ВНОВЬ ВЕНЕЦИЯ. И НЕ ЗНАЮ, ЧТО ЕЩЕ

ВНОВЬ ВЕНЕЦИЯ. И НЕ ЗНАЮ, ЧТО ЕЩЕ

Кто прошел над окном?

Разбудил меня проводник с чашкой чудесного итальянского кофе. Поезд пришел в Венецию, как ему и было положено по расписанию, в восемь часов утра 8 сентября.

И вот опять вокзал Санта-Лючия, опять суета Большого Канала, опять вкрадчивые, со всех сторон, предложения всяких чичероне, гостиничных агентов и бог весть кого еще. Голуби, тенты кафе и тратторий, живописно облупившиеся фасады — на этот раз показалось, что их не красят нарочно, не по нехватке средств, а «для колорита». И неистребимый, ни на что другое в мире не похожий венецианский запах. «…Живуч дух, обитавший эти камни», — написал в прошлом веке Герцен. Он вкладывал в эти слова несколько иной смысл — но ведь и «дух» был лет на сто двадцать моложе. Герцену же принадлежит определение: «Великолепнее нелепости, как Венеция, нет».

Рывок на Лидо — именно рывок, потому что добирались не на «вапоретто», а катером. Катер, водное такси, в Венеции — роскошь подороже гондолы. Но за главой делегации прислали катер, а я присоседился. Водитель был рыжий — редкость среди итальянцев. А может, он и не итальянец был вовсе, он же все время молчал. Никаких серенад, только рев мотора да буруны за кормой. По кратчайшему пути, оставляя Риальто в стороне, срезая дугу Большого Канала, — прямо в район палаццо Грасси и Академии. Примечательная черта этого «прямого», быть может, самого оживленного канала современной Венеции — светофоры на перекрестках. Мы не притормаживали, нам давали зеленый.

Высаживаюсь на пристани Санта-Мария-Элизабетта, появляюсь у себя в «Бьязутти» и вдруг слышу:

— А мы вас, извините, переселили в другую комнату. Она, к сожалению, несколько хуже прежней, но вам ведь осталось совсем недолго. Надеемся, что вы не будете очень разочарованы…

Надо пояснить, что отель «Бьязутти» расположен в четырех зданиях. «Мое» здание, под претенциозным названием «Вилла Ада», находилось на противоположной стороне улицы, метрах в пятидесяти от основного входа. Права выбора у меня не было: дареному коню в зубы не смотрят, отель шел за счет фестиваля. В общем, взял я ключ с биркой № 57 и зашагал вслед за портье на «виллу». И что же? Вилла-то прежняя, но комната в подвале, удобства в коридоре, пол каменный и одно крошечное зарешеченное окошко под потолком: не комната, а камера тюремная.

Признаться, очень хотелось есть — на одной чашечке кофе долго не продержишься. И я, не распаковывая чемодан и не сдавая ключей, отправился в ближайший магазинчик. Накупил снеди, вернулся. И только-только приготовился перекусить, как слышу над моим зарешеченным окошечком разговор по-русски. А я еще воображал, что с отъездом из Рима скверный детектив окончен! Ничего подобного. Ведь отлично же знаю, что ни одного русского поблизости нет, что всех нас распихали по разным отелям и никто из советских журналистов или актеров на моей «вилле» не живет. А тут двое говорящих на вполне приличном русском языке, и один из голосов… Неужто снова «Алексей Ильич»?..

Он возник подле нас, советских журналистов, буквально на следующее утро после нашего приезда в Венецию. Остановился «Алексей Ильич» в отеле «Кристалло», там же, где мой коллега и попутчик от Милана. И сразу, как сменился портье и следующий по смене не знал английского — а я по-итальянски умею поздороваться, попрощаться, сказать «пожалуйста» да «спасибо», не больше, — тут же подскочил этот тип и предложил свои услуги в качестве переводчика. Представился по имени-отчеству: русский по происхождению, кинорежиссер, живу в Париже. Про Париж, вероятно, не соврал, грассирующее «р» без подделки. А имя-отчество вынужденно ставлю в кавычки, поскольку уверен, что они липовые.

«Алексей Ильич» даже не был чересчур назойливым, просто то и дело попадался на дороге. Улыбался, прикасаясь к козырьку фуражки — фуражка у него была приметная, многоугольная, с эдакой залихватской кокардой, — и выступал с каким-нибудь предложением. Предложения были самыми банальными и не запоминались: зайдем поужинать, как насчет развлечений и т. п. Мы отмахивались — он опять улыбался и отходил.

