Глава XLIV Барак № 4

Глава XLIV

Барак № 4

Однако вернемся к Баиму. Я уже два месяца работал на фасовке пряжи. Общее мое физическое состояние несколько улучшилось. Чувство голода постепенно утрачивало свою остроту. Я был не прочь продолжать работать в фасовочном цехе, но стал замечать, что с каждым днем мое сердце все больше и больше переутомляется, слабеет, поэтому после неоднократных просьб Титаренко я, наконец, перешел к нему на работу на должность секретаря. А чтобы быть ближе к «делопроизводству» не только днем, но и в ночное время, если вдруг потребуется мое присутствие, я переселился в четвертый барак. С тех пор прошло больше двадцати лет. Но до сих пор меня охватывает ужас, когда я вспоминаю обстановку и атмосферу барака, в котором мне пришлось жить и работать.

Повальные поносы ежедневно десятками уносили дистрофиков в могилы. Люди мерли как мухи. Никакое питание не шло впрок обреченным на смерть жертвам. Пища, попадающая внутрь, выходила наружу непереваренной. Вскрытие трупов со всей ясностью устанавливало причину, вследствие которой организм не усваивал пищу: в результате длительного голодания и недоедания организм как бы сам съедал слизистую оболочку пищеварительного тракта со всеми расположенными в ней железами, выделяющими соки. Внутренняя поверхность желудка и кишок становилась совершенно гладкой, отполированной, начисто лишенной пищеварительных желез. И сколько бы человек ни ел, он не мог утолить голод. Несчастный превращался в скелет и умирал.

В четвертом бараке таких безнадежных живых трупов было около четырехсот. Нестерпимая вонь стояла в воздухе. По концам барака красовались две параши — одной было недостаточно. Только лежавшие на нижних нарах больные, превозмогая слабость, подходили к параше, выстраиваясь в очередь. А верхние были уже не в силах спускаться и подыматься наверх, поэтому испражнялись под себя. И днем и ночью не умолкали в бараке стоны. Болеутоляющих лекарств было мало, и люди погибали — одни безропотно, примирившись с неизбежностью конца, другие не в состоянии были переносить боль, муки молча, поэтому кричали, чередуя стоны с проклятиями. Некоторые больные набрасывались на Титаренко во время обхода. Но чем он мог помочь им? Ведь в барак попадали люди уже неизлечимые. После кон — чины их отправляли в морг, а на их место клали точно таких же приговоренных к смерти людей.

Нельзя без содрогания вспоминать жуткие картины, свидетелем которых мне лично довелось быть.

Почти рядом со мной умер больной, «досрочно отбывший» свой срок заключения. Не успел еще труп остыть, как те, кто пока держался на ногах, слетелись к покойнику, как коршуны на добычу, и давай рыться в его сумке — кто тащит белье, кто теплые шерстяные носки, а кто — продукты, оставшиеся от посылки, которую еще накануне покойник бережно хранил под головой. Все знали, что вот-вот войдет надзиратель из комендатуры, опишет вещи умершего и унесет их в «казну». Обезумевшие, потерявшие человеческий облик живые скелеты вмиг превращались в жадных, хищных зверей, вырывали друг у друга краденое, дрались, падали на пол и снова лезли в драку из-за какой-то тряпки. Никто из них не думал в этот момент, что завтра придет его черед, и на его вещи так же будут набрасываться шакалы. Наконец шум в бараке постепенно затихает. Слышно только сопение уставших от драки людей вперемешку со стонами безучастных ко всему происходящему тяжелобольных.

Рядом со мной лежал умирающий, некто Дмитриев. Дни его были сочтены, он часто впадал в забытье. На нем были добротные шерстяные носки. Судьба их, видимо, мучительно тревожила его сознание. Похоже, мысль о том, что после его кончины носки достанутся кому-то другому, не давала ему покоя. И вот за сутки до его смерти снится ему сон, от которого он с криком проснулся.

