ГЛАВА 6. КРАХ ИМПЕРИИ
ГЛАВА 6.
КРАХ ИМПЕРИИ
«Ваше превосходительство, мне не о чем больше с вами говорить»[9]
К концу 1917 года наш герой имел все основания быть довольным собой. В сорок один год он стал первым лицом в одном из крупнейших городских центров Германии, и притом самым молодым бургомистром во всем прусском королевстве. По должности он становился также депутатом законодательного собрания Рейнской провинции и членом высшей палаты прусского ландтага. Отныне он мог на равных общаться с крупнейшими политиками, промышленниками, торговцами и банкирами. Он почти оправился от последствий автомобильной аварии, оставались только шрамы на лице (чтобы скрыть их, он вновь отпустил усы), были некоторые проблемы со зрением, и сотрясение мозга давало о себе знать периодическими головными болями. Но в целом он стал выглядеть даже более импозантно, чем раньше, — высокая, стройная фигура в темном (траур еще продолжался), каждому видно было, что это человек, привыкший отдавать приказы и требовать их неукоснительного исполнения.
А счастья, счастья-то и не было… Напротив, судя по дневниковым записям конца 1917 года, Аденауэр чувствовал себя глубоко несчастным, можно даже сказать, был на грани отчаяния. «Этот год, — пишет он, и мы почти явственно слышим сдерживаемый стон, — был для меня тяжелым, очень тяжелым, годом физических и душевных мук. Боль, страдания, мысли о моей любимой жене… Работа была наркотиком, чтобы отвлечься от всего этого… Мне, наверное, завидуют, но ведь мне так плохо, так все беспросветно!»
Нет оснований сомневаться в искренности этих строк. Телесные раны быстро затянулись, но душевные рубцы от утраты любимого человека остались на всю жизнь.
Что в это время происходило за пределами личного мира нового бургомистра? Урожай в 1917 году выдался хороший, и это, казалось, должно было уменьшить продовольственные трудности, которые испытывало население Кёльна. Однако, с другой стороны, если в первые годы войны люди еще могли использовать кое-что из припасов, накопленных в мирное время, теперь они уже были полностью израсходованы, и все, что появлялось на рынке, мгновенно расхватывали. Ситуация обострилась, когда в декабре — январе ударили сильные морозы. «И как это мы умудряемся выжить?» — вопрошала «Кёльнише фольксцейтунг» в одном из ноябрьских номеров. Вопрос был чисто риторический. Каждый выживал как мог. Аденауэр формализовал этот принцип, распорядившись передать систему снабжения в руки квартальных и домовых общин; городские власти, таким образом, умыли руки. Теперь никто не мог жаловаться на то, что бездушные бюрократы морят народ голодом; однако такая децентрализация и дерегуляция была на пользу более обеспеченным слоям населения, имевшим доступ к черному рынку, выиграли также всякого рода спекулянты. Данные в свое время Зольману и профсоюзам обещания проявить особую заботу о городской бедноте были забыты.
Несколько более благоприятно для Германии складывалась ситуация на фронтах войны. Французское наступление весной 1917 года, спланированное генералом Нивеллем, кончилось позорным провалом, во французской армии начались мятежи. Английский экспедиционный корпус безнадежно завяз в болотах Пашендейла в южной Бельгии. Итальянская армия потерпела катастрофическое поражение под Каноретто. Бывший министр иностранных дел Великобритании, маркиз Лэнсдаун, открыто призвал правительство искать пути к началу мирных переговоров. А в далекой России власть захватили большевики, которые, не ограничиваясь призывами к миру, предприняли радикальные меры к выходу из войны.
Как сам Аденауэр оценивал в то время перспективы войны и мира? В общем и целом можно сказать, что его взгляды были весьма противоречивы, неустойчивы, в разные периоды и разным людям он высказывал разные мнения, порой прямо противоположные. Судя но его собственным воспоминаниям, еще в январе 1918 года в разговоре со своим предшественником, Максом Вальрафом, он высказал мысль, что «война проиграна и монархия тоже долго не протянет». Однако к тому же времени относится его публичное заявление, согласно которому «для нас сейчас создалась самая благоприятная с начала войны ситуация, которая открывает благоприятную перспективу заключения хорошего, почетного мира».