По его утверждению, он приехал на фестиваль как гость. И только позже, много позже я сообразил, что встречали мы его где угодно — в отелях, тратториях, просто на улицах, но ни разу в просмотровых залах. И что никакой фестивальной карточки — ни «адзурры», ни какого-либо другого цвета — у «Алексея Ильича» не было. Задним-то умом, как говорится, все мы крепки, и приходится признать: не случись разговора над окном, я мог бы и вовсе не догадаться, что парижанин — тоже персонаж завязывающегося детектива. Уже не дурного, а страшного детектива. И мог бы не уделить ему в своем повествовании ни строки.

А разговор был такой:

— Куда ж он к черту ключи-то девал? — это не «Алексей Ильич», голос более басовитый, срывающийся на хрип.

— Ну не знаю, с собой забрал, должно быть, — а вот это уже он, парижанин. И словно оправдывается перед тем, хрипатым.

— Ладно, — снова бас, с примирительным оттенком, — доложим Всеволоду…

И все. Голоса удалились, лишь шаги по гравию были слышны еще секунд пять. Кто проходил под кличкой «Всеволод», могу гадать без надежды на успех до конца дней своих.

Да, вот тут мне стало не по себе. Не то чтобы струхнул, но очень мне этот разговорчик не понравился. Тут бы я и рад был что-то предпринять, но что? Броситься вдогонку, посмотреть, кто это был? Не успел бы. Поставить кого-то в известность, но кого? До посольства в Риме — шестьсот километров с лишним, до консульства в Милане — почти четыреста. А в Венеции, как уже было сказано, ни одного советского учреждения. Глава делегации только что приехал, у него своих хлопот полон рот…

И за неимением другого выхода я постарался выкинуть странный инцидент из головы. Встретился с коллегами, заглянул в пресс-центр, забрал пачку информационных материалов о фестивале, накопившихся за два дня отсутствия в моем журналистском боксе, и вновь отправился на просмотры.

Кажется, именно в этот день я попал на мрачный американский фильм «Стримерс» (на жаргоне воздушных десантников так называют тех, у кого не раскрылся парашют, короче, обреченных на гибель). Фильм снят известным режиссером Робертом Олтменом, снят с отчетливых антимилитаристских позиций. Побывал я и на пресс-конференции, состоявшейся после просмотра. Она была заочной, беседовали по телефону, но вопросы и ответы транслировались на весь зал. За тысячи километров донеслось чуть приглушенное расстоянием, но недвусмысленное заявление режиссера: «Это мой ответ на политическую ситуацию в мире».

По жанру фильм камерный, все снято в одной декорации, внутри казармы, где новобранцы ожидают отправки во Вьетнам под началом двух хронически пьяных ветеранов-сержантов. Концовка трагическая: один из новобранцев, не в силах больше сдерживать накопившуюся в душе ненависть и нетерпимость ко всему окружающему, устраивает в казарме резню. Если бы только хороший замысел не был испорчен совершенно непристойным языком! Наверное, в казармах так оно и есть, однако идею, прекрасную в принципе, это изрядно подпортило. Режиссер, а может, и сценарист с типизацией явно переборщили.

А вечером показывали бергмановский «Фанни и Александр». Фильм был только-только закончен, шел едва ли не в первый раз. Уверен, что профессиональные киноведы пролили над ним океаны слез восторга: какой психологизм, какое мастерство съемок и т. д., и т. п. И спорить с ними как-то не с руки, да и что знаменитому Ингмару Бергману моя похвала или, напротив, особое мнение? Но мне картина показалась прежде всего непомерно затянутой. В том, показанном в Венеции, варианте она была пятисерийной и продлилась, с перерывом, до глубокой ночи. Ловлю себя на мысли: а что было бы, если бы я не выдержал и ушел, допустим, после первых двух-трех серий? Может, вся цепь событий разорвалась бы, да и мое отношение к фильму сложилось бы иным — а, с другой стороны, как оно могло бы после «полупросмотра» сложиться вообще?

