Глава LI Лагерные будни
Глава LI
Лагерные будни
Тому, кто не жил в лагере, трудно представить себе общество, нравы, быт, всю специфику внутренней жизни, типичной для мест заключения. Это республика в республике со своим уставом, извращенным моральным кодексом, непрестанной борьбой с начальством и враждой между «фраерами» и уголовниками, с пребыванием в лагере многочисленных религиозных, национальных, социальных и политических группировок. Но несмотря на разношерстный состав населения, разный уровень образования, общественного положения, занимаемого до ареста, взглядов, вкусов, мировоззрения и прочего, всех их объединяет в одно целое и как бы уравнивает лагерный режим, теоретически разработанный главным управлением лагерей и практически обогащенный многолетним опытом десятков тысяч лагерей, разбросанных, в основном, по Сибири и Крайнему Северу.
Утро начинается с проверки. В назначенный час староста барака выстраивает свою команду в два ряда. Заходит надзиратель со списком. Дневальный или староста кричит во всеуслышание: «Внимание!». Все подтягиваются. Начинается перекличка. В наступившей тишине слышны отдельные выкрики: «Я! есть! да!» Один отвечает тихо, другой подчеркнуто громко, а кое-кто с таким кривлянием и комичной серьезностью, что присутствующие хохочут.
— Я тебе посмеюсь, б…! — говорит надзиратель, — в карцер захотел?
Вспоминается один эпизод, происшедший на проверке. Но прежде следует остановиться на колоритной личности начальника службы по фамилии Тролик — дурака и самодура, наделенного неограниченной властью (более подробно о нем см. главу «Культпоход»). С необыкновенным рвением и усердием он боролся за строгое соблюдение нравственности заключенных. Под его непосредственным руководством шайка надзирателей, словно стая гончих собак, рыскала по лагерю, шныряла по всем закоулкам и кустам в поисках парочек, ловила их на месте преступления, хватала за ноги, гнала в комендатуру, писала на них рапорты, а потом сажала в карцер. Сам Тролик — начальник службы надзора — подавал личный пример своей команде, прибегая к приемам самого примитивного детектива. Он, например, тайно подкрадывался к ничего не подозревавшим парочкам, прятался в кустах, а затем неожиданно подходил к ним.
Другой страстью, вытекающей из административного пыла Тролика, было преследование длинноволосых. Все мужчины обязаны были стричься. Толь — ко для небольшой группы ведущих артистов — участников художественной самодеятельности делалось исключение. Список их на каждый месяц составлял начальник КВЧ и затем согласовывал его с комендатурой и медсанчастью.
В длинноволосой прическе Тролик видел недопустимую вольность, покушение на священные основы лагерного режима. Как истый унтер Пришибеев, он никак не мог с этим мириться. Один вид заключенного с длинными волосами приводил его в ярость. Он придирчиво обдумывал список артистов, решая, стоит ли такому-то давать эту привилегию, воевал с КВЧ за сокращение списка «патлатых» до минимума и в конце концов его подписывал, гневно протестуя в глубине души против этого «баловства». Но скрепив своей подписью охранную грамоту, сам же ее и нарушал, снимая волосы с тех, кто больше всех допекал его своим поведением.
Блатари дорожили своей шевелюрой, как запорожские казаки своими «оселедцами». Их ловили, и часто можно было наблюдать такую картину. Трое надзирателей волокут упирающегося длинноволосого парня за руки. Впереди, размахивая ножницами или машинкой, как дирижер палочкой, шествует задом наперед Тролик. Вся процессия вваливается в комендатуру. Раба божьего насильно сажают на табуретку, держат за руки и за ноги, а в это время Тролик лихорадочно стрижет клиента. После такой операции гофрированная голова зека мало чем отличалась от шкуры барашка, с которого только что сняли шерсть.
Не доверяя своим опричникам, Тролик часто сам ходил по баракам с ножницами и проверял, нет ли среди зеков «уклоняющихся».