Действительно, в то время у него имелись основания для оптимистических прогнозов. Все ждали весеннего наступления германской армии на Западном фронте. Его успех казался предопределенным. Во главе германского верховного командования стояли опытные военачальники — фельдмаршал Гинденбург и генерал Людендорф, которые в 1914 году одержали блестящую победу над русскими войсками, вторгшимися в Восточную Пруссию. Выход России из войны высвободил значительные силы немецкой армии, ранее задействованные на Восточном фронте. Все зависело от того, успеют ли Гинденбург и Людендорф нанести решающее поражение англо-французским войскам до того, как на Европейский континент начнут прибывать части американского экспедиционного корпуса (США объявили войну Германии еще в апреле 1917 года, но для создания боеспособной армии амери-канцам требовалось время).
Все, включая Аденауэра, понимали, что речь идет о последней попытке закончить войну на условиях, благоприятных для Германии. Понимали и другое: альтернативой может стать повторение того, что произошло в России, — нечто беспрецедентное и ужасное (напрашивающаяся аналогия с Великой французской революцией немецкого обывателя могла лишь еще больше напугать). Не очень утешало и то соображение, что ничего подобного не может случиться с такой дисциплинированной нацией, как немецкая. Аденауэр в своей позднейшей авторизованной биографии привел ядовитое замечание одного русского автора по поводу того, что, «если немецкие революционеры захотят захватить вокзал, они сначала встанут в очередь за перонными билетами», но вряд ли он знал об этом высказывании в далеком 1918 году, а если бы и знал, то вряд ли тогда с ним согласился. Он был в достаточной степени реалистом, чтобы сделать иной вывод: голод, антивоенные настроения, классовая ненависть, рост самосознания женщин, в массовом порядке вовлекаемых в производственный процесс на заводах и фабриках, — все эти факторы, которые породили насильственную революцию в России, присутствуют и в его родном Кёльне.
Для Аденауэра такого рода ход событий был кошмаром не в последнюю очередь потому, что он обернулся бы новыми испытаниями для католической церкви: радикалы-атеисты, конечно, не стали бы с ней считаться. Он понимал, что нужно сделать все, чтобы этого не допустить. Но как? Простая консервация статус-кво не решала проблемы. К тому же статус-кво и не могло быть сохранено. Сам Аденауэр в выступлении перед пленумом городского собрания 6 марта 1918 года признал, что «после войны все будет по-иному, чем до нее. Война приведет к полной и необратимой трансформации не только отношений между отдельными государствами, но и политических, экономических и социальных реалий внутри каждого из них». Единственно, на что он надеялся, — это что процесс изменений можно направить по пути эволюции, а не революции. В практическом плане это выразилось в выдвинутой им идее создания института социальных исследований, в задачу которого входила бы разработка конкретных рекомендаций для политиков. Идея была не слишком оригинальная, и к тому же технократическая. Здесь в Аденауэре еще говорил государственный чиновник; для политика не подлежало сомнению, что такого рода методы социальной инженерии неспособны удержать под контролем ни теми, ни даже направление развития исторического процесса.
Спасение пришло от лидеров германской социал-демократии. Они были далеки от того, чтобы планировать в Германии переворот тина того, что большевики осуществили в России. Была ли эта позиция правильной? Вероятно, да. Впрочем, иной она и не могла быть: у тогдашней социал-демократической верхушки не было того внутреннего стержня, который был определяющей чертой характера таких личностей, как Ленин или Троцкий. Достаточно сказать, что руководство СДПГ так и не решилось занять четкую антивоенную позицию, а напротив, фактически безоговорочно поддерживало официальный лозунг о «защите отечества». При всем при том было отнюдь не очевидно, что рядовые социал-демократы будут послушно следовать за своими лидерами. Дело было даже не в антивоенных настроениях и голодных бунтах в тылу. Российский опыт однозначно свидетельствовал о том, что революции начинаются тогда, когда война становится чреватой поражением и когда это начинают осознавать в действующей армии, причем раньше всего революционное брожение захватывает флот. Что будет, если весеннее наступление германской армии захлебнется?