В ночь на 9 сентября

Ночь выдалась теплая, возвращались не торопясь. Направо отсвечивала Адриатика, налево слепыми белесыми пятнами угадывались спящие виллы. Над головами чуть шелестела листва. Болтали о всякой всячине — и о том, в частности, у кого какие «заказы» из дому и что пора назавтра сплавать в город за сувенирами. Проходя мимо главного здания «Бьязутти», я забрал ключи от своего подвала, потом проводил коллегу до угла, до «Виллы Отелло». Договорились встретиться на том же углу в три часа дня. И через минуту я очутился у дверей своей «Виллы Ада».

Ночные порядки там были такие. Отдельного портье на вилле нет. Подходишь к запертой двери, нажимаешь кнопку звонка — в главном здании раздается зуммер. Через зеркала ли, по телевизору ли проверяют, кто ты есть, и замок отпирается. Одновременно в холле загорается свет. На этот раз все было, как всегда: я нажал кнопку, раздался зуммер, дверь открылась. А свет не зажегся. Только под лестницей, ведущей ко мне в подвал, брезжило что-то. Ну там недалеко, и путь уже знакомый — я шагнул в темноту, дверь за мной захлопнулась, я сделал еще шаг по ковру, и…

И это был мой последний самостоятельный шаг. Из темноты меня шарахнули чем-то, показалось, не очень жестким, но увесистым, по затылку.

Очнулся я в своем подвальном номере на кровати полураздетый. Светает. Померещилось, что раннее утро, но, возможно, утро было не такое и раннее, просто свет в подвал проникал с трудом. А может, и в глазах, что называется, темно было.

А у моей постели кто-то сидит. Уверенно так сидит, вальяжно. Попивает что-то из моей привезенной из дому кружки. Запомнились первые его слова:

— Доброе утро, Олег Георгиевич. Вероятно, при данных обстоятельствах приветствие покажется вам лицемерным, но надо же как-то начать разговор. Понимаем, что обошлись с вами несколько резко, но нам очень хотелось с вами побеседовать, а другой случай сделать это наедине мог бы и не представиться…

Помню и свой первый вопрос:

— Кому это — нам?

Но тут же осознал, что говорить и просто думать очень трудно. На голову словно железный обруч надет, от подушки не оторвешь. Малейшее усилие — и сразу холодный пот.

Он, по-видимому, ухмыльнулся:

— Нам — это, как у вас в Союзе говорят, заинтересованным организациям.

Помолчал и добавил:

— Ну мы же с вами профессионалы, Олег Георгиевич. Чего мы будем друг другу голову морочить?…

Так я впервые услышал это хорошее слово «профессионалы» в новом для себя смысле. Потом, в разных странах, я слышал его еще много-много раз: сотрудники западных спецслужб иначе себя не называют. По английскому телевидению долго шел сериал, посвященный одному из крупных подразделений «Сикрет интеллидженс сервис» — МИ-5.[1] Защищая жизнь и собственность подданных ее величества, а равно высшие интересы короны, киноконтрразведчики из МИ-5 эффектно палили по движущимся целям, прыгали с поездов и с крыш, совершали десятки каскадных трюков, преследуя злоумышленников и заговорщиков неизменно отталкивающей наружности. И неизменно выяснялось под конец, а то и в середине серии, что заговоры и злоумышления имеют розовый, если не ярко-красный, оттенок. Разумеется, красные и розовые козни в первых двух третях серии почти удавались, зато в последней трети обезвреживались. И все это объединялось добропорядочным названием: «Профессионалы».

Но тогда, на рассвете 9 сентября, осведомленностью по этой части я похвалиться не мог. И даже спросил:

— А вы что, тоже журналист?

— Не валяйте дурака! — разозлился он. — Вы такой же журналист, как я режиссер!

— Никакого дурака я не валяю. Вы меня ударили, мне плохо.

— Примите извинения. Первое, что мы сделаем, — покажем вас врачу…

Диалог я постарался воспроизвести по возможности точно, хотя, наверное, он не был таким компактным, было в нем что-нибудь и еще. Однако характерен тут не сам диалог, а моя реакция, вернее, ее отсутствие. Я же никогда не был ни рохлей, ни заячьей душой. И вдруг принялся беседовать с заведомым мерзавцем, как с давним знакомым. Отчего бы?

