Глава LXXVII Последний перевал (рассказывает Оксана)

Глава LXXVII

Последний перевал (рассказывает Оксана)

17 января 1951 года после семидневного этапа из Мариинска Кемеровской области до Тайшета по сибирской магистрали, а затем по узкоколейной железной дороге Тайшет-Братск, мы прибыли в одно из отделений Тайшетлага. Приехали поздно ночью. Нас сразу же завели в барак. Там было совсем темно. Из полумрака выступали, вернее, угадывались неясные очертания двух рядов нар. Мы почти ощупью их находили. Сразу же залезли на нары, разделись и, уставшие после долгой утомительной дороги, быстро заснули.

Утром узнали, что еще накануне лагерь был населен заключенными исключительно мужского пола. Не только производственные участки (лесоповал и другие), но и бытовые цеха полностью обслуживались мужчинами. За несколько часов до нашего прибытия их всех до единого вывезли отсюда, даже электростанция осталась без рабочих и бездействовала, почему в бараке и не было света. Печи, накануне затопленные нашими предшественниками, еще хранили тепло.

Итак, я попала в женское царство, управляемое мужчинами вольнонаемного и командного состава.

В бараке мы обратили внимание на длину нар: для мужчин они были явно коротки. Потом выяснилось, что такие бараки строились специально для пленных японцев — те, как известно, отличаются небольшим ростом.

На другой день после прибытия в лагерь всех нас вывели во двор и построили в колонну. Мы с любопытством рассматривали местность. На небольшой расчищенной от деревьев площадке стоял наш барак и несколько домиков служебно-бытового назначения. То тут, то там на территории отделения торчали из земли толстенные, не выкорчеванные пни, свидетельствовавшие о том, что еще не так давно на этом месте была дремучая и могучая тайга. Небольшой четырехугольник, отвоеванный у нее, был окружен со всех сторон безбрежным океаном леса. Среди деревьев, достигавших огромной высоты, усадьба отделения и люди, собравшиеся здесь, казались жалким муравейником. Как бы желая закрепить за собой отвоеванное пространство, «муравейник» окружил себя колючей проволокой и вышками.

Был один из тех морозных и тихих дней, когда природа как бы замирает в своей величавой неподвижности. Широкие мохнатые ветви деревьев сгибались под тяжестью огромных снежных шапок. Большой багрово-красный шар только-только поднялся над горизонтом, все заливая розоватым светом. Ослепительно чистая и пушистая пелена снега, белым саваном покрывшая землю, искрилась мириадами ярко светящихся розовых точек. Над толпой женщин долго не расходился розовый туман, образовавшийся от выдыхаемого воздуха.

Холодно. Мы стоим, с трепетом ожидая дальнейших событий и поеживаясь от холода. Внезапно в воздухе раздается звонкий и четкий голос командира: «Внимание!» К нам приближалась небольшая группа людей с, как выяснилось потом, начальником лагеря лейтенантом Калабриным.

— Кто из вас, — начал он, — работал раньше на руководящих административно-хозяйственных постах и знает какое-либо ремесло? Нам нужны бригадиры, учетчики, староста барака, строители, плотники, повара, банщики, кладовщики, инженеры-электрики и другие. Вы находитесь в женском лагере и будете сами себя обслуживать. Кто работал раньше на этих должностях, выходите вперед, — снова повторил начальник.

Двадцать-тридцать женщин отделились от толпы.

— Нарядчик, перепишите их и список передайте мне.

— Слушаю, гражданин начальник, — отрапортовала нарядчица. В это время из группы, окружавшей Калабрина, вплотную к нему подошла женщина.

— Гражданин начальник! — сказала она. — Мне нужен человек, знакомый с дрожжеванием и работник для кипятилки. Среди прибывших я вижу Сальму, которая как раз занималась этим делом в Баиме. Разрешите взять ее на эту работу, и пусть она подберет себе на эту работу двух помощниц.

— Берите!

Женщина, хлопотавшая за Сальму, была комендантом лагеря, и я сразу же узнала в ней бывшую старосту женского стационара в Баиме. Она была переброшена сюда несколько месяцев тому назад. Звали ее Фаиной. Она была яркой личностью и заслуживает того, чтобы сделать некоторое отступление.

Фаина была еще молодая и очень красивая женщина. Брюнетка с густыми вьющимися волосами, красивым лбом, с живыми полными огня глазами, со смуглой кожей лица и стройной фигурой, она пользовалась большим успехом среди баимских ухажеров. Ее состоятельные московские родственники присылали ей богатые посылки, в которых наряды занимали не последнее место. Фаина отличалась властным характером и незаурядными организаторскими способностями, чем и обратила на себя внимание баимского начальства, которое выдвинуло ее на руководящий пост старосты женского барака с больничным уклоном.

Все в этой женщине было гармонично — и красивая наружность, и умение себя поставить, и способность хорошо справляться со сложными обязанностями, на нее возложенными. Все это обеспечило ей завидное существование в баимском лагере. Но, как это часто бывает в жизни, человек, добившийся материально-общественного благополучия, не удовлетворяется достигнутым уровнем. В погоне за еще большими благами он переоценивает свои возможности и, не учитывая опасных для себя последствий, в конце концов летит с верхней социальной ступеньки вниз головой.

Так случилось и с Фаиной. Вот как это произошло.

В Баиме с ней на правах заключенного работал врачом некто Домин, немец по происхождению, проживавший до ареста в Берлине. Это был отъявленный эсэсовец, махровый фашист, не только не скрывавший своих нацистских убеждений, но и бравировавший принадлежностью к фашистской партии.

Вместе с тем, это был превосходный специалист по легочным болезням. Так как баимский лагерь, как уже отмечалось, имел туберкулезный профиль и остро нуждался в квалифицированных кадрах, то Домина назначили заведующим туберкулезным отделением женского стационара.

