Глава LIV Блатной мир
Глава LIV
Блатной мир
За десять неполных лет пребывания в лагере мы прожили бок о бок с тысячами людей разных судеб, характеров, типов. Но спустя пятнадцать-двадцать лет удается вспомнить лишь самые яркие и интересные события и встречи. Если бы в лагере можно было вести дневник, то он стал бы неиссякаемым источником сюжетов для литератора. Ведь здесь, на небольшом клочке земли была представлена вся наша страна — от Крайнего Севера до Таджикистана и с запада на восток — от Балтийского моря до Сахалина — во всем ее разнообразии в национальном и социальном отношении, с богатейшей галереей портретов и благородных и честных людей, и опустившихся на самое дно общества; здесь можно было встретить огромный диапазон людских добродетелей и пороков. Можно было бы воссоздать образы людей, поразивших воображение талантливостью, оригинальностью, неповторимостью или моральным уродством. Но лагерная действительность исключала возможность ведения дневника. Бесконечные обыски, проводимые по несколько раз в год тупыми и невежественными ищейками, воспитанными в духе ложно направленной бдительности, подозрительное отношение полуграмотных полицейских ко всякой писанине, в которой не иначе, как высказываются контрреволюционные мысли — все это не позволяло заниматься дневником. Любые рукописи во время обыска изымались и передавались в третью часть. Но даже если бы заключенному удалось где-то в потайном месте сохранять записки, их бы все равно конфисковали при выходе на волю. Поэтому написание воспоминаний о лагерной жизни может базироваться только на собственной памяти. Но память со временем слабеет, и многое забывается, яркие картины пережитого, увиденного, услышанного тускнеют, детали ускользают. Правда, не все в одинаковой мере подвергается забвению. Глубокие личные потрясения врезаются в память на всю жизнь. События же, непосредственно не связанные с твоей личной судьбой, но тем не менее представляющие не меньший интерес для посторонних, легче забываются.
Так, яркой страницей лагерной жизни является уголовный мир, с которым мы тесно контактировали, но описание этого самобытного мира многое теряет в художественном отношении, если отсутствует характерный для него жаргон — сочный, меткий, остроумный язык блатаря, свидетельствующий о загубленных талантах этих людей, ставших на скользкий путь нарушения общественных законов (разумеется, речь идет не о похабщине, грубом цинизме и отборной ругани). Все же, несмотря на то, что моя память не сохранила во всем блеске и цветистости яркий и специфический стиль языка блатаря, я постараюсь описать некоторые стороны жизни уголовников.
Каким бы самостоятельным по натуре ни был уголовник, он обязан подчиняться правилам, выработанным всей корпорацией уголовников. Это своего рода профсоюз со своим неписаным уставом; коллектив, в который на правах чуть ли не членства входят преступники различных «специальностей» — воры, убийцы и другие профессионалы. Их неписаные законы регулируют все взаимоотношения членов как внутри, так и вне их общества. Устав передается из уст в уста, и никто не смеет ссылаться на его незнание. Эта своеобразная блатная конституция разрабатывалась еще на воле в течение десятилетий, действовала по всему Союзу, обогащалась опытом и практикой лагерной жизни. Это как бы юридический и моральный кодекс для каждого члена преступного «ордена».
Взаимоотношения между его участниками строятся на основе строгой, буквально военной дисциплины. Во главе стоит «генерал» — вождь, диктатор, руководитель, слово которого — закон. Всякий, кто его нарушит, жестоко карается, вплоть до смертной казни. Дальше идут чины пониже, так сказать, средний «офицерский состав», и, наконец, «солдаты», мелкая сошка, так называемые фитили, которым поручаются мелкие операции вроде карманных краж. От вождя исходят директивы как по исполнительной линии, так и по части распределения. Он устанавливает задания, в каких количествах и какую добычу захватить во время налета на лагерное имущество — на вещевые и продуктовые склады, ларьки, почту, где хранятся еще не розданные посылки заключенных, или же на личные вещи, принадлежащие фраерам. Все награбленное добро сносится в укромное место в распоряжение главаря. Он единолично распределяет его между членами всей шайки, соблюдая при этом установленные по рангу нормы. Горе тому, кто осмелится утаить что-либо для себя из награбленного добра! Ему грозит не изгнание из общины, а смертная казнь.
Одним из самых тяжелых нарушений устава считается отступничество, предательство, скрытое или явное сотрудничество с врагом, переход на его сторону. К рангу врага относились работники НКВД — начальники лагерей, начальники режима, надзиратели, конвоиры, словом, те, кто лишил их свободы, держал в тюрьмах, лагерях, мешал пользоваться благами привольной жизни за счет воровства, насилий.
В вопросах политики блатари придерживались абсолютного нейтралитета. Разговоров между собой на политические темы они не вели и никогда не выражали вслух своего подлинного отношения к советской власти. В НКВД уголовники именовались «друзьями народа» в противовес политзаключенным (фраерам) — «врагам народа». Соответственно и отношение к уркам НКВД было более благосклонным.
В лице целой армии работников НКВД, лишивших их свободы, блатари видели не политических противников, а таких же уголовников, какими были сами, но только одетых в военную форму и вооруженных до зубов. С ними они боролись не на жизнь, а на смерть, чтобы, если нельзя вырваться на волю, то по крайней мере создать себе в лагере вольготную жизнь — не работать, получше одеваться, повкуснее питаться, играть в карты, развратничать.
Тот, кто начинал сотрудничать с начальством, покидая их стан, получал кличку «сука» и становился презираемым, как того заслуживают истинные изменники.