— Что с тобой? — спросил я.

— Мне приснилось, будто лежу я на нарах и никак не могу приподняться. Вдруг ко мне подходит какой-то мужик с рыжей бородой и торчащими клыками. В руках у него длинный острый нож. Он хватает меня за ногу и отрезает ее вместе с носком. Я как закричу и… проснулся. Слава Богу, они еще на мне…

Через несколько часов Дмитриев скончался. И тут же больной, лежащий наверху, начал хищно стягивать с него носки, хотя за ним самим уже незримо стояла смерть.

Как по-разному умирали люди!

После смерти Дмитриева моим соседом оказался безногий зек Воронов. О том, что в прошлом он был убийца, я не знал. Он находился в последней стадии истощения, и конец его был близок. Однако он не впадал в отчаяние, хотя и знал, что жить ему осталось недолго. Проникшись доверием ко мне, он рассказал, как совершил убийство.

— Когда я был еще на свободе, мне очень нравилась одна девка, но она никак не хотела со мной гулять. Меня аж зло взяло. Ну, думаю, все равно, б…, как ни вертись, а от меня не уйдешь. Раз как-то поздно вечером, когда она возвращалась лесом домой от подруги, я подстерег ее, чтобы изнасиловать. Она сопротивлялась, кусалась, царапалась, отбивалась ногами и довела меня до того, что я решил ее прикончить. «Ах, так? — говорю. — Не хочешь добром, так вот тебе!» — и тут же задушил ее своими руками. Так мне и не удалось попользоваться ею, — с циничным сожалением сказал сосед. — Отдалась бы, жила б и по сей день. Сама же и виновата, сука, что приложил ее к ногтю…

Я тут же взглянул на его руки, и мне стало страшно. Когда-то это были наверняка увесистые мускулистые кулаки, а теперь они походили на мощные железные клешни, обтянутые кожей. Он посмотрел на меня насмешливо-проницательным взглядом и сказал:

— Не боись, тебя не трону.

До сих пор помню его внешность: черные цыганские глаза, круглая, как котел, голова, покрытая копной черных как смоль, спутанных волос, которые он не давал стричь во время санитарной обработки.

— А потом что? — спросил я после долгой паузы.

— Поймали, гады, унюхали лягавые и загнали на Колыму на пятнадцать лет. Отсидел там пяток и не уберегся — отморозил ноги, и, как видишь, отрезали их, а потом привезли меня сюда.

За все то короткое время, когда он был моим соседом по нарам и до самой его смерти не видно было, чтобы его мучили угрызения совести или чтобы он раскаивался в своем страшном преступлении.

С одной стороны, я не мог без содрогания и отвращения о нем думать, а с другой, как это ни странно, мне импонировало в нем презрение к смерти, которая была уже близка. Он так и умер — без протеста, без страха, в полном спокойствии, не потеряв самообладания.

А вот еще один случай, произошедший в четвертом бараке, свидетелем которого я был.

Ночь. Ворочаюсь с боку на бок — не могу уснуть. В углу тускло светит лампочка. Сквозь окно проникает лунный свет, падающий на нары, на которых, раскинувшись в разных позах, лежат больные. Кажется, что это — поле, усеянное после боя убитыми и ранеными. Только стоны больных нарушают тишину. Кто-то в тоске и с мольбой в голосе обращается к Богу: «Боже, прекрати мои страдания!» Наконец я уснул беспокойным неглубоким сном. В душе нарастала какая-то внутренняя тревога, и я вскоре проснулся. Только-только начинало светать. Вдруг слышу, кто-то кричит:

— Чего торчишь над парашей? Кончил и уступи место. Кому я говорю? Катись отсюда, пока не получил по харе!

Но не прошло и минуты, как тот же голос завопил на весь барак:

— Да он же повесился!