Домин великолепно владел русским языком. Его доклады на конференциях врачей отличались ясностью, лаконизмом, строгим научным построением и безукоризненным, без иностранного акцента произношением. Знание русского языка и высокая эрудиция помогли ему быстро завоевать себе привилегированное положение в Баиме. Формально считаясь узником лагеря, он очень скоро вошел в роль большого начальника, перед которым заискивало даже начальство, стоящее над ним. Он усвоил себе манеры и замашки важной персоны и принимал дань почета и уважения как нечто должное. Высокий, худой, с небольшой головой на тонкой шее, в ослепительно белом халате, он величаво шествовал по зоне и палатам, как бы давая понять, что это не заключенный, лишенный всех гражданских прав, а большой начальник, лишь по недоразумению попавший в лагерь. Особенно высокомерен он был у себя в кабинете во время приема больных.

Вот как описывала одна медсестра сцену на таком приеме. Домин сидит в кресле. Кто-то стучится в дверь. «Кто там?» — спрашивает доктор. — «Лейтенант Поскребин». — «Войдите!» Входит офицер конвойной команды. У него какое-то простудное заболевание.

Домин продолжает сидеть, развалясь в кресле и вытянув ноги. В правой руке его дымится папироса, с которой он легким постукиванием указательного пальца стряхивает пепел. Доктор смотрит на офицера строгим взглядом и спрашивает тоном начальника: «Что вам угодно?»

А последний — этот вышколенный и выдрессированный энкаведист — стоит перед Доминым в робкой униженной позе и заискивающим голосом говорит: «Гражданин (?!) доктор, будьте так добры, я к вам, меня что-то знобит и в жар бросает». Домин, не торопясь, выслушивает больного, прописывает ему лекарство и дает освобождение на три дня. Довольный лейтенант без конца благодарит доктора и, уходя, кланяется ему чуть ли не до пояса. А супермен с высоты своего величия цедит сквозь зубы: «Пожалуйста».

И вот судьбе угодно было зло посмеяться над этим закоренелым фашистом-эсэсовцем. Ариец, презиравший еврейскую расу, внезапно воспылал нежными чувствами к Фаине. Нельзя сказать, чтобы это было временное увлечение, вызванное мимолетным желанием удовлетворить свою похоть. Это было нечто большее, чем простая интрижка. Немало ему пришлось проявить настойчивости и стараний, чтобы добиться взаимности со стороны Фаины. В конце концов она сдалась и стала его любовницей, нисколько не скрывая от заключенных своей связи с Доминым. Нет ничего удивительного, что слухи об этой связи дошли до начальства. Во время одного из ночных налетов какой-то усердный и ревностный служака нагрянул в кабинку Фаины, застал у нее доктора Домина и немедленно доложил об этом по начальству. Дальше покрывать скандальную связь Фаины с фашистом было рискованно. Слухи о ней могли докатиться до высшей инстанции. Поэтому командование лагеря вынуждено было принять срочные меры: Фаину этапируют, а Домина отправляют в другой лагерь.

Эта история мне вспомнилась, когда я увидела Фаину в роли коменданта Тайшетского отделения. Меня не удивило, что после столь неудачно закончившейся ее карьеры в Баиме она и здесь оказалась среди руководящих кадров. Не только ее организаторские способности, но и ловкость, а также умение устраиваться в любых условиях помогли ей снова добиться привилегированного положения.

Однако вернемся к моему повествованию. Сальма, которую Фаина рекомендовала на работу в дрожжеварке, была у меня помощницей в баимской мужской больнице. Она стала ею как раз после того, как начальница санчасти Соловьева, несмотря на крайнюю антипатию ко мне, вынуждена была дать мне женщину в помощь. Это была рыхлая крупная эстонка, не обладавшая ни инициативой, ни подвижностью, ни умением справляться со сложными обязанностями в больничном хозяйстве. К тому же она почти не знала русского языка. Поэтому я давала ей задания, не требовавшие ни большого опыта, ни ответственности, как, например, починка белья или нечто подобное. Она была довольна своим положением, так как это место спасало ее от другой более тяжелой физической работы.

В благодарность за оказанную ей услугу в Баиме теперь, когда Фаина предложила ей подобрать себе помощницу, Сальма сразу же взяла себе в подручные меня, а также прачку Кулю, которая также работала раньше в баимской больнице.

Намечаемое первоначально производство дрожжей почему-то сорвалось, И на нашу троицу возложили обязанность кипятить воду для лагеря. Мы втроем должны были вытащить из колодца и перетащить вручную за день 100–120 ведер воды для кипятилки. Метрах в двадцати от барака стоял колодец со срубом и небольшим блоком с перекинутой через него веревкой. Ни ворота, ни журавля над колодцем не было. Усилием двух рук с большой глубины тянешь на себя полную бадью воды, переливаешь в ведро, а затем тащишь его в кипятилку и сливаешь воду в котел. Чтобы его заполнить, надо было проделать много рейсов. Для меня эта работа была очень тяжела. Мои компаньонки тоже уставали, но я совсем выбивалась из сил. Я ведь была старше их — мне исполнилось пятьдесят восемь лет. Натаскаешься за день до такой степени, что возвращаешься с работы в полном изнеможении. Руки и плечи ноют. Сердце еще долго не успокаивается. Но это еще не все.

Мокрая веревка, на которой была подвешена бадья, превращалась в несгибающийся ледяной канат. На верхней горизонтальной плоскости сруба нарастала толстая кора льда, суживая проем для спускания бадьи. При подъеме воды бадья задевала края проема, холодная вода расплескивалась и обливала руки в худых рукавицах, которые сразу же обледеневали и становились твердыми и несгибаемыми, как дуб. От постоянного трения об одеревеневшие рукавицы вскоре на ладонях и пальцах образовались глубокие кровоточащие трещины, причинявшие нестерпимую боль, которая не утихала за время ночного сна. А с утра снова та же пытка. И так изо дня в день. Ни санчасть, куда мы обращались, ни начальник лагеря не освобождали от работы, чтобы подлечить раны. Нам говорили:

— Вы еще жалуетесь на больные руки? Разве можно сравнить вашу работу с лесоповалом? Вы работаете в закрытом помещении, а попробуйте целый день на сильном морозе потаскать бревна. Нет, работайте!