Лагерное начальство всевозможными приманками и льготами пыталось привлечь на свою сторону уголовников: назначало их на ответственные посты — бригадирами, старостами, нарядчиками, вахтерами, расконвоировало их, и это кое-кого соблазняло.
Интересно, что правоверные урки знали наперечет по фамилиям и кличкам всех «сук» не только в своем отделении, но и в соседних. К своим «сукам» они относились более терпимо, но, как только в Баим прибывала новая партия заключенных, они сразу же бежали на вахту, чтобы дать бой чужим «сукам». Оба противника — баимские «догматики» и прибывшие «ревизионисты» перед сражением взвешивали соотношение сил: если первых было больше, они нападали на пришельцев, и начинался смертный бой. Если больше было пришлых, «варяги» брали инициативу в свои руки. Конвой обычно не вмешивался в эти междоусобные драки, если дело ограничивалось кулаками. Лишь в отдельных случаях, когда схватка грозила убийством, охранники прибегали к оружию.
Так, нам рассказывали, что однажды в распреде произошло страшное, кровавое столкновение между урками. Вот как это было.
Пришел этап. Его поселили в одном бараке. Среди прибывших были и политические заключенные, и уголовники, в числе которых находилось немало «сук».
Узнав об этом, распредовские блатари собрались возле барака, окружили его и потребовали, чтобы из него вышли все. Заключенным по 58-й статье была гарантирована неприкосновенность личности, и они под честное слово вместе с правоверными уголовниками вышли из барака, а «суки» не рискнули его покинуть. Они заперлись и забаррикадировались внутри, взломали нары, заставили окна, двери бревнами, досками, столами, разобрали печь и вооружились кирпичами, чтобы отбить нападение. Однако соотношение сил было явно не в их пользу — наступающих было больше, и все они были лучше вооружены: в руках у них были колья, ломы и даже ножи, в распоряжении остальных были кучи камней, кирпичей, железного лома.
После ультиматума, который «суки» отвергли, начался штурм барака. Зазвенели разбитые стекла, затрещала дверь под натиском таранивших барак штурмовиков. Еще напор, еще усилие… и дверь распахнулась настежь. Банда озверевших уголовников ворвалась в барак. Началась рукопашная схватка, в ход, кроме кулаков, были пущены палки, колья, ножи. Теснимые превосходящими силами противника, «суки» бросились к стенке, уперлись в нее спинами и, защищенные с тыла, начали отбиваться ногами.
— Братва, за мной! Вперед! — крикнул вожак барачных «сук», смело ворвавшись в гущу врага. Нападавшие отпрянули назад, но напиравшие сзади сомкнули кольцо, и смельчак был парализован в своих действиях. Несколько человек с той и другой стороны получили серьезные ранения и валялись на полу под ногами сражавшихся. Вопли, крики, стоны, проклятья неслись со всех сторон. Ярость врагов нарастала с каждой минутой, ожесточенная схватка грозила перейти в массовое убийство.
Обеспокоенное начальство срочно вызвало конвойную команду. Автоматчики окружили барак и дали залп в воздух. Но увлеченные дракой враждующие стороны уголовников продолжали наносить друг другу смертельные удары. Тогда конвой дал залп по бараку. Пули посыпались через окна, дверь. Несколько человек было убито, несколько ранено. Бой внутри затих. «Выходи из барака! — скомандовал начальник конвоя. — Руки вверх!» Оставшиеся в живых урки сдались «в плен». Их посадили в карцер, раненых отправили в госпиталь, а потом дополнительно всех судили.
А вот как складывались отношения между урками и начальством. Как я уже говорил, блатари всеми средствами старались избегать работы. Конечно, это было нарушением лагерного режима, и служба надзора из кожи лезла, чтобы заставить блатарей работать. Их сажали в карцер. Но на них это мало действовало — они ничего и никого не боялись, полагая, что им терять нечего. Многие из них смотрели на себя как на пленников лагеря, обреченных навсегда жить за проволокой. Исключение составляли те, кто надеялся сбежать из заключения и погулять на воле с чужим паспортом. Но таких было мало. У большинства за спиной было столько преступлений, что не хватило бы жизни отсидеть за них в лагере. И поэтому им ничего другого не оставалось, как примириться с тем, что свободы им не видать. А раз так, то нужно устраиваться тут с комфортом, то есть не работать, жить в свое полное удовольствие — снова грабить, развратничать, резаться в карты. Не беда, если часто приходится сидеть в карцере: отсидишь в нем положенное число суток, а потом снова берись за старое. Надзиратели выбивались из сил, устраивали облавы, разыскивали украденное, разбирали жалобы пострадавших. Каждую минуту ожидали от них какой-нибудь крупной аферы — расхищения лагерного имущества, драки, беспорядков.
Поэтому командование лагеря, стараясь задобрить беспокойное племя и в какой-то мере оградить себя от неприятностей, предоставляло уголовникам самую легкую работу, хорошо их одевало, сытно кормило. Если в лагерь прибывало новое обмундирование, его выдавали в первую очередь им. На осужденных по 58-й статье можно было видеть старую поношенную одежду, на уголовниках же были новые бушлаты, телогрейки, ватные штаны.
Мне пришлось как-то несколько дней лежать в больнице рядом с вожаком уголовников баимского лагеря, неким Струковым. Это был человек лет сорока пяти, вечный лагерник, побывавший во многих местах заключения Советского Союза, опасный преступник, имевший огромное влияние на уголовный мир. Куда бы он ни попадал, начальство старалось как можно быстрее от него избавиться, отправляя его в другие отделения.