Я вскочил, посмотрел в сторону, где стояла параша, и в сумраке наступающего дня увидел чью-то мерно раскачивающуюся фигуру (от сильного толчка покойник не пришел еще в равновесие). Он висел на столбе, подпиравшем верхние нары; шея его была туго стянута петлей из ремня, а ноги болтались в воздухе сантиметрах в двадцати от пола. Сквозь полумрак на нас глядела страшная маска с высунутым языком и мертвыми остекленевшими выкатившимися из орбит глазами. У меня мороз прошел по коже. Никто так и не слышал его предсмертных хрипов. Одни спали, а другие, страдая от болей, были поглощены собой.

Ужасная весть облетела барак и вызвала общее смятение и волнение. Все заговорили разом, стараясь не смотреть в сторону самоубийцы. Но какая-то непонятная сила, словно магнитом, притягивала к нему взгляды. А страшно обезображенная маска мертвеца, все более четко проявлявшаяся с наступлением рассвета, словно дразнила всех длинным высунутым языком. Жуткая картина! Вот она, смерть, о которой каждый думал в часы долгих бессонных ночей! Натянутые до предела нервы не выдержали. Кто-то истерически зарыдал, за ним другой, третий, и скоро весь барак был охвачен психозом отчаяния.

Пришли какие-то люди, сняли с петли мертвеца и унесли прочь.

А вот еще одна трагическая смерть, не похожая на другие. Дело было утром во время завтрака. Тот, кто не мог уже приподыматься, лежал, не прикасаясь к пище и оставаясь совершенно равнодушным к пайке хлеба, положенной у его изголовья. Остальные сидели на нарах, словно китайские божки, подвернув под себя ноги и уставившись отсутствующими глазами в пространство, машинально жевали хлеб, запивая его баландой.

Вдруг внимание всех привлек чей-то хриплый напряженный голос, раздавшийся в конце барака. Все посмотрели туда. На параше сидел человек, он с трудом приподнялся и, обращаясь ко всем, сказал:

— Товарищи! Ха-ха-ха! Вы знаете, кто я? Я — Сталин!

Вид у сумасшедшего был ужасный. На нем была только нижняя рубаха; кальсон он, видимо, давно не надевал, чтобы их не пачкать. Он стоял на тонких обнаженных кривых ногах, образовавших арку, вернее — на палочках, обросших волосами. В его безумных воспаленных глазах было выражение не то восторга, не то лукавства, словно он знал что-то такое, что для других составляло тайну. Желтое восковое лицо с глубокими впадинами на месте щек и выпирающими челюстями напоминало череп. Тонкая рука с болтающимся рваным рукавом была протянута вперед, как у оратора, намеревающегося выступить с речью. «Оратор» громко крикнул: «Да здравствует товарищ Сталин!» — и замертво рухнул на парашу. Параша перевернулась, вонь разнеслась по всему бараку. Все замерли, потрясенные разыгравшейся сценой.

— Умер, бедняга! — сказал кто-то. — Царство ему небесное, освободился. Скоро и мы пойдем за ним.

— Молчи, гадина! Подыхай за Сталина, если хочешь, а я умирать за него не хочу. Будь он проклят!

— Сатана, нет на него погибели, — отозвался другой, но, обессилев от ярости, упал на спину и умолк.

Да, это были воистину потрясающие картины гибели людей, либо накладывающих на себя руки, либо терявших рассудок.

Большинство же умирало безропотно, без протеста, примирившись с роковой неизбежностью. Они стонали, испражнялись под себя, буквально разлагались заживо и, наконец, успокаивались навеки.

Медсанчасть была бессильна бороться с этим бедствием, которое лишь условно можно назвать стихийным. В распоряжении местных медицинских органов практически не было даже болеутоляющих средств. Главное же управление лагерей НКВД — ГУЛАГ смотрело на заключенных, как на фашистов, не заслуживающих человеческого обращения. А ведь многие из этих людей охотно отдали бы свои жизни за родину на фронтах Отечественной войны вместо того, чтобы погибать так бесславно по воле этих «рыцарей без страха и упрека», со всей жестокостью ополчившихся против «внутреннего врага».