Что касается «закрытого помещения», то наша хибара была слабым укрытием от морозов, хотя и обогревалась до некоторой степени при топке котла. Это было ветхое саманное строение. Сквозь щели и дыры в стенах и крыше пробивался снег, а при сильном ветре она продувалась насквозь.

Все же нельзя было не согласиться с начальством, что, несмотря на раны и боли, причиняемые тасканием воды, наше положение было лучше, чем у женщин, работавших на лесоповале.

Прошло полтора месяца с того дня, как я начала работать в кипятилке. Но мне казалось, что прошла целая вечность. К тяжким физическим страданиям примешивались еще и моральные муки из-за потери связи с Мишей. Мне разрешали отправить не больше одного письма за полгода, причем я могла сообщить в нем только один адрес. Но и в этом случае не было никакой гарантии, что письмо, посылаемое из одного лагеря в другой, дойдет по назначению. Потеря со мной связи окончательно убьет Мишу — он решит, что меня уже нет в живых. Эта мысль все больше и больше меня угнетала.

Беспросветность нашей жизни усугублялась еще и тем, что в нашем лагере никакой культурно-просветительской работы не проводилось. В то же время среди нас было немало женщин, способных организовать художественную самодеятельность и принимать в ней участие. Но нам не разрешали поставить какой-нибудь концерт или спектакль, а также не приглашали работников культуры со стороны. Один лишь раз, в порядке исключения, с разрешения командования лагеря к нам заехала с концертом бригада самодеятельных артистов. Концерт ставился в одном пустовавшем бараке, в котором наспех был сколочен помост, заменявший сцену, и расставлены рядами стулья и табуретки, на время принесенные из разных помещений.

Я заняла свободное место в одном из рядов. Места, разумеется, не были пронумерованы. Кто приходил раньше, тот усаживался на свободных местах поближе к сцене. Так поступила и я.

Только села, как подходит ко мне блатарка и бесцеремонно заявляет: «Освободи стул, это место нарядчицы». Я пожала плечами и ответила: «И не подумаю, пусть приходит пораньше, почему я обязана уступать ей место? Права у нас одинаковы». Так ни с чем ушла холуйка нарядчицы.

Я прослушала концерт, отвела душу, забыв на время про нашу горькую действительность, и ушла спать, с тоской думая о завтрашнем дне.

До рассвета оставалось часа два, когда сильный удар в подвешенный кусок рельса поднял всех на ноги. Пришла нарядчица Лиза. В руках у нее был фанерный лист-дощечка, на котором были расписаны фамилии женщин с указанием предстоящей работы. И вдруг я слышу:

— Зека Ильяшук, на лесоповал!

Что это? Ошибка? Недоразумение? Подхожу к нарядчице и говорю ей, что мои напарницы без меня не управятся в кипятилке и весь барак может остаться без воды.

— Вас это не касается, — сухо ответила Лиза, посмотрев на меня злыми глазами, — пойдете на лесоповал, это распоряжение начальника лагеря.

Тогда мне все стало ясно. Калабрин тут ни при чем, просто нарядчица сводила со мной личные счеты — мстила за то, что я не уступила ей место в клубе.

Меня включили в бригаду по заготовке леса. Бригада состояла из четырех звеньев: первое валит лес, второе очищает деревья от веток, третье распиливает стволы на бревна, а четвертое нагружает их на сани и вывозит на дорогу. Я попала в последнее транспортное звено.

Нас построили в колонну по десять человек в ряд. Странное зрелище представляла собой эта толпа женщин. Впереди стояли пильщицы с длинными пилами и рубщицы с топорами, а сзади транспортницы, впряженные в длинные деревянные сани. Одетые в телогрейки и ватные брюки, с накинутым поверх одежды разнообразным тряпьем, перепоясанные кто ремнем, кто веревочкой, с головами, обмотанными платками, шарфами так, что видны одни только глаза да кончик носа, в валенках и в огромных грубых брезентово-ватных рукавицах — все это скопище людей скорее напоминало средневековую толпу мужиков, вооруженных топорами, копьями, чем женщин.

Мороз трещал. Одежда не спасала от пронизывающего холода. Больше всего мерзли ноги, хотя на них были теплые носки и валенки. Долго стоять без движения, пока толпа двинется к месту работы, невозможно. И скоро все женщины зашевелились, заколыхались в топающем танце. Наконец открылись ворота. Послышалась команда: «Первая десятка, выходи!» А там за вахтой конвой с автоматами и собаками уже принимает людей. Снова подсчет и стоянка. Тридцатиградусный мороз окончательно донимает. Руки и ноги коченеют. Единствениое спасение — хлопать руками, толкаться, яростно топать ногами. Начинается массовый танец, похожий на дикую пляску дервишей. Наконец все формальности закончены. Громко звучит голос командира: «Внимание!» Дальше следует обычное предупреждение и наставление о правилах движения в пути.

И вот мы уже на месте работы.