Его внешний вид не вязался с образом бандита, который наводит страх и ужас на окружающих. Вид у него был даже привлекательный — правильные черты лица, высокий лоб, задумчивые серые глаза, стройная фигура спортсмена. Довольно часто он «отдыхал» в больнице, ибо знал, что только там он может получить наркотики, без которых уже жить не мог. Чувствовал он себя бодро, в хорошем настроении был только в состоянии наркотического опьянения. Но как только прекращалось действие наркотиков, Струкова нельзя было узнать: он впадал в буйство, становился даже опасным, так как обладал большой физической силой. Он мог наброситься на ни в чем не повинную санитарку, швырнуть в нее посуду, сломать тумбочку, разбить стекло. Конечно, все его боялись, и сестры тайком от врачей давали ему наркотики, чтобы его успокоить.
Лежа с ним рядом, я пытался понять этого человека. Но он был замкнут и даже после приема наркотика никогда не терял головы, не откровенничал и никому не позволял переходить за черту, которой мысленно себя ограждал. В то же время Струков был очень остроумен, любезен и вежлив. Милый человек, сказал бы всякий, слушая его интересные рассказы на различнейшие темы.
Он много читал и, обладая замечательной памятью, часами мог декламировать наизусть стихи Пушкина, Лермонтова. Был хорошо знаком с творчеством Достоевского.
Иногда он изображал из себя разочарованного человека, которому все надоело, опротивело. Даже к ореолу славы, которым окружала его банда, он казался равнодушным.
О преступных похождениях, которыми была полна его жизнь, Струков умалчивал, но рассказы о них передавались из уст в уста, и они-то и создавали ему славу буквально «национального героя» в уголовном мире, а его ум, большой опыт, смелость и находчивость выдвинули его на роль законодателя, вождя.
Но не исключено, что, пройдя многолетний путь преступной жизни, он убедился, что ничего не достиг и пришел к финишу с опустошенной душой. Может быть, теперь, через двадцать лет скитаний по тюрьмам и лагерям, он разочаровался в своем кредо, но продолжал пользоваться властью по инерции, оставаясь равнодушным к материальным благам — будучи хозяином богатой добычи, повергаемой к его стопам, он не присваивал себе львиной доли, а все распределял между блатарями, довольствуясь братским пайком. Поэтому можно допустить, что его разочарованность на деле была не наигранной, а истинной.
Руководство Баима искало способ избавиться от Струкова. Трудность была в том, что вывезти его в другое отделение можно было лишь силой, но преданные ему люди были бдительными, и захватить Струкова врасплох не удавалось. Однако случай все же представился. Как-то его личная охрана после попойки заснула мертвым сном. Воспользовавшись этим, конвоиры и надзиратели тихонько пробрались в барак, набросились на Струкова, заткнули ему рот, надели наручники и вывели во двор, где его уже ждал усиленный конвой.
После этого сведений о Струкове я не имел.
Попадая в инвалидный лагерь, блатари до некоторой степени утрачивали боевой дух и былую агрессивность, кое в чем отступали от своих традиций. За годы скитаний по лагерям нервы у них изрядно издергались, здоровье пошатнулось — у многих начался туберкулез. Те, кто еще были в силе, обязаны были работать на прялке, вязке или в других отраслях производства. Однако отношение к труду и здесь, в инвалидном лагере, оставалось прежним — «не ишачить», как они выражались.
В рабочих лагерях, откуда они прибыли, работы удавалось избегать открытым неповиновением с последующей отсидкой в карцере или с получением других форм наказаний. В инвалидном лагере блатари прибегали к иным средствам увиливания от труда, среди которых на первом месте была симуляция болезней. В этом отношении многие уголовники проявляли не только поразительное умение, даже мастерство, но и исключительное упорство. Изо дня в день, месяцами они прикидывались такими безнадежными больными, что врачебные комиссии их, наконец, актировали — составляли акты на освобождение из лагеря. (По лагерным законам тот заключенный, который безнадежно болен, например, туберкулезом, но еще может без посторонней помощи доехать домой, освобождался из лагеря, конечно, с санкции Москвы. Тут уместно подчеркнуть «гуманизм» органов НКВД, которые в широких размерах охотно санкционировали актировку уголовников, а заключенным по 58-й статье в актировке решительно отказывали; исключение составляли единичные случаи). Трудно сказать, что было основанием для актировки — то ли, действительно, введение врачебных комиссий в заблуждение, то ли, что вероятнее, просто врачам надоедало упорство блатарей, и они стремились от них избавиться.
К каким только уловкам, к какому изобретательству ни прибегали блатари, чтобы сбить с толку врачей! Применительно к каждой болезни у них была тщательно разработанная система приемов, построенная на последних «научных достижениях». Симулянты апробировали на себе различные способы имитации болезней, наиболее эффективные из них вводили в практику. Существовало как бы неписаное руководство, в котором были подробно изложены основы науки по мнимым болезням.
Выполнение некоторых приемов было невозможно без истинной артистичности, но иногда блатари прибегали к самым примитивным способам обмана.
Опишу несколько интересных трюков, продемонстрированных уголовниками.