Однажды мы выстроились в два ряда для вечерней проверки. Только что дневальные принесли два бачка с баландой и поставили их на пол. Приближалось время ужина. «Внимание!» — крикнул староста. Стремительной походкой входит Тролик и, не говоря ни слова, обходит ряды, пристально оглядывая головы. В руках у него ножницы. Вдруг его взор останавливается на одном заключенном.
— Ты почему не постриг волосы? — грозно спросил его Тролик. — А ну, выходи из строя! Я тебя быстро обработаю.
А надо сказать, что обладатель шевелюры на фронте получил ранение в голову — на темени у него била пробита кость. Образовалось отверстие, обтянутое только кожей. Малейшее прикосновение к этому месту причиняло ему боль и вызывало у него припадки типа эпилептических. Если при стрижке задевали его больное место, у него начинался припадок. В конце концов он добился того, что начальница медсанчасти дала ему письменное разрешение, освобождающее его от стрижки волос. Эту охранную грамоту он всякий раз показывал назойливым надзирателям. И на сей раз, когда Тролик пристал к нему с требованием немедленно постричься, взволнованный Еременко сказал:
— Мне начальница разрешила носить волосы, — и протянул ему записку.
Тролик взял ее и, даже не посмотрев в нее, разорвал в клочки.
— А мне наплевать на начальницу, я здесь начальник. Выходи сейчас из строя. Тоже мне артист.
Еременко несколько секунд стоял ошеломленный. Потом, очнувшись, угрожающим голосом заговорил:
— А, так для тебя, б…, слово начальницы ничего не значит?
И тут же, как тигр, набросился на Тролика, сбил его с ног, подмял под себя и давай лупить. Падая, Еременко ударом ноги перевернул бачки с баландой. Баланда разлилась по полу, но борцы барахтались в луже, не обращая на это внимания. Как ни старался Тролик вырваться из цепких рук Еременко, последний крепко прижимал его к полу, то тыча рожей в лужу, то переворачивая на спину, хлестал его по щекам, приговаривая в такт: «Вот тебе, б…, вот тебе, гад, сволочь, падлюка!»
Наконец Тролику удалось вырваться. Он поспешно поднялся с пола, грязный, мокрый, облепленный листьями капусты, и спросил меня (я стоял рядом):
— Что, он у вас сумасшедший?
— Да, гражданин начальник, он ненормальный, будьте с ним осторожны, еще убьет.
Отыскав ножницы, закатившиеся во время драки под нары, Тролик пулей выскочил из барака. Не успела за ним закрыться дверь, как грянул гомерический хохот. Затем зрители горячо чествовали героя, вступившего в единоборство с ненавистным надзирателем.
Летом проверка происходила на дворе. Толпы калек, хромых, костыльников, словом, всех, кто еще способен передвигаться, в одиночку или группами направляются на площадь. Лучи солнца освещают открытую поляну, на которой выстраиваются инвалиды. Внимание! Шум смолкает. Из комендатуры нестройной группой с фанерными дощечками в руках направляются к нам надзиратели. Зеки замирают в ожидании. И тут вся зона оглашается громкими выкриками: «Такой-то! — Есть! — Такой-то! — Я! — Да! — Здесь! — Тут!»
Будто присутствуешь на военном учении, только вместо автоматов, ружей со штыками — палки, костыли. Вместо опрятных гимнастерок, летних брюк, сапог и поясов болтается на теле всякое отрепье — рваные, в клочьях ваты распахнутые телогрейки, грязные засаленные рубахи, опорки на босу ногу или огромные «лодочки» из корда. Вместо стройных молодых ребят — ссутулившиеся, согбенные старческие фигуры, кто без руки, кто без ноги. Словом, страшное скопище калек.