Лес… огромный лес… Тайга могучая, величественная, беспредельная. Высокие стройные сосны, ели, лиственницы поразительно правильной конической формы. Чистые и мощные стволы толщиной в два-три обхвата стоят, как сказочные великаны, устремленные в небо. И только на большой высоте видны раскидистые кроны. Мы в первобытной тайге, куда еще, возможно, не ступала нога человека. Лес то поднимается террасами, то опускается на дно неглубоких лощин. Снег, покрывающий землю, слегка выравнивает рельеф местности. На горбах и холмах он был неглубок, а во впадинах и низинах доходил до колен и даже до пояса. И вот этот могучий лес, понадобившийся стране для строительства и экспорта, должен был покориться и склонить голову. Перед кем? Не перед мужчинами, вооруженными могучей техникой, а перед слабыми женщинами. Для заготовки леса в нашем распоряжении не было ни электропил, ни трелевочных тракторов, ни автомашин, не было той современной техники, которая где-то внедрялась в других местах или, возможно, появится впоследствии в нашем лагере. Для перевозки срубленного леса по пересеченной местности, покрытой глубоким снегом, не было даже лошадей. Вместо них впрягались в сани женщины по десять человек.

Какому же извергу пришла в голову идея взвалить на женщин поистине каторжную работу? Подумал ли он о тяжелых ее последствиях для женского организма? Да, эти вылощенные убийцы из МГБ знали, что делали; они знали, какое злодеяние против человечности совершали. За какой-нибудь месяц-два тысячи, десятки тысяч молодых цветущих девушек из Западной Украины и Белоруссии, брошенных на разработку леса в тайгу, теряли здоровье и силу, заболевали туберкулезом и умирали в безвестности. Они гибли и от женских болезней, потому что их заставляли подымать с земли многопудовые бревна и тянуть на собственных плечах по глубокому снегу сани, груженные деревянными колодами. А что уж говорить о пожилых женщинах, которых посылали на лесоповал, как на казнь?

Мы подъезжали с санками к толстым бревнам длиной по два-три метра. Положив на борт два параллельных бруса, упирали их одним концом в сани, а другим в заснеженную землю. По этим импровизированным рельсам мы должны были накатывать тяжелые колоды. Упершись руками в бревно, а ногами в снег, мы с неимоверными усилиями толкали наверх увесистый обрубок, все время опасаясь, как бы он не скатился обратно и не ударил нас по ногам. Мы пыхтели, тяжело дышали, напрягали все мускулы. Пот катился градом, в висках стучало, сердце отчаянно колотилось. Но мы упорно продолжали толкать руками дерево, пока два огромных и толстенных бревна не вкатывались на сани. Однако главная трудность была впереди: надо было поднять третью колоду так, чтобы она легла поверх первых двух. Передохнув минут пять, со сверхчеловеческими усилиями мы наваливали на сани и это бревно. Потом, чтобы немного отдышаться, садимся, кто на сани, кто на пень. Но тут конвоир, молча наблюдавший за работой, вдруг начинает орать:

— А ну, вставайте, б…и, нечего прохлаждаться. Надо норму выполнять, вывозите лес к дороге.

Одна девушка не выдерживает и с пылающими от работы щеками и сверкающими от гнева глазами говорит:

— Катюга ты проклятущий, нема у тебе совисти! Може, колись и твоя дочка загине в кайданах!

Но подруги, опасаясь зверской расправы, не дали ей договорить до конца.

Со слезами на глазах впрягаемся в сани. Четыре женщины натягивают на себя лямки, прикрепленные к оглоблям и тянут вперед, две пары толкают сани с боков, а еще две женщины — сзади. Десять женских сил… Какая жуткая ирония! Во всем цивилизованном мире тяга исчисляется в лошадиных силах, только в сталинских лагерях — в женских силах.

Наконец сани тронулись с места. Вспомнились репинские «Бурлаки на Волге». Те же лямки, те же наклоненные вперед фигуры, напряженные и искаженные от натуги лица со вздутыми жилами на лбу, те же муки, отраженные в их печальных глазах. Только вместо мужчин это были женщины, вместо баржи на Волге — сани, груженные бревнами, а вместо прибрежных степей — мрачная тайга. Полозья глубоко зарываются в снег.

— Сворачивайте, девочки, на вчерашнюю колею, все же легче будет тащить, — командует звеньевая.

Кое-как пробившись по ненакатанному снегу, мы выбрались на слабо проторенную дорогу. Стало немного легче тянуть. Но дорога не была ровной — она то поднималась в гору, то спускалась вниз. В одном месте мы наткнулись на такой крутой подъем, который не могли преодолеть ни прямо, ни объехать стороной. Как мы ни напрягали силы, сани не двигались с места.

— Придется, девочки, одно бревно сбросить, — сказала звеньевая.

Наконец все три колоды доставлены к транспортной дороге. Трудный рейс закончен. А до конца дня ой как далеко! Томительно медленно тянется время. Сделан только один рейс. До вечера надо сделать еще несколько таких рейсов. Хватит ли сил?

Так прошел мой первый день на лесоповале. Я до того устала, до того была разбита, что чувствовала себя червяком, на которого кто-то наступил ногой, но не раздавил его до конца. Придя в барак, я, как труп, повалилась на нары. Каждый мускул, каждая жилка ныли от боли. Невыносимо болела спина. Каждая клетка организма властно требовала абсолютного покоя.

Все ушли в столовую. У меня не было сил подняться. Да и есть не хотелось. Было одно желание — лежать, не двигаясь. Хорошо бы заснуть. Но сон не приходил. Терзали горькие мысли. Что же будет дальше? Ведь я проработала на лесоповале только один день, а впереди еще больше ста таких дней. Не вынесу я этой каторги…

Впервые я реально представила свой близкий конец. Впервые ощутила ледяное дыхание смерти, ибо не сомневалась, что еще несколько дней такой каторги, и сердце мое не выдержит. Безысходность моей горькой участи, обида на дикую несправедливость, когда ты не имеешь никакой вины перед государством и в то же время так тяжко наказана, отчаяние терзали мою душу. Подкативший к горлу ком дал начало горькому плачу. Неужели к концу срока, который был уже так близок, мне суждено погибнуть здесь, в глухой тайге, вдали от Украины, от дома, неужели я больше не увижу своих детей, Миши?

