Встреча с Фадеевым

Встреча с Фадеевым

юнь. Первый летний месяц. Светлый и ясный. Длинные дни. Белые ночи — северное чудо.

Воспользовавшись малым поступлением раненых, госпиталь принялся за косметический ремонт палат, перевязочных, операционных и приемного покоя.

Ну и работка! Копоть от печей-времянок и различных светильников покрыла потолки и стены плотным черным слоем. Все это надо перед покраской очистить.

После окончания малярных работ в восьмом отделении мне позвонила из редакции журнала «Звезда» Е. П. Карачевская.

— В Ленинграде писатель Фадеев. Хочет с вами встретиться и побеседовать, — сообщила Елена Павловна.

— А как он узнал обо мне?

— Александр Александрович был в редакции. Читал ваш очерк «Германия сегодня»…

Я получил увольнительную и пошел в гостиницу «Астория», где находился Александр Александрович Фадеев.

Солнце. Тепло. Широким полотном стелется асфальт чистых улиц. У большинства прохожих в руках лопаты. Сады, скверы, парки, пустыри, каждый мало-мальски свободный клочок земли — все вскопано под огороды.

С писателем Фадеевым я познакомился пять лет назад во Франции. Это произошло при следующих обстоятельствах.

Я был судовым врачом теплохода «Андрей Жданов». В июле 1937 года нашими пассажирами оказались артисты Московского Художественного академического театра имени Горького. Курс из Ленинграда в Гавр. МХАТ направлялся на гастроли в Париж, где в то время была Всемирная выставка.

Все пять суток рейса — шумно и весело! Мхатовцы как-то сразу запросто «вписались» в жизнь и быт экипажа. Артисты вместе с матросами драили палубу. Вербицкий и Чебан красили палубные надстройки. И как красили! Отменно! От изумления наш боцман Кудзелько только разводил руками.

В музыкальном салоне теплохода — сцены, скетчи и юмористические рассказы.

Вот Борис Петкер и Иван Кудрявцев в сценке «На примерке у портного». Петкер — портной, Кудрявцев — заказчик. И что вытворяют! Неудержимый смех зрителей с первой минуты и до конца.

— Точить ножи, ножницы, бритвы править! — кричит артист Владимир Попов нарочито простуженным голосом. С плеча как будто снимает точильный станок. И вот перед вами точильщик за работой. Движение ногой, — точит человек нож, да и только!

Для мхатовцев мы соорудили плавательный бассейн.

В благодарность за это они в музыкальном салоне показывают «Платона Кречета». Без грима и декораций. Но какой спектакль!

Борис Яковлевич Петкер в несколько репетиций организовал объединенный «морской джаз», нечто вроде ансамбля песни и пляски. Аккордеоны, гитары, деревянные ложки, балалайки, мандолины, губные гармошки и даже… медный таз — все нашло свое место.

Перед приходом в Гавр — концерт мхатовцев в двух отделениях. Для каждого члена экипажа — программа. Она написана от руки артистами. Один экземпляр, написанный концертмейстером Марией Николаевной Кореневой, сохранился у меня до сих пор.

Начался концерт в восемь часов вечера, а закончился за полночь.

Перед началом концерта внезапно заболел зуб у главного организатора и конферансье Бориса Яковлевича Петкера. Зуб надо удалить. Быть «ассистентами» добровольно вызвались Павел Владимирович Массальский и Василий Осипович Топорков — ныне народные артисты СССР.

— Будьте спокойны! — уверяли они меня. — У нас не вырвется!..

Булькает стерилизатор. Кипятятся шприц и щипцы.

— Боря, ты не волнуйся, — лениво тянет Массальский. — Моему знакомому вырвали вот такой же зуб, и он после этого жил еще целых два года…

Наконец «ассистенты» навалились на Петкера.

Но он вырвался! От страха перед «чеховской хирургией» боль исчезла, как рукой сняло! Я поверил Петкеру: такое случается в зубоврачебной практике. Поверил и облегченно вздохнул: мне никогда еще не приходилось удалять зубы. Я был на теплоходе врачом «за всё».

Оказывается, Борис Яковлевич схитрил. Почти через тридцать лет в своем письме он признался мне:

«Я обманул вас, сказав, что зуб перестал болеть. Он, черт его дери, омрачил мне и Гавр, и даже целый день в Париже. Дантист мсье Лебёф, по-русски — это бык, вырвал мне зуб».