Один блатарь, некто Мамаев, три года прикидывался глухонемым. Живя в бараке в тесном окружении товарищей, он ни с кем не разговаривал. И во сне ни разу не заговорил. Три года он был великим молчальником. Расчет его был прост: он надеялся, что его, осужденного на восемь лет за уголовное преступление, как глухонемого сактируют. Но врач Плетнев, у которого Мамаев был на подозрении, перехитрил его. Подкравшись ночью к спящему Мамаеву, Плетнев обыкновенной иглой уколол его в зад. Симулянт вскочил и на весь барак заорал: «Е… т… м…» Тут он себя и выдал. Пропал впустую трехлетний адский труд. После этого Мамаев перестал притворяться и «обрел» дар речи.
Некоторые блатари разыгрывали из себя припадочных. Мне запомнился урка, живший в одном бараке со мной. Этот тип очень тонко изучил все повадки эпилептиков во время припадков и в подражании им достиг большого мастерства. Ежедневно он демонстрировал свой номер, причем «приступ» всегда приурочивался ко времени прихода надзирателя для вечерней проверки. Как только приходил надзиратель, «больной» уже работал — бился головой об нары, извивался, корчился, стонал, хрипел, мычал, падал на пол и там продолжал извиваться, затем снова подбрасывал себя кверху и с грохотом ударялся об пол. На губах появлялась розовая пена.
Все это проделывалось настолько искусно, что сначала никому и в голову не приходило, что это — великолепно разыгранный фарс.
Как только уходил надзиратель, «припадок» прекращался. Минут десять зек еще лежал на полу, потом открывал глаза и спрашивал слабым голосом: «Где я, что со мной?» Затем вставал, ложился на нары и засыпал блаженным сном. На утро был вполне здоров и трудоспособен.
Эта комедия продолжалась ровно месяц. Барачникам стало совершенно ясно, что описанные припадки — ловко разыгрываемая симуляция. Ведь ежедневно приступ начинался точно в тот момент, когда в барак входил надзиратель.
Мы с интересом ждали, чем закончится фарс, добьется ли парень освобождения. Высшее начальство было оповещено надзирателями. Это уже — половина победы. Врачи о расписании приступов не знали и, может быть, обманулись. Но скорее им надоела эта комедия, и врачебная комиссия во главе с начальницей медсанчасти в конце концов сактировала урку. Профессор от симуляции был вполне вознагражден за свою настойчивость и выдержку.
Среди заключенных, как я уже отмечал, было много костыльников, получивших ранение на фронте. Почему бы не изобразить из себя такого же калеку и этим подчеркнуть несправедливость кары? И вот уже перед нами бандит, который ходит на костылях, хотя ноги у него целехоньки. Он старательно хромает, мастерски изображая, как трудно ему ходить. Его действительно освобождают по актировке или по амнистии. Но, выйдя за вахту, артист тут же швыряет через забор костыли в зону и, посмеиваясь, говорит: «Передайте другому, может, пригодятся». И, помахав ручкой, уходит.
А то еще придет в голову уголовнику прикинуться паралитиком. Вот он лежит на нарах сутками. Санитарка за ним ухаживает. В конце концов от непрерывного лежания он и в самом деле слабеет: ослабевает сердечная мышца, появляется одышка, наблюдается полный упадок сил. У него, видите ли, «парализованы» ноги, ходить он не может. Ему подносят еду, судно, его носят на носилках в процедурную. Конечно, врачи таких разоблачали, но не сразу, а симулянту только того и надо было, чтобы прокантоваться месяц-другой, увильнуть от работы, побыть на хорошем больничном питании.
Как я уже говорил выше, после войны профиль баимского отделения изменился: сюда массами стали направлять туберкулезников. Почти все бараки были превращены в полустационары. Нары заменили вагонками, усилили медицинский персонал, улучшили питание. И для некоторых блатарей стала очень заманчива перспектива «заделаться» туберкулезником. Уж если тебя признают туберкулезником, да если еще имеешь счастье быть «другом народа», то наверняка тебя ожидает актировка, так как в те времена медицина еще не располагала эффективными средствами против этой грозной болезни. Больного туберкулезника поэтому отпускали домой умирать. Но как им «заделаться»? А очень просто — купить мокроту у больных и принести ее врачам на анализ, выдавая за свою. В первое время этот номер удавался, но потом врачи стали требовать, чтобы мокроту выделяли в их присутствии.
Язвенникам, как правило, назначали диету повышенной калорийности. Что и говорить, баланда надоела всем до чертиков. Как тут не попытать счастья, чтобы заполучить еду посытнее да повкуснее? Чтобы получать сливочное масло, молоко, иногда — мясо, повышенную дозу сахара. Для этого вам надо доказать врачу, что у вас язва желудка. Вы направляетесь на рентген и перед самым сеансом незаметно для медсестры или рентгенолога проглатываете пятнадцатикопеечную монету. На том месте в желудке, где легла монетка, снимок показывает пятно — «язву». И блатарь получает диетическое питание.
В баимское венерическое отделение в большинстве своем попадали молодые парни в начальной стадии заболевания, когда его признаки еще не так ярко очерчены. Это придавало смелости некоторым уголовникам подделываться под венериков. Но нужно сказать, что симуляция венерических заболеваний в качестве трамплина для выхода на волю через актировку имела мало шансов на успех, так как даже в баимском лагере эти болезни легко излечивались.
Гораздо больше простора для очковтирательства давала подделка под психические заболевания.
В 1947–1948 гг. было выделено несколько палат для психически больных. Необходимость в этом вызывалась ростом психических заболеваний в лагерях Сиблага. Осужденные заболевали из-за невозможности смириться с обвинениями в страшных преступлениях, которых не совершали, из-за оторванности от семьи, из-за пережитых пыток, голода, холода, болезней, из-за каторжной работы на лесоповале, золотых приисках, стройках или на почве половых извращений.