Долго еще я не могла успокоиться. Время ужина прошло. Усталые, разбитые женщины легли спать и скоро уснули. А я все не спала, пока, наконец, среди глубокой ночи не забылась сном.

Что же происходило в тот день, когда я была на лесоповале, в кипятильнике? Работать там оставили только двух женщин — Сальму и Кулю. На каждую из них нагрузка увеличилась в полтора раза. Даже работая втроем, мы еле справлялись с подноской воды. Как же они вышли из положения? — думала я.

Оказывается, всегда исполнительные и безропотные Сальма и Куля на этот раз решительно запротестовали. Кипятильный цех стал. Весь лагерь остался без горячей кипяченой воды. Прибежала начальница санчасти и учинила строгий допрос.

— В чем дело? Почему нет воды? Почему котел холодный?

Бунтарки не растерялись и твердо, категорическим тоном заявили:

— Вдвоем мы никак не можем перетащить на своих плечах сто ведер воды. Делайте, что хотите — наказывайте, сажайте в карцер. Если дадите нам в помощь третью женщину, будем работать, не дадите — работать не будем. Возвратите нам Ильяшук, очень добросовестную и честную работницу.

Сначала начальница вспылила. Слыханное ли дело, чтобы зеки предъявляли ей какие-то требования. Но, с другой стороны, нельзя же допустить, чтобы люди оставались без воды и на следующий день. Она вынуждена была пойти на уступки, пообещав уладить дело.

На следующее утро, как обычно, меня разбудил резкий удар по рельсу. «Подъем!» — закричала староста. Я с трудом раскрыла глаза. Все тело ныло от боли. Несколько часов сна нисколько не восстановили моих сил. Я была, как побитая собака. Превозмогая боль, я встала, надела на себя еще не просохшую за ночь влажную одежду и позавтракала. Вскоре явилась нарядчица Лиза. Я уже приготовилась идти на лесоповал, с ужасом думая о предстоящей работе, как вдруг после переклички слышу:

— Ильяшук! Пойдете в кипятилку на прежнее место.

Я не поверила своим ушам. Что случилось? Неужели судьба надо мной сжалилась?

Я немедленно направилась в кипятилку. Встретившие меня там мои напарницы бросились мне на шею и крепко обняли. Слезы радости текли у всех по щекам. Мое возвращение еще крепче спаяло нас в единую троицу.

Какими пустяками показалась мне теперь работа в кипятилке по сравнению с настоящей пыткой на лесоповале. Какой мелочью представлялись глубокие трещины на обмороженных и распухших от носки воды руках. Ведь не целый же день таскать воду. Мы все же немного и отдыхали.

Неожиданная перемена к лучшему вдохнула в меня новый прилив энергии. Снова загорелась жажда деятельности. Всю свою жизнь, как на свободе, так и в подневольных условиях (что, может быть, и смешно) я испытывала неудержимое стремление к труду и никогда не злоупотребляла отдыхом. Такой уж я родилась.

— Ну что ж, дорогие! Не пора ли нам в поход за водой? — спрашиваю своих подружек.

Только мы схватили ведра, как дверь кипятилки открылась. В помещение ворвалось густое облако пара. Сквозь него прямо против двери мы увидели бочку, установленную на санях, запряженных лошадью. Рядом стояла женщина-водовоз. Она вошла в кипятилку и сказала:

— Вот что, жинки! Мене назначили водовозом. З сегодняшнего дня вам бильше не треба носыты воду видрами. Ваша справа — подбать про дрова, накипьятыты воду та постачаты нею барак. Давайте ваши видра.

Мы обалдели от радости. Да ведь это же совсем хорошо! Не слишком ли много для одного дня? Как бы судьба не поиздевалась над нами потом еще более жестоко. Кому же это пришло в голову облегчить нашу участь?

— Вот что, Сальма и Куля! Раз нам оказали такое внимание и проявили заботу о нас, давайте наведем порядок в нашем хозяйстве, будем дорожить нашим местом. Наша кипятилка имеет унылый вид: потолок облупился, кругом щели, глина на стенах отвалилась, двери не закрываются вплотную, пол грязный, а вмурованный котел шатается. Давайте займемся ремонтом!

Сальма и Куля охотно согласились с моим предложением, и мы дружно взялись за работу. Натаскали глины, песку, извести, раздобыли козлы, кисти для побелки, скребки и принялись за дело.

Три дня мы приводили в порядок кипятилку — обмазали стены, почистили котлы, подправили потолок, сделали побелку, выскребли на полу грязь, помыли окна и даже украсили их незатейливыми занавесками. Словом, полностью изменили внутренний вид нашего «цеха». И решили ежедневно поддерживать в нем чистоту и образцовый порядок.

Через несколько дней к нам заглянул начальник лагеря Калабрин. В сопровождающей его группе я заметила нарядчицу Лизу, по милости которой я была брошена на лесоповал.

— Ну, как дела? — спросил начальник.

— Да ничего, с работой справляемся. Спасибо за водовоза.

Калабрин заглянул в котел, испытал краны, посмотрел на стены, потолок, пол. Яркие лучи солнца, пронизывающие комнату, еще сильнее подчеркивали царящую здесь чистоту. Начальник явно остался доволен.

— Молодцы! — сказал он. — Вот это по-хозяйски! Кто же это у вас заправляет делами?

— Мы втроем навели порядок, гражданин начальник, — ответила я.

— Это так, — возразила Куля, — но вдвоем без нее (при этом Куля указала на меня пальцем) мы ничего бы не сделали. Хорошо, что ее вернули нам с лесоповала.

— Как с лесоповала? — удивился Калабрин.

— А вот так — на днях по распоряжению нарядчицы Ильяшук была переброшена на лесоразработки, и вся работа в кипятилке приостановилась, — ответила Куля, не отводя своего торжествующе-злобного взгляда от Лизы.