Аденауэр наверняка обсуждал этот и связанные с ним вопросы как с лидерами местных социал-демократов (известный нам Зольман на том же мартовском заседании городского собрания даже похвалил бургомистра за интерес к проблеме влияния войны на общество), так и с представителями большого бизнеса. Это был прежде всего все тот же Луис Хаген, который, оставаясь в национал-либеральной партии, все больше сближался с Центром, появились и новые партнеры по диалогу: магнаты тяжелой промышленности Рура Август Тиссен, Гуго Стиннес, Альберт Феглер. Однако, пожалуй, самые доверительные беседы Аденауэр в то время вел с двумя деятелями, которые, с точки зрения кёльнской элиты, были аутсайдерами; один был берлинцем, другой — вообще брюссельцем (хотя и соотечественником но паспорту).
Берлинца (впрочем, родился он тоже в Кёльне) звали Йохан Хамшпон. Они познакомились друг с другом в 1907 году. Тогда Аденауэр был, как мы помним, помощником бургомистра, начальником налогового департамента, а Хамшпон возглавлял местную электрическую компанию «Унион электрицитетсгезелльшафт» (УЭГ), являвшуюся филиалом известного концерна АЭГ (но должности Хамшпон входил и в совет директоров АЭГ). Оба были чем-то вроде восходящих звезд в своей области. Между ними завязались тесные деловые и личные связи, не прервавшиеся и после того, как удачливый бизнесмен перешел на работу в центральный офис компании. Во всяком случае, каждый раз, когда Аденауэр приезжал в Берлин, он непременно навещал Хамшпона и даже останавливался на его вилле в престижном пригороде Ваннзее. В отличие от Аденауэра Хамшпон имел широкие международные связи и охотно выступал своего рода консультантом кёльнского бургомистра но вопросам европейской и мировой политики. Неудивительно, что примерно с 1917 года — именно с того момента, когда у Аденауэра проснулся интерес к проблемам послевоенного будущего, — контакты между ним и его берлинским приятелем активизировались: личные встречи, переписка.
С помощью Хамшпона Аденауэр завязал полезные знакомства в еврейской общине Кёльна; через него он вышел и на Дании Хейнемана, который стал тем вторым доверенным лицом, с которым у нашего героя установились прочные и длительные отношения, вылившиеся со временем в настоящую зрелую мужскую дружбу. Хейнеман был немного старше Аденауэра, он родился в 1872 году в городке Шарлотт, штат Северная Каролина, США. Его прадед по отцовской линии был одним из представителей той многочисленной еврейской диаспоры, которая хлынула в Новый Свет с началом промышленной революции в Европе. Семья сохранила строгую приверженность канонам иудаизма; сыновья должны были жениться не просто на еврейках, а на чистокровных еврейках, каковые, как считалось, могли найтись исключительно в Германии; соответственно, невеста для будущего отца Дании была специально подобрана в еврейской общине Бремена и, так сказать, наложенным платежом доставлена жениху за океан. Первые семь лет детства Дании провел в идиллической атмосфере американской провинции, однако отец скоропостижно скончался, и мать с двумя сыновьями решила вернуться на родину.
Пройдя курс обучения в Брауншвейге и Ганновере и получив диплом инженера-электрика, Хейнеман нашел работу в кёльнской УЭГ. Его начальник — а им был как раз упомянутый Хамшпон — обратил внимание на способного и старательного сотрудника. Последовали длительные командировки, в том числе и зарубежные: Хейнеман руководил работами но переоборудованию конки на трамвай в таких городах, как Льеж и Неаполь (из германских городов можно упомянуть Кобленц). Везде и все он выполнял с блеском. В 1905 году он уходит из УЭГ и становится одним из трех первых служащих — совладельцев небольшой инвестиционной компании в Брюсселе, которую, не мудрствуя лукаво, они назвали просто «Международным финансовым обществом» (Сосьете энтернасиональ э финансьер — СОФИНА). Компания неизменно процветает, несмотря на все повороты международной жизни: когда в 1955 году Хейнеман покидает ее но достижении предельного возраста, штат насчитывает сорок тысяч человек. Это уже мощный промышленный концерн.