Формы заболеваний были разными, но преобладала мания преследования.
Всех психически ненормальных Сиблаг направлял в баимское отделение, которым заведовал очень опытный врач-психиатр Суханов.
Среди уголовников было немало «артистов», великолепно разыгрывавших сумасшедших. То вдруг кто-нибудь начнет заговариваться, бормотать себе под нос, молоть несуразную чушь, то вдруг начинает лукаво про себя улыбаться, изобразив на лице идиотскую мину, то грозит пальцем в пространство, а то ни с того, ни с сего впадает в буйство, разбивает стекла в окнах, переворачивает столы, швыряет в санитарок посуду, хватает нож и бегает с ним по бараку, будто собирается кого-то зарезать. Эти симулянты замечательно копировали сумасшедших. Всех таких подозрительных «психов» медсанчасть направляла к Суханову. Однако никому не удавалось его перехитрить. Он выводил симулянтов на чистую воду и выписывал их из психиатрического отделения.
Интересный случай был с одним таким липовым помешанным. Это был даже не блатарь, а образованный человек (инженер). Он вздумал добиться актировки, притворившись ненормальным. Когда Суханов его разоблачил, он пришел в кабинет к Суханову и повел с глазу на глаз такой разговор:
— Послушайте, Михаил Иванович! После того, как вы меня разоблачили, я проникся к вам большим уважением — вы чародей в своей области. Нет смысла больше играть в прятки — сдаюсь. Но поймите меня. Любой ценой мне нужно добиться освобождения. Мне остается еще семь лет до конца срока. Я не выживу. Мое здоровье, как вы сами видите, неважное. Умоляю вас, напишите заключение о моей полной психической невменяемости. Вам поверят. Никто, кроме нас двоих, не будет знать о нашем сговоре.
Суханов молчал.
— Ну что вы колеблетесь? — продолжал симулянт, по-своему объясняя нерешительность Суханова. — Я в долгу перед вами не останусь. Называйте цифру! — и он положил на стол пачку денег.
Суханов встал, схватил деньги, швырнул их в лицо инженеру и сказал:
— Убирайтесь вон отсюда! Чтоб вашего духу здесь не было! И будьте довольны, что я не передаю вас в руки оперуполномоченного, в результате чего вам добавили бы еще лет десять. (Оксана была невольной слушательницей этой беседы, так как находилась в комнатке, сообщающейся с кабинетом Суханова).
Доктор Суханов отличался не только тем, что не шел ни на какие сделки с совестью, но и тем, что был еще и мужественным человеком. Так как его принципиальность стояла поперек горла закоренелым преступникам, они не раз угрожали ему расправой. Особенно его возненавидел зек Люблянкин, бывший работник Кремля, попавший в лагерь за крупные хищения. Он угрожал завести в НКВД против Суханова дело, если врач не даст заключения о психической невменяемости Люблянкина. Но доктор не побоялся шантажа, а разоблачил своего пациента, как это делал со всеми другими симулянтами.
Чтобы закончить очерк о махинациях, к которым прибегали блатари, следует упомянуть еще о распространенном приеме «натягивания» высокой температуры при ее измерении. Делалось это легким постукиванием по градуснику или путем предварительного втирания соли под мышку. Говорили, что будто бы таким приемом можно поднять температуру до 40 градусов.
Авторство некоторых способов медицинской симуляции приписывалось блатарю Ивану Яковлеву. Он имел кличку «чума» и был колоритной фигурой. В уголовном мире он занимал видное место. Если Струков был теоретиком, мыслителем, идейным вождем, организатором и законодателем преступного лагерного мира, то Яковлев был практиком, проводившим в жизнь самые авантюристические и рискованные предприятия. Это был очень подвижный, непоседливый парень, наделенный кипучей энергией и инициативой. Было ему лет тридцать пять. Среднего роста, худая шея с выдающимся кадыком. На впалых щеках — две глубокие складки в виде полукружий от ноздрей до подбородка. Привычка вскидывать голову вверх и вбок свидетельствовала о расшатанности его нервной системы.
За его плечами был двадцатилетний лагерный стаж. Он успел побывать во многих лагерях Советского Союза — на крайнем севере европейской части, в Красноярском крае, в Якутии, на Колыме, работал в тайге, на лесоповале, на строительстве дорог, в каменоломнях.
Вряд ли выдержал бы такую многолетнюю каторгу заключенный даже с самым богатырским здоровьем, если бы он честно и добросовестно трудился. Но Яковлев умел «кантоваться», поэтому не погиб. Однако, несмотря на все его уловки и ухищрения, здоровье его в конце концов пошатнулось и с зачатками туберкулеза он попал в Баим.
Он мог часами рассказывать о своих приключениях, причем рассказывать увлекательно. Он помнил во всех подробностях как свои личные похождения, так и налеты банд, которыми руководил. Помнил названия десятков лагерей, в которых побывал, сотни фамилий начальников, надзирателей, конвоиров, друзей. Рассказывая о своих набегах, он, несомненно, приукрашивал их, так как обладал большим воображением и фантазией. Вспоминая свои авантюристические приключения, он очень воодушевлялся, и видно было, что это его родная стихия, что опасные ситуации, в которые он попадал с риском для жизни, доставляли ему просто-таки наслаждение. Как и всем блатарям, ему была присуща манера порисоваться своей смелостью и отвагой в частых набегах на склады, ларьки, почту, в схватках с «суками». Он любил похвастаться своей находчивостью, когда надо было спрятать награбленное добро и реализовать его.