Начальник посмотрел на нарядчицу. Блатарка смутилась и подобострастным заискивающим голосом начала оправдываться, что, дескать, на лесоповале не хватало рабочей силы, а план нужно выполнять…

— И вы думали, — прервал нарядчицу Калабрин, — что, если пошлете на лесоразработку эту пожилую женщину, то обеспечите выполнение плана? — В его голосе звучала ирония. — Вот что! Пусть эта заключенная (он указал на меня) здесь постоянно работает. Понятно?

— Слушаюсь, гражданин начальник! — с подхалимской поспешностью заверила нарядчица.

Так закончился эпизод, грозивший мне трагическими последствиями. С того дня жизнь наша пошла по другому руслу. И несколько недель я поработала со своими напарницами в более или менее сносных условиях.

Между тем уже приближался день окончания моего десятилетнего заключения. Меня освободили от работы и направили в другое отделение, где мне следовало пройти медицинскую экспертизу для установления степени моей трудоспособности. (Медицинское обследование и трудовая характеристика необходимы для трудоустройства на воле).

Больничное отделение находилось в полосе той же узкоколейной линии Тайшет-Братск, на которой, как бусы на нити, были тесно нанизаны лагеря заключенных, занятых на расширении железнодорожного полотна, на лесоповале, на пробивке просек в тайге, на строительстве дорог, на гонке смолы, на пропитке железнодорожных шпал и на других работах.

Тут уместно остановиться на том, что из себя представляла эта недавно построенная узкоколейка. В то время (1951 год) линия Тайшет-Братск общей протяженностью около двухсот километров еще не была благоустроена. По железнодорожному полотну, прорезанному через тайгу в горных скалах и ущельях, курсировали крошечные товарные вагончики с небольшими паровозами. Движение в основном было грузовое. На станциях и полустанках стояли временные деревянные сооружения для немногочисленного штата железнодорожных служащих. Железная дорога проходила по местности, где на протяжении сотен километров нельзя было встретить человеческого жилья. Заключенные были пионерами, прокладывающими пути для заселения огромных необжитых пространств.

Впоследствии, когда было принято решение строить Братскую ГРЭС, народнохозяйственное значение линии Тайшет-Братск неизмеримо возросло, особенно когда ее протянули до Усть-Кута на реке Лене.

Она стала основной артерией для доставки огромного количества материалов — цемента, железобетона, камня, нужных для строительства подсобных предприятий, фабрик, заводов, поселков и других объектов. И, конечно, узкоколейная трасса не могла бы справиться с поставленными задачами. Впоследствии дорога была реконструирована, расширена. Но в то время, когда меня отправляли этапом в больничное отделение, функционировала только узкоколейка. Наше отделение, в котором я провела около двух с половиной месяцев, находилось примерно в восьми километрах от разъезда, где среди сплошного массива высоких елей, сосен и пихт одиноко и сиротливо стоял небольшой деревянный домик и какое-то складское помещение. К этому разъезду и прибыла наша группа из десяти женщин. Вещи везли на санях, а мы шли пешком в сопровождении конвоира.

Был полдень. Вскоре пришел товарно-пассажирский поезд с вагоном для заключенных в хвосте. Конвоир собирался усадить нас в этот вагон, но тут навстречу ему вышел начальник поездной бригады и сказал, что не может нас взять, так как вагон переполнен. Машинист засигналил, поезд тронулся, и мы остались на месте. По расписанию следующий поезд отправлялся только через сутки, и конвоир решил вести нас обратно в лагерь с тем, чтобы на следующий день снова вернуться с нами к поезду. В это время мы увидели, что какой-то человек в военной форме спешит по направлению к нам. Им оказался заведующий снабжением нашего лагеря.

— Слушай, браток, — обратился он к конвоиру, — прибыла на разъезд партия муки и крупы. Нужно немедленно ее отправить в лагерь. Там продуктов осталось только на один день. Если я не доставлю их сегодня, завтра заключенных кормить будет нечем. Дай-ка мне лошадь на пару часов, я отвезу провиант и сейчас же вернусь обратно.

Конвоиру, разумеется, не улыбалась перспектива торчать на разъезде полдня и только поздно вечером вернуться домой. Он долго сопротивлялся, но в конце концов уступил, опасаясь ответственности за то, что лагерь в самом деле по его вине мог остаться без питания.

Военный взял лошадь, сел в сани и поехал к складу. Там получил продукты и уехал. Путь его лежал через переезд. О том, что произошло потом, мы узнали из рассказа этого же человека.

Подъехав к переезду, снабженец слез с саней, остановив лошадь, так как переезд был перекрыт поперечным брусом, заменявшим шлагбаум. Тут же показался поезд, который шел с большой скоростью. Паровоз дал резкий свисток, и лошадь испугалась. Она понеслась прямо на переезд, сломала брус и… была убита паровозом. Пшено и мука рассыпались по насыпи. Ездового спасло от смерти то, что он не удержал в руках вожжи, выпустил их.

Теперь, после трагического происшествия с транспортом, наши надежды на то, что вещи будут доставлены в лагерь на санях, рухнули. Нам предстояло идти с вещами в руках около восьми километров, да еще по снегу и неровной дороге. А багаж у каждой из нас был нелегкий.

Конвоир обратился к начальнику разъезда с просьбой принять на хранение до утра наши вещи, но тот наотрез отказался сделать это. Пришлось навьючивать на себя всю поклажу и так тащиться в обратный путь.

У меня был объемистый чемодан с одеждой, бельем и прочим добром, которое Юра привез мне еще в 1945 году. Нести в руках или на плече этот увесистый чемодан не было никакой физической возможности. Я привязала к нему веревку и поволокла одной рукой прямо по снегу. Рюкзак с постельными принадлежностями я взвалила на спину. Свободной левой рукой понесла кошелку, тоже наполненную всякой нужной мелочью.