Хейнеман и Аденауэр быстро поладили, хотя бизнесмен отнюдь не был легким человеком в общении. Небольшого роста, кругленький, лысоватый субъект, он не скрывал своей глубочайшей антипатии к двум социальным группам — банкирам и политикам. Для Аденауэра он сделал явное исключение; того, в свою очередь, в Хейнемане привлек острый аналитический ум, отточенный в той космополитической среде, где вращался молодой бизнесмен и которую наш герой совершенно не знал. Современники отмечали в Хейнемане также «разносторонность интересов, социальную ответственность и страсть к искусству». Насколько важны были для Аденауэра именно эти последние качества, трудно сказать. Как бы то ни было, взаимная симпатия между этими двумя очень разными людьми оказалась настолько сильна, что пережила долгие годы тяжелых испытаний и неожиданных поворотов судьбы. Именно Хейнеман пришел на помощь будущему канцлеру в самый тяжелый момент его жизни. К этому мы еще вернемся.
После оккупации Бельгии немецкой армией Хейнеман оказался в сложном положении: бельгийские коллеги вполне могли рассматривать его как вражеского агента, немецкие власти — как предателя, служащего интересам врага. Коммерсант проявил гибкость, сохраняя определенную дистанцию по отношению к оккупационной администрации и в то же время не давая никаких поводов для обвинений в нелояльности империи. Вместе с Аденауэром они начали обдумывать планы превращения Кёльна в некий центр притяжения для исторически родственных народов Бельгии и Голландии. При этом особый упор делался на общности религии. Кёльн, как считал Аденауэр, мог бы стать инициатором процесса «послевоенного возрождения культурных и экономических связей с соседними странами». Представления эти были абсолютно нереалистичными. В Бельгии в то время к немцам не испытывали ничего, кроме жгучей ненависти. Бельгийцы, равно как и французы, думали тогда вовсе не о развитии культурных и экономических связей с немцами, будь то даже соседи-единоверцы из Рейнланда, а о репарациях и изменении границ в свою пользу. Аденауэр мог заблуждаться но неведению, но как таким иллюзиям мог предаваться Хейнеман, который непосредственно общался с бельгийцами и знал их настроения, — это загадка.
Между тем Кёльн, которому его молодой бургомистр отводил столь значительную роль в послевоенном европейском устройстве, в реальной обстановке последнего года войны быстро катился к упадку. Росла преступность — воровство и фабежи стали обычным явлением не только на улицах и в продуктовых лавках, но и на промышленных предприятиях. В округе весной 1918 года насчитывалось около двадцати тысяч дезертиров, многие из них были вооружены. Всерьез рассматривался вопрос о создании отрядов гражданской самообороны — не против каких-нибудь вражеских лазутчиков, а против своих собственных солдат.
21 марта началось долгожданное генеральное наступление на Западном фронте. Удар был нанесен по британским позициям между городами Сан-Квентин и Аррас в северной Франции. Поначалу немецкой пехоте, поддержанной мощным артиллерийским шквалом, удалось потеснить 3-ю и 5-ю британские армии, причем отступление последней приняло даже характер бегства. Немецкие войска вышли к верховьям Соммы, вбив клин на стыке французского и британского секторов. Дорога на Париж, казалось, была открыта. Однако развить успех Людендорфу не удалось: резервы были исчерпаны, а противник во все больших масштабах ста;: получать подкрепления в виде передовых частей американского экспедиционного корпуса, постепенно осваивающихся с условиями современной войны.
К середине апреля Людендорф понял, что прямой бросок на Париж невозможен. Его дальнейшие действия приняли характер лихорадочных метаний, за которыми трудно было обнаружить какой-либо продуманный план. Вначале направление главного удара было перенесено на бельгийский участок фронта, однако англичанам удалось удержать свои позиции на Ипре; затем последовали атаки на французские позиции между Суассоном и Реймсом. В первые дни июня немецкие войска форсировали Марну, оказавшись поблизости от тех мест, где в сентябре 1914 года разыгралось первое крупное сражение войны. Все как бы вернулось на круги своя.
В Кёльне, как и повсюду в Германии, за военными событиями на Западном фронте следили со смешанными чувствами надежды и страха — в зависимости от того, какие слухи превалировали. Огромный ноток раненых, вновь обрушившийся на кёльнские госпитали, подсказывал худшее; сами раненые не считали нужным держать при себе то, что официально считалось военной тайной, а именно тот факт, что наступление явно захлебнулось. Все это сказалось на массовых настроениях. Никто уже не верил в победу. Более того, все большее распространение стала получать точка зрения, что Германия сама виновата в возникновении военного пожара. Простые немцы постепенно начали задумываться над тем, что уже давно было ясно каждому непредвзятому наблюдателю: война возникла не из-за того, что французы, бельгийцы или англичане вторглись в Германию, а, напротив, из-за немецкого вторжения в Бельгию и затем во Францию; не немецкие города и села превращаются в щебень и пепелища, а французские и бельгийские.