И, как подобает истинному урке, он весь с головы до ног был разукрашен «живописью». На его теле не было ни одного квадратного сантиметра, свободного от татуировки. Надо отдать должное неизвестному художнику, который с большим мастерством, даже талантом, наколол на всю грудь Яковлева портрет Сталина, а на спину — распятого Христа со склоненной головой в терновом венце и с выражением глубокой скорби на лице. На руках вытатуированы голые женщины в самых похабных позах, какая-то змея, неизменный якорь — символ духовного родства с отважными моряками, а на заду — изречения: на одной ягодице «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а на другой — «Танька, сучья твоя морда!» Словом, рядом оригинальным образом уживались симпатии к социализму, христианству и порнографии.
Лагерь был для Яковлева родной стихией. Он пользовался у блатарей большим авторитетом за свой богатый опыт, верность и преданность своей организации, был истинным героем уголовного мира.
Иван давно был бы на воле, если бы остепенился. Вот подходит конец срока его заключения. Нужно бы вести себя поскромнее, чтобы выйти на волю. Но у него всегда так получалось, что в этот период он обязательно влипал в какую-нибудь историю. Иначе можно было прослыть либо трусом, либо «сукой» — страшное подозрение, которое грозило не только потерей популярности среди соратников, но даже лишением головы. И вот, узнав, что «наших бьют» или началась схватка с «суками», забаррикадировавшимися где-то в бараке, он хватает нож и бежит в самую гущу сражения, показывает чудеса храбрости, а затем его, окровавленного, избитого и наскоро перевязанного, кладут в больницу, а потом в карцер. И снова добавляют пять лет за поножовщину, избиение надзирателя или за крупную кражу. Так первоначальный трехлетний срок, который он получил за первое преступление, возрос до двадцати и, вероятно, станет пожизненным (думал я), если Яковлев не переменится.
Интересно, как он вступил на преступный путь.
Жил Иван с родителями и старшим братом в Ленинграде. Отец работал в каком-то учреждении мелким служащим. В 1925 году Ивану было пятнадцать, а его брату Николаю — двадцать два. Иван только что закончил семилетку. В один из дней отец исчез. Скоро братья узнали, что его посадили в тюрьму по доносу дворника. Они решили отомстить за отца. Обычно дворник начинал уборку лестницы с шестого этажа. Лифта в доме не было, но был глубокий пролет вроде четырехугольного колодца на всю высоту дома. В ожидании дворника братья однажды притаились на площадке и, как только появился дворник с метлой, подкрались к нему сзади, схватили под мышки и сбросили с шестого этажа в пролет вниз головой. Преступников задержали и судили. Старшему Николаю дали десять лет, а младшего как несовершеннолетнего направили в детскую исправительную колонию. Но оттуда он скоро сбежал и попал в шайку подростков, в которой в законченном виде получил воровское «образование» и воспитание. Так началась его «карьера», и Иван оставался ей верен на протяжении почти двадцати лет.
Но в те годы, когда я с ним встретился и познакомился поближе, я стал замечать у него интерес к вопросам, которые выходили за рамки будней блатного мира. Тут я невольно оказался виновником его нового увлечения.
Мой Юра присылал мне учебники, пособия для изучения английского языка. Я любил иностранные языки, питая к ним пристрастие еще со школьной скамьи. Когда-то я изучал греческий, латинский, польский, немецкий. Захотелось овладеть еще английским, который за время войны широко распространился.
Яковлев, с которым я жил в одном бараке, вдруг загорелся желанием тоже изучать английский и пристал с ножом к горлу, чтобы я систематически с ним занимался. Мне это не могло понравиться, так как не хотелось терять время, да я и не верил в серьезность намерений Ивана. Я думал, что вряд ли у него хватит терпения, выдержки и упорства для скучного для него дела. Кроме того, я считал, что без знания основных грамматических и синтаксических понятий взрослому человеку вообще трудно изучать иностранный язык. Все же я уступил его назойливым просьбам, подумав, что, если он и в самом деле увлечется этим новым для него разумным занятием, то, возможно, это даст ему какой-то толчок для возникновения духовных запросов и отвлечет от интересов блатного мира.
Ученик оказался на редкость способным и восприимчивым. Он схватывал все на лету, и его рвение и увлечение не только не остывало, но скоро перешло в страсть. Правда, произношение у него было ужасное, но Ивана это нисколько не смущало. Он легко запоминал по сотне и больше слов в день. Уже недели через две после начала занятий Яковлев переводил с русского на английский простенькие рассказы. А месяца через три у него был настолько большой запас слов, выражений, оборотов, что он мог уже свободно болтать по-английски. Конечно, его обращение с грамматикой было в высшей степени вольное, но все же его английский жаргон можно было понять. Я все больше упирал на грамматику и произношение, чтобы сделать английскую речь Яковлева более правильной. Но все эти тонкости только раздражали его, так как он считал, что они лишь задерживают скорейшее овладение разговорной речью. У него же было страстное желание как можно быстрее научиться «трепаться».
Расположившись рядом на нарах, мы переводили с английского какой-нибудь адаптированный рассказ, а потом беседовали, как два «англичанина», упражняясь в разговорной речи. Я говорил вполголоса, Яковлев же старался «чесать» как можно громче, чтобы поразить и удивить своих корешей тем, как он «брешет» по-английски. Хотя это давно был взрослый человек, но в нем оставалось много мальчишеского.
Его соратники над ним посмеивались и в шутку дали ему кличку «англичанин». Но я думаю, что в глубине души они все же ему завидовали, так как по сравнению с ними он поднялся на ступеньку выше.