В Гавре мхатовцев встречали Александр Александрович Фадеев и другие писатели, фамилии которых я не помню. Все примчались на машине из Парижа, где был международный конгресс писателей в защиту культуры. Им было известно, что МХАТ едет на гастроли, и они сочли необходимым встретить земляков еще в Гавре. Экипаж дружно принял писателей.

— Здрасьте, братцы! — приветствовал нас Александр Александрович Фадеев.

— Чем угощать дорогих гостей? — спросил капитан теплохода Николаев.

— Мы — русские люди. Щами, хлебом нашенским. И, конечно, — «тово». — Многозначительный жест. И всем понятно, что означает это «тово».

После обеда с «тово» — игра «в картошку». На палубе ставятся два ведра. Перед каждым, по прямой линии с интервалами через метр, кладется картошка — двенадцать штук. Кто быстрее соберет картошку в свое ведро?

Что творилось на палубе! Немолодые и даже весьма пожилые люди мгновенно превратились в подростков. С восторгом смотрела вся наша команда на играющих.

Вот о таком «мхатовском» рейсе, как его называли в нашем экипаже, я вспомнил на пути к Фадееву.

Огромное здание гостиницы «Астория», где в прошедшую зиму был городской стационар для дистрофиков.

Иду по мягким ковровым дорожкам коридора.

— Вам кого? — спрашивает горничная.

— Товарища Фадеева.

Горничная называет номер комнаты.

Тихо стучу в дверь.

— Войдите!

Увидев меня, Александр Александрович встал из-за стола.

— Военный врач второго ранга энского госпиталя приветствует вас в стенах нашего города! — отдав честь, подошел я к Фадееву, не говоря своей фамилии.

— Не могу узнать! — развел руками Фадеев, внимательно смотря на меня. — Но где-то я вас видел…

— Вспомните Францию, Гавр, теплоход «Андрей Жданов», МХАТ.

— Неужели Федор Грачев! — воскликнул Фадеев, положив руки на мои плечи.

— Точно так, Александр Александрович! Собственной персоной.

— Вот в какое время пришлось встретиться! Кто бы мог думать? Садитесь, садитесь…

— Да, Гавр, гастроли Художественного театра в Париже!.. Было ли это все, Александр Александрович? Художественный театр был и есть, а Париж?..

За чаем, беседой, воспоминаниями незаметно шло время.

Рассказываю Фадееву о формировании народного ополчения в Ленинграде, о людях, о работе в госпитале, о пережитой зиме. Наблюдаю за писателем, которого не видел пять лет. Александр Александрович почти не изменился, только стал как-то суше да больше побелела голова.

Он внимательно слушал, иногда прерывал вопросами, ходил по комнате широкими шагами, высокий, прямой. Потом садился, записывал что-то в тетрадь.

Я поинтересовался его впечатлениями о Ленинграде.

— Из нашей прессы, от друзей, по радио я знал, в каком тяжелом положении были ленинградцы в прошедшую зиму, — говорит Фадеев. — Но одно дело читать, слушать очевидцев, другое — увидеть все воочию. Я побывал в Колпине, в школах, на фронте, на заводах. Был у моряков, летчиков. Город готовится к решительной битве, это ясно…

Во всем облике Александра Александровича чувствовалась особая сосредоточенность, взволнованность.

— В редакции «Звезда» Карачевская поведала мне о вашей дружбе с Кугелем, — продолжал рассказывать Фадеев. — Покойный был прав. История организации вашего госпиталя и впрямь необыкновенна. И ценны не только факты, но и чувства. У вас в госпитале большое соцветие по-настоящему ярких характеров. Пишите об этом: труд милосердия, работа ленинградских медиков заслуживают пристального и большого внимания. Всматривайтесь в дни, в людей. Я был в двух госпиталях…

Писатель порылся на столе. Нашел нужный ему блокнот.

— Болевой порог, — прочел Фадеев. — Чем выше у человека этот порог, тем меньше он страдает. Это сказал мне главный хирург Ленинградского фронта профессор Куприянов. Какой высокий порог у наших раненых! Я не слышал от них ни одной жалобы…

Фадеев взял другой блокнот.