8 августа началось контрнаступление британской и французской армий на участке к востоку от Амьена. Бои шли с массированным применением нового рода вооружений — танков. К началу сентября немецкая армия отступала по всему фронту: британские войска продвигались на Сомме, французские — в Шампани, приближаясь к Арденнам, американские — в секторе Мез-Аргонь. В портах западного побережья Франции непрерывно шла разгрузка транспортов, доставлявших подкрепление из Америки. К концу сентября даже Людендорф понял, что развязка неминуема. Он сообщил Гинденбургу, что шансов на победу больше нет и надо добиваться перемирия. Гинденбург обратился в Берлин с настоятельной рекомендацией кайзеру начать мирные переговоры, иначе поражение не за горами.
Панические настроения в верхах скоро стали достоянием общественности. Неожиданный переход в пропаганде от бравурной риторики к жалобным причитаниям окончательно подорвал остатки доверия к правительству. Старый кабинет был отправлен в отставку. Это тоже была идея Людендорфа: он рассчитывал на то, что новому правительству, сформированному на основе широкого блока представленных в рейхстаге партий, удастся добиться более выгодных условий перемирия. Правительство, которое возглавил принц Макс Баденский, пользовавшийся репутацией либерала, провело ряд законов, принятия которых давно требовали социал-демократы, прогрессисты и депутаты Центра. Была отменена трехклассная избирательная система в Пруссии (и таким образом реализовано то, что Аденауэр в свое время обещал Зольману), кабинет отныне был ответственен перед рейхстагом, и, наконец, было принято постановление, согласно которому любые распоряжения кайзера, касающиеся вооруженных сил, подлежали обязательному визированию со стороны гражданского министра; без такой визы они были недействительны.
Октябрьские реформы Макса Баденского, возможно, смогли бы удержать ситуацию под контролем, если бы не идиотские фантазии кайзера, который возомнил себя спасителем нации и, продолжая цепляться за свой уже закачавшийся трон, решил сам взять в руки командование вооруженными силами.
В начале ноября 1918 года германский флот, большая часть которого уже более года находилась на стоянке в кильской гавани, получил приказ главы адмиралтейства, адмирала фон Шпее, поднять пары, выйти в море и дать бой в открытом море превосходящим силам английских линейных кораблей. Для немецких моряков выполнение этого безумного приказа означало верную гибель. Погибать они не хотели и исполнять приказ отказались. Начальство сделало то, что обычно делается в подобных случаях: арестовало зачинщиков. Это еще более подогрело матросов: они создали свой Совет, потребовав не только освобождения арестованных товарищей, но и немедленного заключения перемирия и, более того, отречения кайзера.
Мятеж перерос в восстание. Макс Баденский в панике обратился к одному из лидеров социал-демократов, Густаву Носке, умоляя его срочно выехать в Киль и попробовать уговорить матросов успокоиться. Носке согласился, но, приехав в Киль, сам стал во главе матросского Совета, объявив о готовности вести переговоры с властями уже в качестве представителя нового легитимного органа общественного самоуправления. Примерно по такому же сценарию развивались события и в других местах: матросский Совет установил контроль над другой крупнейшей военно-морской базой Германии — Вильгельмсхафеном; в Гамбурге матросы и рабочие устроили шествие к ратуше и потребовали передать созданному ими Совету функции распределения продовольствия; в Ганновере произошло самое настоящее восстание, в ходе которого комендант местного гарнизона был арестован и помещен в тюрьму; бурные события развернулись в Мюнхене. Дело не ограничивалось отдельными изолированными выступлениями: повстанцы стремились расширить свою базу. Группа революционных матросов из Киля прибыла в Брауншвейг и арестовала тамошнего начальника полиции. Оттуда до Кёльна было рукой подать.