Однажды после сердечного приступа меня положили в больницу. В тот же день с каким-то простудным заболеванием туда привели и Яковлева. Увидев меня, он страшно обрадовался и добился у главного врача, чтобы ему дали место рядом со мной в одной палате. После приступа я чувствовал себя скверно и мечтал только о покое, но мой ученик сразу же взял меня в оборот. Целыми днями мы разговаривали на ужасном английском жаргоне, вернее он один трепался, а я отделывался отдельными репликами и замечаниями. В палате он всем надоел, так как был не только многословным, но и громогласным — вполголоса говорить он не привык.
Как-то я у него спросил:
— Скажи, Ваня, зачем тебе понадобился английский язык? С кем ты собираешься говорить по-английски?
Яковлев улыбнулся и сказал:
— Тебе-то я могу признаться, ты парень хороший, многое для меня сделал — и английскому выучил, и вообще не брезговал моим обществом, даром, что я блатарь. Конечно, я урка и таким и останусь, фраера из меня ты все равно не сделаешь. Но знаешь, почему я начал учить английский? Я подумал, а что, если сигануть отсюда в Америку? А? Научусь свободно трепаться по-английски, выйду на волю, а там драпану прямо в Америку. Обрыдло мне в Советском Союзе. С каждым годом все больше и больше прижимают нашего брата, скоро совсем выдушат. Разве это жизнь — дескать трудись, трудись, трудись, человеком будешь. А на х… мне трудиться? Хочу — работаю, хочу — нет, и никто мне не указ. То ли дело в Америке! Там, брат, полная свобода. Если сигану туда, ох и заживу! Б… буду! Разбогатею на какой-нибудь крупной махинации, ограблю банк или что-нибудь другое и стану миллионером. Понял? — и ударил меня в плечо. — Будет у меня дом, автомашина, кучи денег. Эхма! Б… буду! — закончил он, и глаза его подернулись мечтательной дымкой.
— А откуда ты взял, что в Америке так вольготно живется преступникам? — спросил я.
— А радио на что? Каждый день треплются, что там только и свобод, что для бандитов и воров, что гангстеры там имеют большую силу. Гангстеры, это, я так понимаю, — блатари?
Я с удивлением слушал откровенные признания моего ученика и подумал: «Вот это да!». До чего же детски-наивна мечта Яковлева! Даже при самых серьезных намерениях Ивана ей не суждено осуществиться, так как он никогда не выйдет из лагеря и закончит свой век за решеткой.
Странно все-таки, как преломляется в умах уголовников, подобных Яковлеву, критика отрицательных сторон американского образа жизни.
Описывая нравы и обычаи блатной «республики», нельзя обойти молчанием еще одну сторону ее жизни.
Я уже говорил, что в баимском отделении было несколько женских бараков, которые в первые годы моего пребывания в лагере (1942–1945 гг.) еще не были отгорожены колючей проволокой или глухой стеной от мужских бараков. Поэтому и общение между обоими полами было свободное, хотя официально и преследовалось лагерным режимом.
Большинство блатарей обзаводилось лагерными женами. За редким исключением, они смотрели на своих подруг как на подвластных им рабынь. Для них, мужчин уголовного мира, характерны чисто восточные, впрочем ныне уже отмирающие, взгляды на женщину как на низшее существо, как на собственность, вещь. Женщина должна по их первому требованию удовлетворять все их желания. С ней можно обращаться грубо, даже жестоко, наносить безнаказанно побои, увечья. Словом, муж — царь и Бог над своей бесправной рабыней. В этом отношении уголовники далеко перещеголяли самых реакционных средневековых домостроевцев. Но самое удивительное, что эти покорные существа добровольно отдавали себя палачам на растерзание и глумление. Они не протестовали, не жаловались на свой удел и не уходили от своих истязателей и развратников.
Часто в зоне доводилось наблюдать такую сцену. Идет женщина и кричит душераздирающим голосом: «Ой, мамочка! Не бей, я больше не буду! Ой! Ой!».
А сзади идет «муж» и наносит удары по голове, в спину. Она падает на землю, закрывая лицо руками, а он продолжает зверски пинать ее ногами, сопровождая расправу отборной руганью. Наконец, несчастная «жена» затихает, видимо, впадая в полуобморочное состояние. Слышны только тихие стоны да вздохи. Устав от нанесения побоев, «муж» вытирает со лба пот и, в последний раз ударив ногой в торс «жену», уходит. Никто не смеет вступиться за девушку. Одни из трусости, другие из-за молчаливого согласия, что так, мол, и надо. А поверженная, придя в себя после побоев, харкая кровью, вся в синяках и кровоподтеках, с трудом поднимается с земли и, шатаясь, как пьяная, плетется в свой барак. Через день-два, смотришь, «муж» и «жена» гуляют рядышком по зоне и мирно беседуют, будто и не было истязания. И это никого не удивляет.
Каждая такая женщина могла отвергнуть любовь самца-изверга и найти защиту в лице не только женского населения лагеря, но и лагерного начальства. Но она этого не делала. Видимо, сильная половая страсть, которая в силу всяческих преград и ограничений особенно остро ощущается в местах заключения, заставляла женщину идти на любые жертвы и прощать своему тирану все. Впрочем, допускаю, что это слишком упрощенное объяснение сложного психофизиологического явления, так как трудно признать нормальным такое самоуничижение.
Нельзя сказать, что «семьями» обзаводились одни только уголовники. Заключенные по 58-й статье не были в этом отношении исключением. Разница только в том, что «брачные узы» у последних строились на более равноправных и гуманных началах.