Большим событием в лагере были проводившиеся раз в три месяца комиссовки. Заключенные очень дорожили своим пребыванием в инвалидном лагере. Уже одно название — «инвалидный» заключало в себе что-то гуманное, охраняющее зека от крайних жестокостей лагерного режима, имевших место в рабочих лагерях. Тут не грозили лесоповалы в лютые морозы, не угрожала работа в зимнюю стужу на открытом воздухе. Здесь если и заставляли трудиться, то в закрытом помещении. Да и сама работа была сравнительно легкая, так сказать, «инвалидная».
Ничего нет удивительного, что многие боялись комиссовки, опасаясь, как бы врачи не признали их трудоспособными на все сто процентов. В таком случае администрация могла направить таких в рабочий лагерь, где из них выжмут все соки. Только безнадежные доходяги, прикованные к нарам, или безрукие, безногие баимцы спокойно относились к комиссовкам.
В состав комиссии входили врачи из заключенных. Возглавлял ее обычно терапевт Александр Владимирович Бойков. Это был чудесный человек — сердечный, добрый, отзывчивый, к тому же весельчак, который своим оптимизмом мог поднять настроение у больного.
Высокий, статный, с правильными чертами лица, он был очень обаятелен, прост в обращении и общителен. Его любили за нестрогую комиссовку, юмор, забавные рассказы. Он был и талантливым актером, принимавшим активное участие в работе драмкружка.
Вторым непременным членом комиссии был доктор Мотоузов, специалист по легочным заболеваниям, занявший место Титаренко после перевода последнего в мариинское отделение. Он был полной противоположностью Бойкову. Низенький, щупленький, со втянутыми щеками и выдающимися скулами, подслеповатый, в очках с толстыми стеклами. Это была мерзкая личность. Его все ненавидели за то, что, выслуживаясь перед начальством, он искусственно завышал заключенным проценты трудоспособности.
Третьим членом комиссии был доктор Штейнфельд — один из лучших терапевтов Баима. До ареста он работал в кремлевской больнице, а в лагерь попал за то, что якобы вместе с группой врачей участвовал в покушении на жизнь Горького. Доктор Штейнфельд держался особняком, был угрюм, молчалив и не пользовался популярностью среди заключенных. Но на комиссовках был объективен и не злоупотреблял положением врача в угоду начальству.
Процедура комиссовки обычно проходила так. Каждый врач вызывал к себе в порядке очереди раздетых инвалидов, выслушивал, выстукивал их и заносил в формуляры краткие данные о состоянии здоровья, показатели трудоспособности, а также категорию питания — пеллагрозное (предмет мечтаний), больничное (похуже) или обыкновенное. Обстановка на комиссовках очень напоминала картину школьных или студенческих экзаменов. Все боялись плохих «отметок». Наивысшим баллом считалось 0%?0%, то есть стопроцентная нетрудоспособность на прялке и вязке рукавиц (основные отрасли производства). Это означало полное освобождение от любой работы — валяйся на нарах, бездельничай, гуляй, если можешь ходить, получай наилучшее питание, словом, живи три месяца, как на курорте.
Получивший наивысшую «отметку» инвалид уходил довольный, сияющий, счастливый. На самом же деле радоваться было нечему. Все равно он был обречен на смерть от туберкулеза или тяжелого сердечного недуга, хотя и не лежал еще пластом на нарах. Но он был доволен, что его оставят в покое, больше не пошлют ни на какие работы и, может быть, в глубине души лелеял надежду, что еще поправится в домашней обстановке, если его сактируют и отпустят на свободу.
Наименьшим баллом, соответствующим школьной единице или двойке, считалась 75–100 %-я трудоспособность. Это означало, что при очередном формировании этапа из Баима зек с подобной оценкой — первый кандидат на отправку в сельскохозяйственный лагерь, где трудиться предстоит в поте лица.
Была особая категория лиц, которым по указанию медсанчасти или командования врачебная комиссия ставила явно заниженные проценты трудоспособности. Это были заключенные, занимающие ответственные посты, а именно — старосты, медсестры и другие. Начальство было заинтересовано в оставлении их в Баиме.