Город, где правил в это время наш герой, жил своими заботами. Во второй половине октября там разразилась эпидемия гриппа, которая за неделю унесла жизни более чем трех сотен жителей. 45-тысячный гарнизон был в состоянии брожения; его комендант, генерал-лейтенант фон Круге, был в растерянности и явно не знал, что предпринять. Единственная надежда была на социал-демократов, на Зольмана — только он мог удержать рабочих под контролем. Зольман не подвел. Заводы и фабрики продолжали работать как обычно.
Но оставалась опасность извне. 6 ноября Аденауэр получил неприятное известие: к Кёльну двигается эшелон с матросами из Киля. Бургомистр бросился в штаб гарнизона: пусть комендант вышлет навстречу солдат, пусть они остановят поезд. Комендант звонит президенту железнодорожной компании, тот отвечает, что нет ни паровоза, ни машинистов, — явно никто не хочет брать на себя ответственности. Вдобавок бургомистр и комендант получают еще одну «приятную» информацию: поезд из Киля уже на подходе и прибудет на главный вокзал точно по расписанию.
«Что же вы собираетесь предпринять, ваше превосходительство?» — нервно осведомляется бургомистр. «Добавлю патрулей на вокзале и прикажу не выпускать в город никого с красным бантом в петлице», — следует ответ. «И это все?» «Это все, что я могу сделать при сложившихся обстоятельствах», — почти со слезой в голосе отвечает комендант. «Ваше превосходительство, мне не о чем больше с вами говорить». — Побледнев от ярости, Аденауэр поворачивается и уходит.
Через несколько часов центральная часть Кёльна — уже в руках прибывших кильских матросов: чтобы не спорить с патрулями, они просто при выходе с вокзала на время поснимали свои красные банты. Началось братание с солдатами гарнизона. Не прошло и суток, как на площади перед собором при большом стечении народа было торжественно объявлено о том, что монархия свергнута и отныне в стране устанавливается республиканская форма правления. Кёльн даже опередил столицу: в Берлине решающие события — отречение кайзера, отставка Макса Баденского, переход власти к Совету народных уполномоченных и провозглашение республики — пришлись на 9 ноября.
Что происходило в это время на международной арене? Германское правительство решило добиваться перемирия не через нейтральных посредников типа Швейцарии, что было бы самым логичным шагом, а путем завязывания тайных контактов с той державой противостоящего блока, которая, как представлялось, более склонна к компромиссу. Именно в этом духе были истолкованы известные «14 пунктов», которые президент США Вудро Вильсон обнародовал еще в январе 1918 года. Соответственно 4 октября 1918 года в Вашингтон из Берлина была послана депеша с выражением готовности начать переговоры о мире на основе «14 пунктов». Американцы не спешили информировать о полученном предложении своих союзников. Трудно сказать, во что все это вылилось бы, если бы французским криптографам не улыбнулась удача: они расшифровали телеграмму и поделились информацией с англичанами.
Результат был предсказуем: недоверие к лояльности заокеанского союзника и страх перед «большевистской угрозой» в побежденной Германии (упомянутые события начала ноября в Киле, Вильгельмсхафене, Мюнхене, а затем практически и во всех крупных центрах империи только укрепили этот страх) побудили британского премьера согласиться с доводами своего французского коллеги Жоржа Клемансо и союзного главнокомандующего маршала Фердинанда Фоша относительно необходимости «временной» оккупации хотя бы части германской территории, а именно Рейнской области.
Ранее британская сторона упорно противилась такому решению на вполне разумных основаниях: содержание крупного воинского контингента после окончания военных действий не соответствовало массовым настроениям англичан; британская армия тогда не была наемной, и все, что хотели солдаты и их родственники в Англии, — это скорейшей демобилизации. Помимо того, как аргументировал командующий британским экспедиционным корпусом генерал Дуглас Хейг, уход немецкой армии за Рейн лишь- усилит ее оборонительный потенциал; растянуть ее боевые порядки вдоль границы 1870 года было бы, с его точки зрения, оптимальным решением, ибо такую завесу союзникам было бы легче прорвать. Можно, конечно, упрекнуть Хейга в чрезмерном увлечении гипотетическими сценариями: в реальной обстановке 1918 года немецкая армия не могла бы противостоять союзникам ни при каком раскладе, но он был, безусловно, прав, когда назвал доводы Клемансо и Фоша в пользу оккупации левого берега Рейна чистой политикой (имея в виду скорее простое политиканство).