Нет, сначала — кто он? То ли полумрак в комнате был виноват, то ли брошенное им словечко «режиссер», то ли сходно тягучий, грассирующий выговор, только я довольно долго, да что там, очень долго отождествлял своего утреннего собеседника с «Алексеем Ильичом». Кажется, я даже разочек назвал его по имени-отчеству, а он не возражал. Только по возвращении на Родину, сопоставляя и анализируя, я пришел наконец к выводу, что отождествление было ложным — это был другой человек. Возможно, тот, чей разговор с «Алексеем» я подслушал у себя над окном. В самом деле, сколько же может найтись в Венеции в одно и то же время русскоговорящих и грассирующих? У этого, утреннего, и волос на голове было вроде бы побольше, чем у «Алексея», — фуражечка-то «переводчику» служила более всего, чтобы лысину прикрыть. И нос у этого как бы смотрел чуть набок, чего за «Алексеем» не замечалось: то ли боксом прежде занимался, то ли неудачно сросшийся перелом. Но была ли у него в голосе характерная хриповатость, так явственно прозвучавшая над окном? Не знаю. Не помню.

В том-то и горе, что описывать состояния, вызванные современными средствами воздействия на психику, чудовищно сложно. Потому что все фрагментарно, зыбко, всплывают частности, детали, а целого нет, и детали подчас неясно к чему относятся. Или, наоборот, сохранился внешний контур эпизода, общее от него впечатление, а внутри — пустота, мутная клякса, словно контур вырезан из черной или, пожалуй, серой бумаги. Как при этом прикажете отделить явь от бреда, действительность от галлюцинаций? Какие найти слова? И главное — как сделать их, слова эти, по-настоящему понятными для читателя, который, к великому его счастью, ни с чем подобным никогда не сталкивался и не столкнется?

И все же я пытался сделать это в газете и попытаюсь вновь: если не я, то кто же? Хотя займусь я этим чуть позже, когда логика развития событий, накопившийся мучительный опыт дадут мне возможность всмотреться и вслушаться в себя и в чем-то, пусть приблизительно, разобраться. А тогда… Тогда не было ни сил, ни желания разбираться в чем бы то ни было, и даже вопросы мои в диалоге были какими-то инертными, что ли. А потом и они выдохлись, погасли, осталась лишь мысль, что мне пообещали врача.

Осколки памяти

Теперь-то мне понятно, что, после того как меня стукнули, меня еще и укололи. Через несколько дней я заметил, что рука у локтя совершенно синяя. Но то через несколько дней…

— Попробуйте встать, — сказал он. — Нам пора. Давайте я вам помогу.

И я безропотно позволил помочь себе встать. Пиджак он мне подал, под локоть поддерживал. Открыл и закрыл дверь. Куда дел ключ от номера, понятия не имею.

Тут же, во дворе «Виллы Ада», стояла машина, как будто «БМВ». За рулем сидело нечто безмолвное, черное, необорачивающееся — готов пари держать, что оно-то меня и било. И это безмолвное великолепно знало, куда ехать, — да, я ведь не упоминал раньше, что на Лидо, в отличие от исторической Венеции, есть проезжие улицы и даже автобусы. Машина мягко рванула с места, и ехать оказалось недалеко, чуть больше квартала.

Катер ждал у какого-то частного причала. А на катере — тот самый рыжий, что накануне встречал нас на вокзале и с шиком, хоть и без серенад, доставил к местам фестивальным. Он и на сей раз молчал — маршрут, очевидно, был согласован заранее. Черный, впрочем, тоже прыгнул на борт, оставив свою «БМВ».

А моя апатия с каждой минутой становилась все глубже, к тому же на воде меня начало трясти, бросать то в жар, то в холод. С трудом вспоминаю даже, куда мы попали, — куда-то в район Академии, во всяком случае, вошли мы в Венецию по Большому Каналу. Пришвартовались опять-таки у причала без вывески, довольно осклизлого, поднялись по широкой, по-моему, мраморной лестнице. И вошли в какой-то, показалось, весьма просторный кабинет.

В кабинете в уголочке стоял обширный письменный стол темного дерева, а на столе — табличка по-английски: «Капитан Фостер». Были еще какие-то инициалы, но инициалов не помню. Сам Фостер, если, конечно, это был он, — типичный англо-американский джентльмен с трубкой, весь вежливый. В данных обстоятельствах его формальная вежливость выглядела, наверное, искусственно, если не карикатурно, но в том состоянии, в каком я находился, с уверенностью судить о таких вещах я не взялся бы. И теперь не возьмусь.