Каждому «экзаменующемуся» хотелось попасть к доктору Бойкову, но только не к Мотоузову. Однако это было делом случая.
Я всегда волновался на комиссовках, хотя и понимал, что по состоянию здоровья меня не должны направить в лагерь, где нужны здоровое сердце, крепкие мускулы и выносливость. Но вдруг врач не в настроении или устал от мелькания сотен голых тел и влепит мне завышенную трудоспособность? Тогда — прощай, Оксана. Эта мысль приводила меня в трепет. Сердце начинало учащенно биться. По мере того, как приближалась моя очередь, удары все сильнее отдавались в моих ушах. Но вот, наконец, врач меня выслушивает. Пораженный необыкновенным случаем, он с живостью профессионала обращается к коллегам и говорит:
— Послушайте, товарищи. Да ведь это классический «студенческий» порок сердца! Это даже не систолический шум, а какое-то шипение паровоза. Вот, пожалуйста! Оторвитесь на минутку и послушайте сами.
Меня передают из рук в руки, выслушивают, выстукивают.
— Да… интересно! Одевайтесь.
Я, конечно, получаю наивысшую оценку: 0%?0%. Однако не очень огорчаюсь «смертным» приговором. Все же Александр Владимирович, видимо, понял, что не следовало при пациенте вслух говорить о серьезном заболевании, и дружески похлопал меня по плечу. Но я и без него знал, что у меня порок сердца. Однако я также понимал, что страх перед возможной разлукой с Оксаной усиливал проявление симптомов моего заболевания.
Однажды в медсанчасть вызвали на комиссию Оксану. Дело в том, что в 1943 году управление Сиблага НКВД организовало в одном отделении завод по сушке овощей. Нужен был лаборант. Просмотрели дела заключенных и из анкетных и биографических данных узнали, что в 1932 году Оксана окончила курсы лаборантов-пищевиков. Вскоре в Баим прибыл за ней вербовщик. Но врачебная комиссия предварительно должна была проверить состояние здоровья Оксаны. Заведующая медсанчастью Махова, узнав о «покушении» на Оксану, сказала членам комиссии:
— Учтите, что у нее здесь ее законный муж.
Оксана была страшно встревожена. Мысленно она уже прощалась со мной. Какова же была ее радость, когда комиссия признала состояние ее здоровья неудовлетворительным! Заступничество Маховой отвело угрозу, нависшую над Оксаной, и вербовщик уехал ни с чем.
Вообще Махова была удивительной женщиной. Молодая (не старше двадцати пяти лет), с очень стройной, изящной фигурой, с лицом, которое было бы даже красивым, если бы не следы оспы на щеках и лбу, с волной пышных белокурых кудрей, ниспадавших на плечи. Она болезненно переживала трагедию Баима, когда заключенные массами умирали, но уменьшить смертность не имела никакой возможности. Многие заключенные прибывали в Баим в совершенно безнадежном состоянии — болезнь была запущена, да и медикаментов тогда почти никаких не было. Но для тех, кто подавал хоть какую-то надежду на выздоровление, она делала все, что было в ее силах: зубами вырывала фонды питания в управлении Сиблага, строго следила за тем, чтобы больные получали назначенное им питание, чтобы продукты не расхищались и не попадали симулянтам за счет больных.
Не менее кипучую деятельность она проявляла и в области санитарии и гигиены. Там, где речь шла о чистоте и опрятности, она была беспощадна, даже прибегала к диктаторским приемам и методам. Как метеор, носилась она по баракам, строго спрашивала со старост, делала нагоняй за грязь и захламленность, отчитывала нерях, превратившихся в тряпичников, следила за тем, чтобы в бараках не заводились паразиты. Невзирая ни на какую погоду, беспощадно гнала всех в баню, а парикмахерам в бане давала строгий наказ стричь всем головы и брить лобки. Она не ограничивалась приказами, но лично проверяла их выполнение. В наведении порядка, чистоты, в соблюдении гигиены Махова видела важное средство против эпидемических заболеваний. Угроза вспышки их в сильно перенаселенных бараках была постоянной. Благодаря таким радикальным мерам инвалиды были избавлены от страшного бича — паразитов.