Дело в том, что французы, особенно Фош (впрочем, с молчаливой поддержкой Клемансо), уже тогда преследовали цель отторжения Рейнской области от Германии и превращения ее в формально независимое, но ориентирующееся на Францию государство. Единства в определении военных целей между союзниками не было. Для англичан самым важным была нейтрализация, а лучше всего просто ликвидация германского военно-морского флота; американцы выступали за общую демократизацию и возвращение к границам 1870 года на западе и к границам 1914 года на востоке (последнее было явным нонсенсом ввиду создания ряда новых независимых государств в регионе Восточной и Центральной Европы). После ряда острых дискуссий между тремя основными союзниками к 4 ноября была выработана общая платформа: условия перемирия, которые должны были быть предъявлены немецкой стороне, включали в себя немедленную передачу французам Эльзас-Лотарингии, союзническую оккупацию всей территории, расположенной к западу от Рейна, создание демилитаризованной зоны на правом берегу; у городов Майнц, Маннгейм и Кёльн оккупанты получали право разместить свои войска в эксклавах и по другую сторону Рейна. В общем и целом победила французская точка зрения.
И все-таки Фош допустил одну тактическую ошибку: первоначально он настаивал на том, чтобы оккупация осуществлялась объединенными контингентами союзнических войск; однако, когда Хейг категорически воспротивился принципу создания смешанного командования, французский главнокомандующий счел за благо уступить. Для каждой армии были выделены свои сектора. Кёльн с прилегающим районом достался англичанам, и это решение имело далеко идущие последствия для судьбы Рейнланда и не в последнюю очередь для судьбы и карьеры нашего героя.
7 ноября 1918 года условия перемирия были доведены до сведения германского правительства. Его дни, однако, были уже сочтены. В тот же самый день, 7 ноября, под руководством молодого журналиста-радикала Курта Эйснера развернулись революционные события в Мюнхене; Бавария фактически порвала с имперским центром. 9 ноября подало в отставку и центральное правительство Макса Баденского; уходящий канцлер передал свои полномочия лидеру социал-демократов Фридриху Эберту; предусматривалось, что в ближайшее время состоятся выборы в Учредительное собрание, которое должно будет выработать новую конституцию. Вечером того же. дня Вильгельм II, смирившись с неизбежным, пересек германо-голландскую границу, превратившись из императора в политического эмигранта. Кайзеровский рейх рухнул еще до того, как был подписан акт о капитуляции Германии. На рассвете 11 ноября военные действия на Западном фронте прекратились.
Окончание долгой и изнурительной войны было встречено общим ликованием; однако если говорить о политиках, то вряд ли можно назвать хоть одного, кто был бы полностью удовлетворен ее исходом. Пожалуй, наиболее довольны были французы, но их никак не радовало то обстоятельство, что Кёльн оказался в руках англичан. Американцы думали только о том, чтобы «вернуть наших ребят домой», и поскорее. Мысль об участии в европейских делах, тем более если ради этого пришлось бы брать на себя какие-то обязательства, была им глубоко чужда. Наверное, менее всего были довольны англичане. На заседании военного кабинета 10 ноября, за день до подписания Комньенского перемирия, Ллойд-Джордж мрачно заметил, что «ввести войска в Германию — это все равно что ввести их в район холерной эпидемии. Сами немцы попробовали это в России и подхватили бациллу большевизма». Уинстон Черчилль со своей стороны высказал мысль, что «нам придется, возможно, позаботиться о сохранении мощи германской армии: Германию надо поддержать как барьер против большевистской угрозы». Словом, решение о посылке контингента оккупационных войск на левый берег Рейна было принято не без сомнений. Как весьма нереалистичные были восприняты те директивы для гражданского населения оккупируемой территории, которые были разработаны в штабе Фоша. Чувство юмора редко посещало Хейга, но тут он не удержался, чтобы не сострить: «Для немца единственный способ ничего не нарушить — это не вставать с постели; да и там он может провиниться — если, к примеру, слишком громко захрапит».
Впрочем, никто в британском кабинете не имел ни малейшего представления о том, что в действительности происходит в Кёльне или каком-либо другом городе развалившейся империи. Можно предположить, что, если бы там получили более или менее объективную информацию на этот счет, сомнения только возросли бы. В самом деле, как развивались события в том же Кёльне после упомянутого выше акта провозглашения «республики»?