— Даже больше! — продолжал писатель. — Где же это у меня? Ах, вот. Нашел!.. Танкист, комсомолец двадцати лет. Слепое ранение правого бедра. От операции отказывается. Почему? Доказывает, что осколок ему не мешает. Не беспокоит. Просит выписать из госпиталя, а операцию сделать потом. «Когда потом?» — озадачены врачи. «После второго ранения, заодно». Вот какой довод нашел танкист! А! Заодно! — восхищался Фадеев.

— Александр Александрович, заглянули бы в наш госпиталь. У нас…

— Заглядывать — не в моем характере, — сухо прервал писатель. — Чтобы побывать в большом госпитале — надо время. А его у меня уже нет. Я в цейтноте… Тороплюсь, очень тороплюсь в Москву. Но сейчас не об этом, — встряхнул он головой. — Продолжайте ваш рассказ…

Передо мной сидел усталый и замотанный человек. А речь моя нескладная — волнуюсь: меня внимательно слушает выдающийся советский писатель и общественный деятель. Украдкой поглядываю на часы. Ощущение такое: зря отнимаю время у Фадеева. Александр Александрович, очевидно, заметил мое состояние.

— Вы торопитесь? — спросил он.

— Нет, но мне кажется, что я путаюсь в деталях. Я не могу выбрать главное…

— Не лиха беда. Постараюсь уловить главное, — улыбнулся мой собеседник. — Давайте условимся: вы говорите как бы не мне, не писателю, а, скажем, попутчику в поезде, в кругу товарищей. Вот так…

Я продолжал свой рассказ.

Фадеев слушал, откинувшись на спинку кресла. Осунувшееся бледное лицо, взъерошенные волосы, листки бумаг на столе, блокноты, записные книжки —* на всем отпечаток бессонной ночной работы.

— Вы устали, Александр Александрович?

— От людей я не устаю. — Фадеев поднялся с кресла. Подошел к открытому окну. Он слушал шумы, которые доносились с улицы.

— До чего же красив и строг Ленинград! — проговорил Фадеев. — Как он дорог советским людям, этот город трех революций!

И, глубоко вздохнув, продолжал:

— То, что претерпел Ленинград, — такого человечество еще не знало. Ни один город в мире не вынес бы столь жестоких испытаний, таких страданий. А он вынес все муки, не дрогнул!

Смотря в окно, Фадеев тихо произнес, словно кому-то на улице:

— Он придет, ленинградский торжественный полдень, тишины, и покоя, и хлеба душистого полный…

И ко мне:

— Ольга Берггольц. Драгоценные слова большой правды! Придет день победы человечности над бесчеловечностью!

Александр Александрович подошел к столу, опять порылся в ворохе бумаг:

— Вот что мне сказал один артиллерист: уверяем вас, мы фашистам дадим такую «кукарачу», что запомнят на десять поколений! Слово-то какое — «кукарача»! Не правда ли?

— Да, наши воины — люди подвига.

— Это кратко. Понятие подвига более широко, — уточнил Фадеев. — Подвиг — это кульминация, он является итогом жизненного пути, который ведет к такой кульминации.

Сделав глоток чаю, писатель добавил:

— Не помню сейчас, кто именно, но один крупный психолог утверждал, что способность человека на подвиг, когда он испытывает подъем духа, видимо, не имеет границ…

Александр Александрович знал много не только о Ленинграде. В августе сорок первого года он вместе с Михаилом Шолоховым и Евгением Петровым был на самых горячих участках Западного фронта, а потом Калининского.

Говорил Фадеев о людях лаконично, выразительно. Несколько впечатляющих, одушевленных штрихов, деталей. Потом все это сплавляется в единое целое? Из малого — в большое, значительное. И перед тобой как бы высвечиваются люди на войне.

Своим необыкновенно простым и теплым обращением Александр Александрович разговорил меня. Я словно обрел второе дыхание, рассказывая ему, «как попутчику в поезде». А Фадеев продолжал делать пометки в блокноте.

Он советовал понимать людей не только по анкетным данным, биографиям, но и кропотливо смотреть сквозь призму их чувств и поступков, «смотреть не на человека, а в человека».

— Тогда в оценке человека, — утверждал писатель, — не будет ощутимых потерь.

Нашу беседу прерывали телефонные звонки. Звонили писатели, друзья, моряки, летчики, журналисты.