Те старики, которые чувствовали себя в грязи, как в родной стихии, были очень недовольны, когда их тревожили, — ворчали, бурчали, считая Махову бессердечной и жестокой. Большинство же по достоинству ценило ее усердие, видя в нем искреннее и глубокое проявление заботы об их здоровье. Под покровом ее суровой требовательности и деловитости скрывалось доброе сердце. Она искренне жалела больных, пряча от них слезы жалости и сострадания. Среди заключенных ходила молва, что муж ее тоже где-то сидит по 58-й статье, и поэтому она хорошо знала настоящую цену крылатого выражения «враг народа». Память о ней надолго сохранится у тех, кто ее знал, как о самой гуманной и справедливой женщине среди начальников, руководивших баимским лагерем.
Баня прочно вошла в быт лагерников. Каждые десять дней все население в обязательном порядке партиями по тридцать-сорок человек отправлялось в баню. Она находилась в самом дальнем углу зоны. Натянув на головы одеяла и держась друг за дружку, инвалиды длинной вереницей плелись по глубокому снегу или по грязи. Слабые, согнувшиеся, прощупывавшие дорогу палками, с котомками с бельем в руках, они напоминали слепых, которых ведет на ярмарку поводырь…
До чего противно идти в баню в холод, ветер, насквозь пронизывающий худое бескровное тело! Но зато как приятно войти в предбанник, сразу обдающий тебя теплым и влажным воздухом! Тут же у барьера тебя уже ждут санитарки в грязных черных халатах. Раздевшись догола и сдав одежду на прожарку, занимаешь очередь к парикмахеру, который за несколько секунд обработает твою голову машинкой, пройдясь заодно по губам и подбородку, и тут же кричит: «Следующий». А если хочешь побрить физиономию бритвой, подходи к греку Папандреу. Садись в широкое кресло в костюме Адама. Перед тобой большое кривое зеркало, засиженное мухами, в котором можешь разглядеть свое преждевременно постаревшее осунувшееся лицо, морщинистую кожу да кости. Не вздумай только ерзать в кресле. Сиди смирно, не шелохнись. Парикмахер — зек в белом халате, смуглый, с черными, как тушь, глазами, шутить не любит. Впрочем, уровень его обхождения зависит от мзды, которую он получает за бритье. Чем больше всунешь в лапу, тем благороднее он с тобой обойдется, то есть не покроет тебя матом и даже побрызгает так называемым одеколоном. Но, не дай Бог, ему покажется, что «рука дающего оскудевает», тогда беда, пожалеешь, что захотел побриться — хамская, наглая душа Папандреу обнажалась тогда во всей своей неприглядности: он начинает тебя брить такой тупой бритвой, что от боли и мук волком взвоешь, слезы градом польются на щеки, смешиваясь с мыльной пеной. Но ты терпи, пока не кончится пытка, а если вздумаешь стонать или, не дай Бог, протестовать, на твою голову обрушится такой поток «красноречия», которому мог бы позавидовать самый знаменитый матерщинник в Баиме.
Папандреу обладал необыкновенным даром коллекционировать и пускать в ход богатейший лексикон ругательств, изобретенных уголовниками во все времена и по всем лагерям Советского Союза. В его лице мы имели уникальное собрание самых отборных нецензурных выражений и словечек, употребляемых блатарями.
Жаловаться на него было бесполезно. Все знали, что это очень опасный стукач, тайный агент, которого поставил на должность парикмахера «кум» — начальник третьей части. Поэтому все и боялись Папандреу.