Все эти вещи я берегла и старалась сохранить до окончания срока. У меня не было надежды на то, что, вернувшись через десять лет домой, я найду в сохранности наше имущество. Скорее всего оно разграблено, война есть война. С другой стороны, я понимала, что, освободившись из лагеря, не смогу сразу же обзавестись минимально необходимым гардеробом и какой-то утварью. Вот поэтому я боялась лишиться своих вещей.

Первые два-три километра я шла, не отставая, но дальше почувствовала, что каждый шаг стоит мне все больших и больших усилий. Согнувшись под тяжестью груза, я утопала в снегу и с трудом поднимала ноги. Пот катился градом, сердце гулко стучало. Несколько раз я падала, натыкаясь на какие-то корни в рыхлом снегу, но, подгоняемая конвоиром, снова поднималась и шла вперед. Во мне все сильнее разгоралось отчаянное желание бросить вещи на произвол судьбы и идти дальше без них. Глупо ведь, в конце концов, жертвовать своей жизнью ради тряпья, ненужного после смерти, которая вот-вот может наступить из-за перегрузки сердца. Я уже готова была сорвать с себя рюкзак и оставить на дороге чемодан. Но тотчас же в душе нарастал протест. Так как надежда умирает последней, то где-то в глубине души теплилась вера в то, что я все-таки выйду на свободу. Но как же я буду без смены одежды и белья, ведь на мне последнее истрепавшееся платье, неприличная телогрейка? В каком виде я покажусь в обществе вольных людей, где я раздобуду средства на обзаведение всем необходимым?

Нет, нет, еще немного усилий, авось сердце выдержит. Так, в борьбе между двумя противоположными побуждениями, продолжала я свой крестный путь, надрываясь из последних сил.

Наконец наступил момент, когда я почувствовала, что дальнейшее упорство смерти подобно, и голос разума начал брать верх. Я дошла до такого изнеможения, что без колебания решила оставить груз.

В этот момент чаша терпения конвоира переполнилась. Он, естественно, хотел поскорее добраться до зоны, я же задерживала всю группу. До лагеря оставалось немного — километр-полтора. Конвоир, к счастью, не отгадал моего желания совсем оставить вещи в тайге, а решил, что я претендую на очередную хотя бы короткую передышку, и, спасибо ему, взял мой чемодан и понес сам.

Я еле доплелась до отделения и, как мертвая, свалилась на нары.

И сейчас, спустя много лет, вспоминая этот жуткий для меня день, я поражаюсь, как тогда выдержало мое сердце.

На другой день нашу группу снова собрали, дали лошадь для перевозки вещей и повели на более близкий (расположенный в трех-четырех километрах) разъезд. Мы пришли незадолго до прихода поезда и, когда он прибыл, сразу же сели в вагон. Через три часа нас высадили на какой-то станции, возле которой находилось больничное отделение тайшетских лагерей.

Прямо с поезда нас отправили в баню. Тут я встретилась с одной заключенной, которая одновременно со мной отбывала срок в Баиме. Звали ее Лелей. Это была неисправимая воровка с многократными судимостями за кражи. Внешность у нее была не очень привлекательная — косые глаза, лицо в каких-то рубцах, растрепанные, вечно нечесанные волосы, грязная одежда. Однако, несмотря на свою непривлекательность, Лелька никогда не унывала, обладала веселым компанейским нравом и острым язычком. Некоторые урки даже побаивались ее. В Баиме она работала в прачечной, и я часто с ней встречалась, сдавая больничное белье в стирку.

И вот я натыкаюсь на нее в бане на новом месте. Лелька очень мне обрадовалась, встретила как родную и моментально принялась оказывать мне всяческие мелкие услуги — раздобыла лишнюю шайку, расчистила для меня место, снабдила добавочным куском мыла. Мало того, после бани Лелька освободила мне рядом с ней спальное место в бараке на нарах, даже прихватила для меня лишнюю площадь и пригрозила расправой всем, кто осмелится меня потеснить. Меня это забавляло, но и трогало, и я охотно предоставила ей право принимать во мне бескорыстное искреннее участие.

— Ксения Васильевна! Как вы не боитесь лежать с Лелькой рядом? Ведь она вас обкрадет, держитесь от нее подальше, — предупреждали меня соседки.

Я и сама хорошо знала, что профессиональные воры, попавшие в лагерь, не оставляли своего ремесла и здесь, они теперь обворовывали заключенных. Ворованные вещи урки сбывали через охранников, которые тоже грели себе на этом руки.

Не забывая о том, что Лелька была отчаянной воровкой, я решила все же довериться ей — никогда не закрывала свой чемодан на замок. И удивительное дело: за два месяца, в течение которых моей непосредственной соседкой была Лелька, у меня не пропала ни одна вещь. Больше того, эта отъявленная воровка, не придерживавшаяся никаких норм морали, по отношению ко мне проявляла даже деликатность и предупредительность. Я размышляла над этим фактом и пришла к глубокому убеждению, что человека, потерявшего совесть и павшего совсем низко, все же можно исправить. Секрет успеха кроется в оказываемом ему доверии. Обычно люди относятся к преступнику с большой опаской, стараются держаться от него подальше. Я же всем своим поведением старалась дать понять Лельке, что доверяю ей и верю в то, что она моей доверчивости не обманет. И я не ошиблась. Эта, казалось бы, безнадежная, уголовница увидела человеческое отношение к ней с моей стороны и готова была сторицей отплатить за это.

В течение десяти лет заключения я тесно соприкасалась с уголовниками. И пусть не у всех, но у многих из них я замечала поражавшие меня черты — благородство, тонкость и понимание в тех случаях, когда этих отщепенцев не укоряли за прошлое и не относились к ним с подчеркнутым сознанием своего превосходства, своей нравственной чистоты. Ведь почти всегда преступниками становятся не в силу врожденных качеств натуры, а вследствие несправедливых социальных условий жизни. Взять хотя бы ту же Лельку. В годы революции она рано лишилась родителей в Ленинграде и попала в детский дом. Живая, деятельная и предприимчивая от природы, она не могла там прижиться, сбежала и сразу примкнула к шайке детей-преступников. Ее неоднократно ловили, возвращали в детдом. Она снова удирала.