В шесть часов мы тепло расстались.

— Не доверяйте памяти, штука коварная, — напутствовал меня Фадеев. — Полагаться на нее опасно. Советую собирать документы, фотографии из жизни вашего госпиталя. Ведь каждый день имеет свою мету. И старайтесь все записывать. Увидел, услышал — в блокнот, в блокнот. Детали, эпизоды, факты… Без этих следов пережитого все будет лишь в пределах сухой достоверности…

Тут я позволю себе нарушить последовательность воспоминаний и рассказать вот о чем. В августе 1945 года я направился в Омскую область за семьей. Доехал благополучно. Но выезд обратно в Ленинград неожиданно осложнился. Мне, военнослужащему, билет дают, семье — нет, семья должна ждать очереди для отправки в эшелоне наравне с другими ленинградцами, ожидающими своей очереди на станции Голышманово.

Ждем трое суток. Никаких сдвигов! А мне надо быть вовремя в госпитале. Что делать? Решаю ехать за сто километров в районный центр — Ишим. Может быть, там удастся достать билеты. Но, увы! Билет дали только для меня.

Вхожу в купе офицерского вагона экспресса Москва — Владивосток. В отчаянии сажусь у окна. Придется возвращаться в Голышманово и снова ждать у моря погоды.

Мои спутники открывают бутылку коньяка. Приглашают — за компанию. Отказываюсь.

— Почему? — спрашивает с удивлением один из них, летчик.

— Не до коньяка…

Излагаю свое горе и вдруг вижу на столике небольшую книжечку — «Ленинград в дни блокады». Автор — А. Фадеев. Торопливо листаю страницы. Натыкаюсь на главу — «Труд милосердия». Бог ты мой! Фадеев поведал о нашей встрече в «Астории»! Не выдержал, громко сказал:

— Грачев — это я!

И сразу же оказался в центре внимания.

— Братцы! — воскликнул летчик. — Надо как-то помочь доктору…

Летчик мгновенно исчез и возвратился с начальником поезда.

Мои спутники объясняют ему, в чем дело.

— Мест нет! — строго говорит начальник поезда.

— Надо найти…

— Повторяю, мест нет!

У открытой двери купе столпились пассажиры.

— Что же ему — бросить семью, а самому уехать?

— Доктор награжден медалью «За оборону Ленинграда»!

— Про него вот в этой книге сказано! — осаждают начальника поезда мои спутники.

— Но ведь не сажать же мне на головы пассажиров? — В голосе уже нет резкости и раздражения.

— А на головы и не надо! — возражает летчик. — Вот я, например, буду спать на багажной полке, а днем — в тесноте, да не в обиде! Одно место есть. Уверен, что еще одно тоже найдется.

Его поддержали:

— Несомненно!

— Какой разговор!..

«Общественное мнение» воздействовало. В Голышманове начальник поезда впустил мою семью в вагон.

— Билеты возьмете в Ялуторовске, — уже мягко сказал он…

Под впечатлением встречи с Фадеевым возвращаюсь в госпиталь. И вновь всматриваюсь в лицо города. Дома испещрены вмятинами от осколков снарядов и бомб. Как будто переболели оспой. А окна многих домов открыты настежь. На подоконниках, балконах — ящики с землей. Ленинградцы выращивают овощи и зелень не только на огородах, в садах и скверах, но и у себя дома.

Работники Эрмитажа — те свой огород возделали даже в Висячем саду, под открытым небом, среди беломраморных статуй. Не на земле, а на втором этаже! Нечто вроде легендарных садов Семирамиды, только там не выращивали картофеля.

В городе настороженная тишина. И если бы не замурованные окна подвалов и нижних этажей с бойницами, не зенитки, стерегущие врага в небе, где на длинных тросах плавно покачиваются аэростаты воздушного заграждения, можно было бы подумать, что течет самая обыкновенная, мирная жизнь и нет врага под стенами любимого города.

На Исаакиевской площади неожиданно услышал позади:

— Грачев!

Обернулся — глазам не верю: Павел Пастерский.

— Паша! Жив!

— И здоров! Старшим механиком на теплоходе «Челюскинец». А ты?

— Все там же. В госпитале.

Павел Теофильевич заметно поправился. Но в уголках глаз — лапки морщин. На висках чуть белеет седина.

— Помнишь железяку? — с радостью спрашивает Пастерский.