Между тем массовую смертность баимских заключенных можно было предупредить. Сиблаг НКВД имел в своем распоряжении больше десятка крупных сельскохозяйственных лагерей. И, конечно, в его возможностях было обеспечить продуктами питания свое единственное инвалидное отделение еще до начала там массового мора заключенных.

Но лишь только после того, как разыгралась катастрофа, Сиблаг направил туда около пятидесяти свиней для поправки больных. Однако и тут со стороны управления было проявлено полное безразличие к живым существам, в данном случае и к свиньям; животных прислали, а кормом их не обеспечили. В результате половина свиней передохла, а оставшихся пришлось прирезать. Туши свалили в сарае, так как ни погребов, ни холодильников в Баиме не было, а дни стояли теплые, скорее даже жаркие. И не просоленное мясо — непонятно почему не посолили — начало быстро протухать. Что оставалось делать? На свалку выбросишь, еще придется за это отвечать. И решили облагодетельствовать этой падалью больных инвалидов — несколько дней подряд бухали в котлы вонючее протухшее мясо. В результате волна поносов резко поднялась вверх, а вместе с ней еще больше увеличилась смертность.

Медсанчасть Баима была бессильна что-либо изменить. Ей оставалось только одно — регистрировать смертные случаи и передавать сводки в центр, что она и делала.

Смерть косила людей не только в нашем четвертом бараке, но и по всему лагерю. Бывали дни (в 1942 году), когда за сутки умирало до тридцати-сорока человек. Администрация лагеря распорядилась убирать трупы только в ночное время, чтобы скрывать от живых истинную картину катастрофического бедствия. Но эта предосторожность была совершенно излишней, так как бедствие приобрело слишком большой масштаб и скрыть его было невозможно.

Каждую ночь в бараки заходили расконвоированные возчики. Староста указывал им на трупы. Рабочие стаскивали с них последнее рубище, выносили их из бараков и, как дрова, бросали на дроги, а затем накрывали мешковиной или соломенным матом. Когда все трупы были подобраны, траурный обоз направлялся к вахте, и тут над покойниками совершался последний «ритуал»: дежурный, пропускавший через ворота дроги с трупами, в нескольких местах протыкал их штыком во избежание того, чтобы какой-нибудь живой зек не вырвался на волю, зарывшись в кучу трупов. После этого дежурный давал команду «трогай», и похоронная процессия продолжала свой путь на кладбище.

За девять лет пребывания в Баиме я ни разу не видел этого последнего пристанища заключенных. Одна только мысль, что и меня когда-нибудь зароют там, как собаку, приводила в содрогание. Часто я задумывался, где оно, это кладбище, какое оно на вид; какое чувство вызывает у случайно забредшего туда путника вид этого всеми забытого уголка, где тысячи заключенных, выброшенных из родных гнезд на далекую чужбину, нашли себе последнее пристанище.

И только в день освобождения — 23 июня 1951 года, — ровно через десять лет после моего ареста, мне довелось проезжать мимо этого места. Я увидел открытый, ничем не огороженный участок земли, лишенный всякой растительности. Ни единого деревца, ни кустика, ни даже травки, только тысячи рыжих холмиков и насыпей возвышались над землей. Под ними спали вечным сном то в одиночку, то, обнявшись, в братских могилах неизвестные, без роду и племени, бывшие заключенные.

За три-четыре месяца по подсчетам заключенных в Баиме скончалось около трех тысяч человек, то есть примерно три четверти населения лагеря. Но «свято место не бывает пусто». Не успевали еще мертвые разложиться в могилах, как лагерь снова заселяли живыми. Мясорубка не бездействовала. Она работала, как настоящий конвейер: одним концом, как насосом, всасывала для переработки сырье, поставляемое со всех концов Советского Союза, а другим — беспрерывно заполняла могилы готовой продукцией.