Из вопросов, которые он мне ставил, помню два: «Зачем вы ездили в Рим?» и «В каком вы чине?» Разговор шел, вероятно, по-английски, хотя тут же маячил и переводчик: может статься, частично по-русски, частично по-английски. Когда я принялся что-то толковать про «Литгазету», Фостер уточнил, что спрашивает про мой военный ранг. И, кажется, я вообще отказался вести какие бы то ни было разговоры, пока не встречусь с врачом.

Ну что ж, врача мне обеспечили. Точнее, не врача, а врачей. Кто-то из них, должно быть, действительно лечил меня, а кто-то лишь делал вид, что лечит, — на деле углублял бесчувствие, разглаживал память, гасил волю, и уже не на самодеятельном, а на вполне профессиональном, «научном» уровне. Немудрено, что мне почти невозможно расположить места, лица и события в связной последовательности. Был опять катер с тем же рыжим водителем. Были машины, много машин, разных. Но первая привезла меня, по-моему, на виллу в горах.

Пейзаж за окном был очень красивый — вероятно, Итальянские Альпы. Иззубренная горная цепь, замыкающая горизонт, и ближе ко мне — тоже горы, только контурами помягче, а внизу озеро. Вижу пейзаж совершенно четко, но… как зимний пейзаж! Озеро, правда, в тени, горы прячут его от солнца, но мне кажется, что оно затянуто льдом. И на ближнем, на моем склоне, вплоть до самой виллы — снег, из которого торчат островерхие ели, аккуратные, как кипарисы. А может, все-таки кипарисы, а не ели? Но вокруг них — снег. Понимаю, что это бред, что в Италии и вообще в Европе такого в сентябре просто не может быть. Но снег так невыносимо блестит, что больно глазам. И кажется, именно поэтому, из-за боли в глазах, я и отхожу от окна.

На вилле я, по-моему, в последний раз видел того, кто сидел у моей кровати в отеле «Бьязутти». Однако прежде всего там был врач, итальянец по имени Джузеппе, и с ним медсестра, она же по совместительству и переводчица. Вообще на вилле, кажется, английской речи не было, а была лишь русская и итальянская. Меня опять пытались о чем-то спрашивать, но я был настолько отключен и бессвязен, что перестали.

Потом снова машина, самолет, еще комната-палата — эта вовсе не знаю где, потому что окна были затемнены. Еще машина, в которой мы ехали много часов по автострадам, — все это, по-видимому, в той же Италии. И наконец еще один самолет, где я вдруг резко, хотя всего на две-три минуты, пришел в себя. Наверное, вот так резко очнуться от забытья, очнуться как бы на изолированном островке памяти можно, только если по-настоящему тяжко болен.

Что это была за болезнь? Записан ли где-нибудь диагноз, а если да, то точный ли? По ощущениям, что-то вроде сепсиса, общего заражения крови, по крайней мере, так я себе представляю общее заражение крови. А может, организм дал остротемпературную реакцию на специфический наркотик? Кто-то где-то наверняка знал и знает больше моего, но те, кто знает, молчат, отрицая все напропалую…

А картинка на этом изолированном островке памяти такая. Я сижу в самолетном кресле, опять в холодном поту. На спинке кресла передо мной — зелененькая надпись: «Алиталия». Предвечернее солнце. Самолет валится на крыло, заходит на посадку. Земля уже близкая, крупномасштабная, явно пригородная: курчавые пятна рощ, лоскутки лугов, проплешины пустошей перемежаются кубиками строений и карандашами фабричных труб, и все это перевито дорогами. Дорог много, и на дорогах полно разноцветных коробочек-машин. Какое-то время мы идем почти параллельно большой автостраде с раздельными полосами движения. И что-то не так, поразительным образом не так! И я внезапно понимаю, что: я вижу землю в иллюминаторе, как в зеркале, — машины движутся не по той стороне…

— Welcome to Britain! Добро пожаловать в Британию!..

Это слышится, нет, взрывается над ухом справа. Спутника моего, занимающего кресло ближе к проходу, зовут Филип, и он несомненно англичанин. Это я каким-то образом помню, а лица его, даже отдаленно, представить себе не могу. Сидим довольно странно: самолет почти не загружен, а мы в самом последнем ряду, и от нас до других пассажиров рядов десять совершенно свободных. Я поворачиваюсь от окна к спутнику, хочу что-то ответить — и это, к сожалению, конец. Посадки словно вовсе не было — память выключилась опять.