После приведения в порядок головы и лица становишься в другую очередь — на обработку лобка. Тут тебя приглашают к «операционному» столу, ты покорно ложишься спиной на мокрый и скользкий топчан, раздвигаешь ноги. Кажется, вот-вот тебя кастрируют. Но «хирург» преисполнен самых мирных намерений. Намылив место, несколькими ловкими взмахами острой бритвы он за несколько секунд снимает волосяной покров. На этой работе он так натренировался, что очередь у него подвигается быстрее, чем перед киоском за газетой на воле.
Но вот произошла какая-то заминка, рыжий парень, прикрываясь руками, словно фиговым листком, остановился в стыдливой нерешительности.
— Ну, чего стоишь? — нетерпеливо спрашивает «хирург».
— Я не дам обрабатывать лобок.
— Это еще что за новости? Не валяй дурня! Ложись! — сердится оператор.
— Я — артист, мне не положено, — отвечает блатарь под громкий хохот присутствующих.
— Ха-ха! Он артист, будь ты неладен! — тыча в него пальцем, весело смеется братва.
Парень, обнажив блестящие белые зубы, уже сам хохочет над своей выдумкой. Махнув рукой, он ложится на топчан.
Наконец санобработка закончена. Бежишь в моечную. На секунду зажмуриваешь глаза, чтобы привыкнуть к густому туману, в котором мечутся, как тени, тела заключенных. Шум, крики, смех, громкие шлепки по телу — все это многократным эхом отдается в ушах. Открывается дверь в парную, и оттуда с шипением врывается в моечную пар от только что вылитого на раскаленные камни ведра воды.
Среди баимских доходяг было не много смельчаков, рискующих попариться. Это были выздоравливающие или почти здоровые люди. Залезет такой зек на верхнюю полку, постегает несколько раз себя березовым веником. Жара адская, дух захватывает. А он знай похлестывает себя по бедрам. Бывало полезет иной дурак наверх, а потом его выносят оттуда полумертвого; окатят холодной водой, приведут в чувство парня, он же снова лезет наверх…
Большинство же предпочитало только хорошо помыться и поплескаться в теплой воде.
— Давай, я тебе потру спину, — говорит доходяга другому, — а потом ты мне.
— Ладно, ложись на живот!
И вот начинается блаженство. Кожу приятно щекочет мочалка. Глаза зажмуриваются от удовольствия. По всему телу разливается теплота.
Но вдруг внимание моющихся привлекает какой-то скандал.
— Ты чего, б…, сел задницей в шайку с водой? А ну, встань, сволочь! Свою ж… распариваешь, а кто-то должен после тебя из этой же шайки лицо мыть? Встань сейчас же, гад! Кому говорю?
— А ты не лезь, пока не получил от меня, падло! — угрожающе скалит зубы разукрашенный татуировкой урка.
— Ах, так?
Мощный удар в зубы, и урка летит вверх тормашками с полки — вместе с наглухо надвинутой на задницу шайкой. Зрелище плотно приставшей «деревянной банки» вызывает неописуемый восторг у присутствующих. Все собираются вокруг и, хлопая в ладоши, наблюдают, как «цирковой артист» тщетно пытается освободиться от своей нашлепки. Наконец он с усилием отрывает шайку и плетется в угол.
Шаек не хватало, и не потому, что их было мало. Кто-то успел захватить две-три шайки, а другому не досталось ни одной. На этой почве тоже происходили стычки и потасовки. Сидит этакая свинья, погрузив черные ноги в одну шайку, а из другой моется. Кто посильнее, без всяких церемоний выхватывает у нахала шайку, а кто поскромнее, ждет, пока хам освободит ее сам.
Несмотря на подобные стычки, вспыхивающие то тут, то там, вокруг царит атмосфера общего благодушия и удовлетворенности. Один кряхтит, другой, растянувшись на лавке, шлепает себя по животу и груди, а третий плещется в воде, как утка.