Никто не знал, что делать, каковы должны быть первоочередные меры, каковы последующие. На 9 ноября была назначена массовая демонстрация, но под какими лозунгами она должна проходить, к чему надо призывать народ — по этим вопросам не было никакой ясности. Опять-таки выручил Зольман со своей командой. Он убедил социал-демократов Мюльхейма (там была наиболее сильная партийная организация) принять программу из четырех пунктов: освобождение политзаключенных (обычный лозунг всех революций), немедленное отречение Гогенцоллернов, всеобщие выборы в Национальное собрание и образование всегерманской социалистической республики (последний пункт допускал, естественно, самые разные толкования, в чем и было его преимущество).
Зольман рассчитал все очень точно. Перечить безумным идеям партийных низов не было смысла. Важнее было добиться всеобщего признания того, что социальные преобразования не должны вести к анархии, что нельзя допускать социального взрыва. Это удалось: в мюльхеймской платформе подчеркивалось, что «революционное движение в Кёльнском регионе развивается без кровопролития или каких-либо нарушений общественного порядка». Между прочим, при ее обсуждении было внесено предложение о том, что надо силой открыть двери тюрем, однако оно было отвергнуто большинством.
Что в это время делал бургомистр? Судя по всему, он еще не оставил мысли о том, что самым действенным методом сохранения законности и порядка в городе является применение военной силы. Когда к вечеру 7 ноября толпы солдат, матросов, рабочих и вообще любопытствующих, размахивая красными флагами, выкрикивая революционные лозунги, требуя ареста офицеров и т.д., заполонили центр города, Аденауэр вновь обратился к коменданту (молчаливо взяв назад свое решение не иметь с ним больше никаких дел). Сняв телефонную трубку, тот получил от бургомистра ценное указание: во дворе гимназии Святых апостолов расположена батарея полевой артиллерии, почему бы не шарахнуть но этим бандитам?
К счастью для Аденауэра (как и для будущего Кёльна, и, вероятно, всей Германии), комендант проигнорировал этот демарш. Сухо поблагодарив бургомистра за информацию, он сообщил, что ничего сделать нельзя. Это не было трусостью. Профессионал-военный понимал то, чего не мог постичь человек глубоко гражданский, хотя и впавший в воинственный раж: одна батарея не сможет рассеять возбужденную массу, неминуемые жертвы лишь вызовут жажду мести; если бургомистр хочет, чтобы его разорвали на части, это его дело, что касается самого коменданта и его подчиненных, то их такая перспектива не очень прельщает. Упомянутая батарея, как и остальные воинские подразделения, находившиеся вне мест постоянной дислокации, получили приказ туда незамедлительно вернуться.
К чести нашего героя, он в конце концов пришел к разумному выводу, что надо заняться не героическими безумствами, а серьезными переговорами.
Время торопило. Солдаты уже начали срывать погоны с офицеров, на улицах появились освобожденные узники — еще в тюремной одежде. На стихийном митинге была принята резолюция о создании Совета рабочих и солдатских депутатов; в его состав были избраны по пять представителей от солдат и рабочих; в числе этой десятки оказался и Зольман; солдаты, собравшиеся в одном из залов ратуши, встретили появление на трибуне своих новых вождей бурными аплодисментами.
Еще целый день оставался до того, как стало известно об официальном отречении кайзера, Аденауэр еще был формально связан присягой на верность династии, однако благоразумно решил, что это уже не столь важно. Он вступил в диалог с «мятежниками». Объединенными усилиями ему с Зольманом удалось предотвратить взрыв анархии. Однако для нашего героя это было все, что угодно, только не победа. Он впервые — нет, не упал, а просто споткнулся — на дороге вверх и выше, которая до этого момента была в общем и целом сравнительно гладкой. Он остался бургомистром, но исключительно но милости тех сил, которые он никоим образом не мог контролировать. Его город был в состоянии хаоса. Он потерял любимую женщину. Его страна потерпела поражение. Надвигалась оккупация. Ему было за сорок, и будущее не казалось особенно светлым. Впрочем, ни он, ни кто-либо другой не мог предвидеть тогда, насколько мрачным это будущее будет не только для него лично, но и для всей Германии.