Перечитывая и переписывая текст, опубликованный прежде в газете, я едва сдержал побуждение вычеркнуть весь этот эпизод. Полноте, может ли это быть: с воздуха, на считанные мгновения придя в себя, я так вот сразу взял и определил, что движение на дорогах левостороннее? Не ложное ли это воспоминание, вроде снега вокруг альпийской виллы? Однако я водил машину без малого тридцать лет, с первых тесненьких «Москвичей», а за годы работы разъездным корреспондентом взлетал и садился раз шестьсот-семьсот, если не тысячу. Все это, разумеется, в условиях движения привычного, правостороннего. Так что пусть эпизод остается: он и в самом деле мог иметь место. A «Welcome to Britain!» и по сию пору скрежещет над ухом как символ традиционно британского и сто крат умноженного спецслужбами лицемерия.

Филипа без лица, произнесшего это самое «Добро пожаловать», я, пожалуй, больше никогда не видел, разве что он являлся ко мне под иным именем. Что не исключено, однако маловероятно: в нереальном мире, где мне пришлось прожить столько недель и месяцев, люди возникали из ниоткуда под условными именами и, выполнив отведенную им роль, исчезали бесследно. Исчезли для меня навсегда и доктор Джузеппе, и медсестра-переводчица, и сам «Алексей Ильич». Все остальные меня, признаться, интересуют лишь постольку-поскольку, за исключением того, кто оказался утром 9 сентября у моего изголовья. Кто он? Агент итальянской секретной службы — их три, какой именно? Или прямой посланец «Интеллидженс сервис»? Или «человек ЦРУ»? Или слуга многих господ? Есть из чего выбирать: американцы, англичане, итальянцы, да еще белоэмигранты с парижским прононсом — целый уголовно-шпионский интернационал…

Но что я такому интернационалу? Зачем? Чего они скопом на меня навалились? Разберемся, понемногу разберемся во всем, только не сразу. Как не сразу, ой не сразу, разобрался в этом я сам — и в этой главе и в последующих не избежать чисто логических допущений, множества всяких «по-моему», «кажется», «вероятно».

Хотя уже здесь, не медля, следует добавить к изолированным островкам памяти (или все-таки псевдопамяти?) два несомненных, твердо установленных факта.

Во-первых, двумя месяцами позже в одной из поездок по Англии я по недосмотру сопровождающего видел собственными глазами то, чего мне, вне сомнения, видеть не полагалось: паспорт, по которому меня вывезли из Италии. Британский паспорт, выданный посольством в Риме якобы взамен утерянного сроком на полгода, на имя Дэвида Лока, родившегося в Оксфорде 10 февраля 1934 года. К сожалению, не запомнил номера, да и что толку, если бы запомнил: эту липу давным-давно сожгли. Вместе с фотографией, сделанной не знаю когда, как и кем: мама и та, подозреваю, меня по такому портрету не узнала бы — слипшиеся волосы, бессмысленный взгляд и багровые пятна на скулах. Фотографию-то некий мудрец догадался сделать цветную…

Зачем понадобилось изменять дату рождения, делать меня моложе на полтора года с лишним? Почему выбрали Оксфорд, а не что-либо другое? Убежден, что «случайности» не случайны, что в каждую из них вкладывался смысл, кому-то понятный. К сожалению, не мне. Но еще интереснее — кому и зачем понадобилась анаграмма? Фамилия Лок, вообще-то весьма распространенная, известна в трех разных английских написаниях. И выбрали из трех то, которое в комбинации с первой буквой имени дало смысловое слово. Locke + D = locked, то есть «запертый», «заключенный». Иначе как злобностью и циничной уверенностью в своей безнаказанности объяснить подобную «игру слов» я не в состоянии.[2]

А во-вторых, меня все время преследовало видение Пизанской падающей башни. Будто был где-то около, смотрел на нее вблизи — согласитесь, она знаменита настолько, что ее упомнишь и в бреду. И чтобы положить конец сомнениям, я однажды, уже в Лондоне, достал проспект компании «Алиталия». Дело в том, что в Италии многие аэропорты носят личные имена: например, в Риме — Леонардо да Винчи, в Венеции — Марко Поло. А я вроде помнил, что видел где-то над крышей: «Аэропорт Галилео Галилей». И точно, проспект подтвердил, что имя Галилея присвоено аэропорту в Пизе.

Выходит, что вывозили меня из Пизы. Выходит, что именно в Пизу мы так долго добирались по автострадам. Вот только с календарем ничего у меня не выходит: дни как были, так и остаются без чисел.