Но за дверью все больше и больше нарастает шум — это новая партия ожидает своей очереди. Кто-то кричит: «Выходи»!
Снова раздевалка. Все ежатся, а вытереться нечем — полотенце лежит где — то в общей куче прожаренных вещей, брошенных на пол. Начинаются поиски и вылавливание своей одежды. При сдаче в прожарку одежда зека навешивалась на отдельный крючок, но после прожарки ее снимали и бросали в общую кучу. Иди, ищи ее теперь! И вот тридцать-сорок человек, склонившись над горой вещей, роются в ней, как в мусорке, хватают одну вещь, другую, третью, разглядывают, разворачивают, швыряют обратно в кучу, вырывают друг у друга то портянку, то рубаху, то брюки, то полотенце. Наконец нашел, как будто свое, но не тут-то было: нет носка, не уходить же без него с ботинком или валенком на босу ногу. Снова ищешь, а он завалялся где-то в углу или лежит себе преспокойно на самом дне кучи. Или же натянул ты на ногу один кордовый ботинок, а другой где-то затерялся в общей куче таких же, похожих одна на другую, «модельных туфель». Вот уже все поразбирали свою обувь. Какой-то последний ботинок сиротливо дожидается своего хозяина. С радостью за него хватаешься, а он вдруг оказывается настолько мал, что на ногу не лезет. А бывает и так — ты нашел правый, а единственный, оставшийся от всей кучи, — тоже правый. И вот в руках у тебя два правых. Делай, что хочешь. В сердцах ругаешься про себя, напяливаешь оба правых ботинка и направляешься к выходу. Припадаешь на одну ногу, или скачешь, как воробей, или идешь, как на ходулях, расставив ноги, а на дворе грязь, все время балансируешь, чтобы не шлепнуться лицом в болото.
Бывали случаи и вовсе почти трагические, как, например, следующий. Чтобы вывести вшей, одежду прожаривали. Температуру доводили до 100?105 градусов. Нужна ли такая высокая температура, над этим никто не задумывался. Раз дана такая директива, надо ее выполнять. Но, к сожалению, вместе со вшами «убивались» и вещи. После нескольких таких прожарок белье становилось желтым, а то и коричневым. Ткань теряла прочность. Из-за халатности прожарщиков температура иногда поднималась выше 105 градусов. И вот однажды вся одежда истлела, остались от нее лишь горелые клочья. Ничего не подозревавшие, мокрые после купания инвалиды вышли из моечной. К их удивлению, на полу еще не было прожаренной одежды, Только запах гари чувствовался больше обычного.
— Где же наша одежда? Почему не выдаете? — посыпались вопросы. — А ну давай быстрей!
— Нет вашего барахла, — смущенно ответили санитарки, — все сгорело.
— Как сгорело? Что за шутки?
— Какие тут шутки! Действительно, ваша одежда сгорела при прожарке.
Все были потрясены. Доложили по начальству. Однако командование палец о палец не ударило, чтобы одеть во что-либо голых людей и дать им возможность хотя бы добраться до барака. Пока ждали помощи, порядком продрогли, так как вытереться было нечем — полотенца тоже сгорели.
— Что же делать, братцы? — спрашивали друг у друга обнаженные люди, стуча от холода зубами.
— Может пробежим так, голяком? — предложил кто-то.
— Ты что, в своем уме? На дворе мороз да еще с ветром, сразу схватишь воспаление легких!
Подождали еще. Но «спасательная команда» не появлялась.
— Ну, как хотите, хлопцы, а я больше ждать не буду. Побегу, — сказал один смельчак и открыл дверь.
В раздевалку ворвалось облако морозного тумана. Но храбрец, нагнув голову, все же выскочил во двор.
— А, черт, пропадать, так пропадать! — решили остальные. — Бежим и мы.
Все бросились бежать.