И фактически она выросла в среде беспризорников, которые питались наворованными на рынке продуктами. Так она стала профессиональной воровкой.

Она испытывала какую-то инстинктивную потребность излить передо мной все, что у нее накопилось в душе, и поведать мне грустную и богатую приключениями историю своей распутной и преступной жизни. Вместе с тем, она сознавала всю мерзость и низость своего падения и не бравировала пикантными подробностями своих похождений, как это делали ее товарки по ремеслу. О своих уголовных приключениях она рассказывала с оттенком какого-то сожаления и грусти.

Я не оставалась у нее в долгу, стараясь приобщить ее к другому миру, возбудить интерес к мыслям и образам, далеким от преступной жизни. Я читала ей книги с захватывающими сюжетами и еще чаще декламировала ей Пушкина, Лермонтова и много других стихов, каких немало знала наизусть. И не просто читала, а с чувством, нужными интонациями, стараясь воздействовать на нее очарованием и прелестью поэтических образов. Надо было видеть, как эта малограмотная женщина, чуждая миру духовной красоты, по баимским воспоминаниям — грубая, вульгарная, жадно впитывала в себя поэзию, с каким восхищением и вниманием она вслушивалась в стихи. Перед нею впервые раскрывался новый, неведомый доселе, мир.

Постепенно Лелька прониклась такой глубокой признательностью и так ко мне привязалась, что готова была за меня пойти в огонь и воду. Она относилась ко мне как к матери, чему способствовала также немалая между нами разница в возрасте — я была старше ее лет на двадцать.

Перед расставанием с ней я пообещала ей выслать посылку с продуктами. Но обещание свое я выполнить не смогла по причине, о которой будет сказано ниже. Я потеряла всякую связь с Лелей. Однако полгода спустя после нашей разлуки она разыскала адрес моей сестры Насти и прислала ей трогательное, написанное каракулями письмо, в котором просила сообщить о моем местопребывании. Однако наша связь так и не восстановилась, и я не знаю, вступила ли она на честный путь или же по-прежнему продолжала скитаться по тюрьмам и лагерям.

Но вернемся к повествованию о моей дальнейшей судьбе.

До окончания срока оставалось два месяца. Этот период был для меня отдыхом, чем-то вроде предоставленного мне продолжительного отпуска за десять лет «государственной службы».

Меня положили в больничный барак под наблюдение врачей и медсестер. Это были медработники из заключенных. Старшая медсестра болела туберкулезом и чувствовала себя настолько плохо, что не выходила на работу. Ее обязанности выполняла молодая неопытная помощница. Она должна была взять у меня мокроту на анализ. Как я ни старалась ее откашлять, ничего у меня не получалось. Только прополоскав горло очень слабым аммиачным раствором, можно было искусственным путем вызвать отхаркивание. Молодая сестрица то ли по неопытности, то ли по рассеянности налила мне вместо слабого концентрированный раствор аммиака. Ничего не подозревая, я залпом опрокинула в рот эту гадость и моментально обожгла себе слизистую оболочку языка, неба и горла. Хорошо еще, что я немедленно выплюнула это полоскание, иначе сожгла бы себе пищевод и желудок. Острая, как огонь, пронизывающая боль охватила всю полость рта, беспрерывным потоком потекла слюна, образуя длинные вязкие нити. Полились слезы.

Вокруг меня забегали врачи, сестры, санитарки. Все они старались облегчить мои страдания, предлагая какие-то успокаивающие полоскания. Но боль не унималась. Вскоре я почувствовала, как мой язык распух, стал каким-то чужеродным обрубком, заполнившим всю полость рта. Малейшее прикосновение к языку причиняло нестерпимую боль. Весь день непрерывным потоком выделялась слюна. Я не могла ни есть, ни пить. Два дня я не прикасалась к еде и не испытывала чувства голода. Только на третий день опухоль стала понемногу спадать, выделение слюны уменьшилось, болезненные ощущения несколько притупились, и с большим трудом, с осторожностью я начала принимать пищу.

Медперсонал всячески старался как можно скорее ликвидировать последствия прискорбного происшествия. Мне усилили питание, улучшили уход. Сестра боялась, что я буду на нее жаловаться, но мне и в голову не приходило ей мстить, так как я понимала, что у нее не было злого умысла.

Так в больнице я провела последние недели своего десятилетнего заключения, И вот, наконец, наступило 23 июня 1951 года. Пришел этот желанный день освобождения. Сколько радости и счастья приносит он человеку, выходящему на волю! Сколько волнующих переживаний связано с этим днем! Но почему на душе так тревожно, так грустно? Кажется, нет оснований для беспокойства. Ведь в приговоре ясно сказано, что ровно через десять лет после отбытия срока заключения, то есть 23 июня 1951 года меня отпустят на свободу. Но можно ли было питать полное доверие к этому документу, если еще за два года до моего освобождения, в 1949 году, Сталин отдал распоряжение: всех заключенных, уже отбывших свой срок в лагерях по 58-й статье, без суда и следствия отправить в ссылку навечно. Миллионы людей, вся «вина» которых состояла в том, что они отсидели свой срок до 1949 года, в 1949 году были в спешном порядке схвачены и высланы в Сибирь и Среднюю Азию.

Уже проведенная реорганизация в системе НКВД, а именно разделение его на два министерства — МГБ и МВД, не предвещала ничего хорошего, а только усиливала во мне предчувствие, что и меня постигнет та же участь, то есть вместо возвращения в Киев я окажусь в ссылке.