— Еще бы! Было времечко!

— А блок-станцию мы тогда все-таки построили! — с удовлетворением произнес Пастерский…

Смотрю вслед коммунисту Павлу Пастерскому и вспоминаю стихи Лебедева-Кумача:

Крепче камня

                     и прочнее

                                      стали

Ленинградский питерский народ!

Пересекаю площадь Декабристов, миновал обшитый досками памятник Петру Первому.

На набережной Невы стоят с удочками старики и подростки.

Один из стариков дрожащими руками снимал с крючка взъерошенного подлещика граммов на двести-триста.

— Поздравляю вас с добычей, — сказал я.

— Это не добыча, а пища, — хмуро отозвался старик. И добавил — На троих!

В нашем госпитальном «Летнем саду» встретил Ягунова и Луканина.

Из окон госпиталя доносилась знакомая песня:

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой

С фашистской силой темною,

С проклятою ордой…

Ровно, слаженно звучали голоса.

— Маляры-то наши поют! Пойдемте, товарищи, посмотрим, что у них делается, — предложил Ягунов.

В палате девятого отделения, уже тщательно побеленной, мы увидели на лесах, под самым потолком, врача Гордину и медицинскую сестру Михайлову.

У раскрытого окна палаты в измазанном комбинезоне трудилась врач Романова. Она размешивала кистью краску в ведре.

— Как успехи, Анастасия Михайловна? — спросил Луканин.

— Стараемся, — ответила Романова, вытирая пот со лба. — Еще две палаты осталось…

А в парке соседнего госпиталя дружно поют соловьи. Нежно, страстно, любовно.

Бывая в городе, видишь в полный лист распустившиеся деревья. Исчезли объявления всяческого обмена вещей на продукты. Вместо них — афиши кино, концертов, спектаклей.

Открыты магазины. В киосках можно напиться воды с каким-то непонятным сиропом.

В городе стало больше автомашин. На лицах прохожих еще следы прошедшей голодной зимы, но говор громче, можно даже услышать шутку:

— Ну, дистрофик, пошли дальше!..

Если подобные шутки: «Ну, дистрофик, пошли дальше» — могли возникнуть среди ленинградцев, значит, жизнь изменилась к лучшему. И это было действительно так.

Изменился и облик нашего госпиталя. У нас светло, чисто и уютно. В «Летнем саду» буйно взялись цветы и трава. Вдоль забора раскинулись листья подсолнухов. «Директор» сада политрук Александр Кульков, засучив рукава, копается в большой цветочной клумбе, раскинувшейся пятиконечной звездой.

Желтеют посыпанные песком дорожки сада. В голубом небе легкие облака. Все, как на даче: солнце, воздух, трава, цветы.

Разросся наш «Летний сад», созданный добрыми руками на голом месте. А сейчас на клумбах яркие всполохи желтых, оранжевых, красных цветов. Они растут, набирают силы. «Летний сад» привлекает немало легкораненых и больных. Здесь они охотно проводят время. И наша стенгазета «За Родину» заполнена их заметками, посвященными этому саду.

На спортивной площадке сада медицинские сестры прекратили игру в волейбол и вместе с ранеными стоят у репродукторов, тревожно прислушиваются к военной сводке. На юге развернулись большие сражения. В начале июля, после двухсот пятидесяти дней героической обороны, советские войска оставили Севастополь. Враг рвется к Волге. Идут бои за Воронеж. Над Москвой нависла угроза нового удара.

В палатах госпиталя раненых сейчас мало: на Ленинградском фронте бои местного значения. Инициатива в руках нашего командования. Но в Ленинграде все понимают: враг не отказался от попытки взять город штурмом.

В разгаре летняя эвакуация населения. Военный совет фронта постановил объявить Ленинград военным городом. Улицы, площади, проспекты взъерошены баррикадами. В предместьях возведены дополнительные оборонительные сооружения. В подвалах домов — новые амбразуры для орудий и пулеметов.

Готовится к возможности штурма и наш госпиталь. В сортировочно-перевязочном отделении угловое окно заложено кирпичом и забетонировано. — Там укрытие для пулемета.

Созданы четыре группы самообороны госпиталя во главе с Ягуновым, Луканиным, Зыковым и Галкиным. По тревоге мы должны явиться к своим командирам.