Проходившие в это время по зоне заключенные с удивлением останавливались перед необычным зрелищем: по снегу, растянувшись цепочкой, галопом бежала группа голых людей, ожесточенно размахивавших руками. Синие тела с тонкими кривыми ногами, запавшими животами и резко выступавшими от худобы ребрами — ну просто живые скелеты, пустившиеся в пляс.
Никто не мог понять, кто же это так зло подшутил над инвалидами, заставив их бежать по сильному морозу обнаженными. Как всегда, нашлись и насмешники, получающие удовольствие от такого зрелища. Хохоча, они кричали:
— Смотрите, смотрите! Кросс доходяг!
Борьба с клопами по-настоящему развернулась только в послевоенные годы. В первые же годы нашего пребывания в Баиме просто не было житья от клопов. Эти паразиты кишмя кишели в бараках.
С наступлением ночи миллионы клопов выползали из щелей и сплошной массой нападали на зеков. Они забирались под нижнее белье и жалили, высасывая кровь. Люди уничтожали их сотнями. Матрацы, подушки, рубахи, кальсоны — все было в кровавых пятнах, однако вместо раздавленных появлялись новые тысячи клопов. О сне не могло быть и речи. Доведенные до отчаяния инвалиды хватали свои постели, опускались с нар, ложились прямо на пол. Но и это не спасало, так как клопы массами скоплялись на потолке, а оттуда дождем сыпались на головы.
Клопиная инквизиция встревожила начальство, так как отрицательно отражалась на производительности труда. Командование начало принимать решительные меры против врага номер один.
В назначенные дни всех заключенных выгоняли с вещами из бараков на двор. Бригады дезинсекторов обильно обливали нары горячей водой, а затем обрызгивали ядовитым раствором пол, стены, потолок.
А в это время заключенные сидели во дворе табором, разбирая свои тряпки и уничтожая клопов в чемоданах, сундучках, ящиках, а управившись, долго еще мерзли на морозе, если дело было зимой, или жарились на солнце летом в ожидании завершения дезинсекции. Назад в барак пускали по одному человеку, чтобы староста мог лично просмотреть вещи каждого — нет ли там клопов.
Но проходило три-четыре недели, и уцелевшие в щелях стен, потолков, нар, а частично занесенные, несмотря на тщательный контроль, с вещами, клопы, быстро размножившись, снова начинали атаковать жителей бараков.
Только после войны начали применять более радикальные методы борьбы с клопами — с помощью окуривания серой. Перед газацией, как и раньше, всех выгоняли на двор, но не на несколько часов, а на двое-трое суток. Вся твердая тара, в которой зеки хранили свои вещи — чемоданы, сундуки, ящики — оставалась на нарах в открытом виде. Щели в стенах, окнах тщательно замазывались глиной, чтобы не было утечки газа. На полу размещали кучи земли, на них клали дрова и сверху насыпали серу. Дезинсекторы в противогазах разжигали костры, выходили и плотно закрывали за собой двери, обмазывая глиной дверные щели. Барак обрабатывался газом в течение двух суток. На третий день открывали двери, окна и проветривали помещение. Эффект был потрясающим: весь пол и все нары были покрыты толстым слоем мертвых клопов. Их сметали в кучи и сжигали во дворе. После такой обработки клопы не появлялись с год.
В 1946 году газацию начали проводить не по сезону рано — в мае. В Сибири это еще месяц с холодными, даже с заморозками, ночами. А мы разместились прямо на земле, подстелив под себя тонкие матрацы. Задолго до рассвета опустился туман. Хотя я спал в одежде, укрывшись сверху одеялом, все же продрог до костей, так как от земли через жиденький матрац тянуло холодом, а сверху все — подушка, одеяло, частично матрац — стало влажным от тумана. Утром почувствовал острую боль под лопаткой. Диагноз — плеврит.
С тех пор прошло больше двадцати лет, а я никак не могу от него избавиться. Чуть сырая погода, из легких непрерывно выделяется мокрота. Таким образом, кроме порока сердца, я заработал в лагере еще и плеврит.