наша критика находится не в таком уж печальном положении, как это многие утверждают. Я указываю на эти статьи не потому, что авторы их благосклонно относятся к моему творчеству. Меня обрадовала не столько их похвала, сколько правильное (с моей точки зрения) проникновение в суть дела, верный анализ идейного содержания книг».
Отношения мои с Зощенко как отношения писателя и критика имели свою историю. Интересно в этом смысле письмо Зощенко, которое однажды, еще до переезда в Москву, я нашла в своем почтовом ящике. Вот это шутливое письмо целиком.
«Дорогая и уважаемая Евгения Исааковна!
Ну как же со статьей? ГИЗ надоел мне — пугает, что собрание мое страшно задержится из-за первого тома. В чем же дело? Там же маленькая переделка. Третий месяц пошел, дорогая Евг. Ис.! Очень Вы меня огорчаете этим делом. Я бы, конечно, не торопился, но к лету без этого могу остаться без денег. Стану тогда, как Тиняков, у подъезда Вашего дома с протянутой рукой. Несколько раз хотел Вам звонить, да не знаю Вашего телефона. Адрес же вспомнил и то, может, наврал. Не заставьте же ждать, дорогая Евг. Ис.
Ваш Мих. Зощенко. 27/IПI 31 г.»
В этом письме речь идет о моей вступительной статье к первому тому 2-го издания Собрания сочинений Зощенко в ГИЗе. Задержалась я со статьей потому, что много размышляла в это время о творчестве Михаила Михайловича и приходила иной раз к довольно сложным выводам о назревшей необходимости творческих «перемен». Эти мои раздумья и должны были найти отражение в новой редакции текста вступительной статьи. Думаю, что они были своевременны.
Только подспудно начинался в творчестве Зощенко уход от гротескной шаржированности периода «короткого рассказа» и «сентиментальных повестей» 1922–1927 годов.
Еще впереди был тот период, когда в творчество Зощенко вошел и занял свое место высокий и трезвый пафос социалистического переустройства жизни и внутреннего мира человека. Впереди была «Возвращенная молодость», «Голубая книга», «Рассказы о Ленине», такие рассказы, как «Страдания молодого Вертера», «Огни большого города» и многое-многое другое.
Позволю себе привести один пример того, как в творчество Зощенко входили новая мысль и новый образ, так как это произошло как бы на моих глазах. Задолго до создания «Голубой книги» Зощенко написал рассказ, который в новой редакции вошел в «Голубую книгу» под названием «Мелкий случай из личной жизни». Он начинался «многообещающей» фразой:
«Иду я однажды по улице и вдруг замечаю, что на меня женщины (в первой редакции стояло «бабы») не смотрят».
Какие бы кардинальные меры автор рассказа ни предпринимал, начиная от висения на кольцах, употребления большого количества какао и других питательных продуктов и до покупки пальто «с такими широкими плечами, которых вообще не бывает на нашей планете», — ничто не помогало. Женщины не смотрели. Он так и не приобрел расположения женщин, если не считать внимания одной из них. Но это внимание разъяснилось совсем не в том плане, как этого хотелось герою. Эта женщина опознала купленное им на рынке пальто с неумеренного размера плечами за украденное у ее мужа!
На этой грустной и скептической ноте рассказ заканчивается. Но в «Голубую книгу» он попал с новым финалом:
«И вот что интересно — этот небольшой случай произошел со мной года два назад.
И хотя за эти два года я, казалось бы, еще больше постарел, но, тем не менее, этим летом я познакомился с одной особой, и она, представьте себе, мною сильно увлеклась. И, главное, смешная подробность: я в это лето одевался, как нарочно, исключительно худо… И вот тем не менее это на любовь не повлияло. И я через это счастлив и доволен, и даже мы вскоре женимся по взаимной любви».
Помню, как раз в это время Зощенко сказал, что он понял психическую силу любви. В этом смысле рассказ подключается к целому ряду рассказов, уже лишенных пессимистической статики и посвященных Зощенко движущемуся, изменяющемуся душевному миру современного человека.
Трудно отделить иной раз литературные отношения от дружеских. Михаил Михайлович относился ко мне глубоко дружески (однажды даже сказал: «У нас с вами какая-то родственность мозга»).
«Полюбите свою профессию!..», «Статьи, это у вас здорово получается», «Это все открытия» — подбадривал он меня, как старший товарищ, в начале нашего знакомства, совпавшего с началом моей литературной работы.
Особенно дорого мне одно дружеское письмо, полученное мною от Зощенко из Ленинграда после того, как долго не писала ему.
«Почему Вы мне так давно не писали?
…Я так привык получать Ваши письма, что теперь чувствую какой-то непорядок в моей размеренной жизни. Сообщите, как идет Ваша жизнь. Из моего прошлого опыта могу вынести заключение, что прекращенная переписка (даже дружеская, как наша) всегда говорит либо об очень хорошей перемене (счастливая любовь, неожиданный брак, богатство), либо об очень плохой (болезнь нервов и хандра, тоска, беременность, отчаяние и т. д.).
Так что к чему отнести ваше долгое молчание, дорогая Евгения Исааковна? Вдруг неожиданно прекратилась вся Ваша забота и Ваше участие, которое я чувствовал на себе. Почему-то Вы не сообщили мне, получили ли мою «Голубую книгу», которую я послал Вам тотчас в день выхода (начало февраля!). В общем, ожидаю от Вас ответа — как Вы живете и что делаете (в литературе)?»
Дороги мне и строки одного из писем Михаила Михайловича, где он благодарит меня за письмо:
«Последнее Ваше письмецо очень хорошее и доброе. И я не без радости прочитал его. И даже подумал, что Вы, кажется, и на самом деле ко мне исключительно добры. Я был к Вам до сих пор недоверчив, потому что думал, что за всем этим — Ваше женское сердце, склонное к фантазиям и к романтике. Но письмо Ваше такое рассудительное и умное, и оно написано настолько как-то в реальной жизни, что я начинаю о Вас по-другому думать…»
Я побывала в Ленинграде в марте 1958 года, видела Михаила Михайловича за три месяца до его смерти. Приехала я в Ленинград в плохом настроении. Михаил Михайлович был очень добр и внимателен ко мне и в длинном разговоре успешно развеял мой «пессимизм». Мне показался он оживленным, говорил о своих новых работах, о посещении его финской молодежью, о советских поэтах.
Светлое, высокое человеколюбие жило в душе этого замечательного человека и замечательного писателя. Я имела счастье попасть в его орбиту.
Когда в один июльский день в Москве я узнала о смерти Зощенко, мне показалось — вокруг стало темнее.
1976