Лагерному начальству любовные похождения заключенных доставляли массу неприятностей и хлопот. Прежде всего беспокоило растущее количество беременных женщин. Куда их девать? Что делать с младенцами, сотнями появляющимися на свет? В конце концов нашли такой выход: организовали специальное отделение, куда сплавляли всех женщин на восьмом-девятом месяце беременности. Тут к их услугам были светлые просторные палаты, целый штат акушерок, медсестер, гинекологов. Питание было хорошее. Младенцам предоставлялось специальное детское питание, игрушки, как в настоящих детских яслях.
Но, несмотря на хорошие условия, созданные для матери и ребенка, смертность среди младенцев достигала огромных размеров — 80–90 процентов. К этому приводил, видимо, целый комплекс причин. Прежде всего, частые стрессовые состояния беременных не могли не ослаблять здоровья рождающихся детей. Кроме того, не все няни, те же заключенные, добросовестно и с любовью ухаживали за малышами. Да и не было главного — подлинной материнской любви. Кормящая мать знала, что, как только ее ребенок подрастет, его у нее отнимут, и это ее расхолаживало. Следует также учитывать, что очень многие женщины из этой когорты вообще не отличались высокой нравственностью.
Впоследствии, когда женский сектор был наглухо отделен от мужского, парочки не могли так свободно общаться. Многим поневоле пришлось «развестись». Только на работе или в кружках художественной самодеятельности, но не в бараках и не на дворе, можно было еще встречаться мужчинам и женщинам.
На почве изоляции полов создавались условия для разного рода половых извращений. Среди женщин, например, встречалась так называемая лесбийская любовь; подбирались женские парочки, в которых одна женщина брала на себя роль мужчины, а другая — любовницы. Первая по внешнему виду старалась походить на мужчину — ходила в сапогах, шароварах, носила пиджак, курила, сплевывала по-мужски, ругалась матом, как заправский блатарь. Но еще удивительнее то, что эта женщина («кобёл» по лагерной терминологии) вследствие каких-то непонятных физиологических законов эволюционировала в сторону появления у нее признаков, характерных для мужского пола: вырастали усики, на подбородке намечалась реденькая бороденка. Даже голос у «кобла» грубел, становился басовитым. Появлялись черты характера, типичные для самца, например, властность, деспотизм и половые притязания к своей покорной рабыне. А «возлюбленная» вела себя, как настоящая преданная, любящая и заботливая жена. Подобное явление, к счастью, встречалось редко, но благодаря бесстыдному поведению таких пар, всем бросалось в глаза. Эти пары не только не стеснялись окружающих, но даже бравировали своей противоестественной связью.
Говоря об уголовном мире, было бы несправедливым ограничиться описанием только отрицательных черт этих людей. Я уже отмечал, что многие из них были очень способны, даже талантливы. Без сомнения, они могли бы, сложись их жизненный путь нормально, пополнить ряды ученых, изобретателей, артистов, художников.
Помимо природной смекалки блатари, как правило, обладают неуемной энергией, веселым нравом, жаждой жизни, сильно развитым чувством товарищества, смелостью и даже, как это ни покажется странным, отзывчивостью и сентиментальностью. Уж если они кому-то симпатизируют, то ничего не пожалеют для этих людей. Они высоко ценили тех, кто не смотрел на них с презрением, как на отщепенцев, которых надо лишь наказывать. Стоит только такому преступнику почувствовать и понять, что вы обращаетесь с ним как с человеком, готовы поделиться с ним куском хлеба и никогда не называете его обидной кличкой «блатарь» или «урка», вы навсегда завоюете его сердце, он будет вашим верным другом. Если вам угрожает опасность со стороны другого блатаря, можете быть уверены, он первый набросится на обидчика и нанесет ему сокрушительный удар. Такой уголовник в тысячу раз честней и благородней иного порядочного, ничем не запятнавшего себя человека, который часто забывает про сделанное ему добро, а иногда платит за него злом.
Живя бок о бок с преступниками, на многих примерах я убеждался в справедливости этих наблюдений.
Нужно отметить темпераментность уголовников и их страстное увлечение театральными постановками и другими клубными мероприятиями. Это были самые большие любители и поклонники искусства, не какого-нибудь халтурного, пустого, а серьезного классического. Нет более благодарного зрителя, чем блатарь, нет более впечатлительной и даже сентиментальной публики, чем эти криминальные элементы. Никто так сильно не переживает действия, происходящего на сцене, не проявляет столь бурного восторга и радости и не проливает таких искренних слез над горькой судьбой героев, чем эти взрослые, испорченные дети.
Я много лет проработал в художественной самодеятельности. Ни один концерт, ни один спектакль не обходились без моего участия. И в моей памяти навсегда сохранилась благодарность к этим «униженным и оскорбленным» за их любовь к благородному искусству, за лучшие человеческие чувства, которые мы пробуждали в их зачерствелых душах. Никогда, например, не забуду той сильной реакции, которую вызвала пьеса Островского «Без вины виноватые», поставленная нашим драмкружком. Когда Кручинина узнала в Нехлюдове своего сына, среди зрителей началась массовая истерия. Несколько женщин упало в обморок, их выносили на руках, многие плакали навзрыд. Пришлось временно прекращать действие, чтобы дать возможность зрителям успокоиться.
Приобщая уголовников к искусству, мы снискали у них большое расположение. Они забывали исконную к нам неприязнь и сами становились чуточку лучше.