ГЛАВА 3. НОВАЯ ГЕРМАНИЯ: НАЧАЛО

ГЛАВА 3.

НОВАЯ ГЕРМАНИЯ: НАЧАЛО

«Я счел совет (Робертсона) правильным: надо было заняться конкретными делами»[30]

Смерть близкого человека, даже если она не приходит неожиданно, всегда вызывает шок, зачастую сопровождающийся желанием уйти в себя, ни с кем не общаться, как бы отгородиться от всего мира. Всякое постороннее вмешательство, даже если это выражение сочувствия, способно вызвать реакцию раздражения и даже ярости. Так случилось и с Аденауэром. Уже на похоронах Гусей он резко оборвал одного из присутствовавших, который попытался завязать с ним проникновенную беседу. В последующие дни он вообще замкнулся; рассчитывать на общение с ним могли только те визитеры, у которых были не терпящие отлагательства дела.

Помимо боли утраты, у него были и другие причины для тяжких раздумий. При всей глубине его скорби после смерти первой жены тогда у него была перспектива вновь обрести и подругу жизни, и нормальную семью, что вскоре и стало реальностью. Теперь такой перспективы по понятным причинам не было и не могло быть. Предстояло как-то адаптироваться к мысли о том, что ему придется доживать свой век в одиночестве. Более того, его, вероятно, преследовало и определенное чувство вины за то, что он не смог уделить достаточно времени умирающей супруге, а возможно, и за то, что недоглядел за ней, когда она, борясь со своей депрессией, явно превысила допустимую дозу приема транквилизаторов.

С последним комплексом наш герой справился, во всяком случае, достаточно легко: он смог убедить себя, что болезнь Гусей началась еще тогда, когда она попала в руки гестапо, и с тех пор уже была обречена. С медицинской точки зрения это, разумеется, нонсенс: само по себе единичное отравление, даже такое тяжелое, которое Гусей перенесла в Браувейлере, не могло вызвать тех последствий для организма, которые привели к роковому концу. Дефицит лейкоцитов может быть только следствием длительного и все увеличивающегося употребления лекарства, которое она принимала в надежде справиться со своими нервами. Тем не менее даже в написанных много лет спустя мемуарах Аденауэр по-прежнему утверждал, что его супруга уже к концу войны была «безнадежна больна» в результате пребывания в застенках гестапо. По-видимому, эта мысль его утешала.

Как и после смерти Эммы, вдовец стал уделять особое, подчеркнутое внимание дому, детям. Вновь возобновились совместные семейные трапезы в Рендорфе, однако обстановка их стала иной. Во время войны домочадцы привыкли к образу мягкого, внимательного и добродушного патриарха — «дедушки». Теперь им пришлось привыкать к совсем другой манере его поведения — холодновато-жесткой. Как писала впоследствии его невестка Лола, которая не без основания могла считать себя его любимицей, «если кому-то удавалось избежать уколов его сарказма, он мог считать, что ему на этот раз крупно повезло». Главу семейства теперь уже невозможно было представить себе в заплатанных штанах и дырявой соломенной шляпе; строгий темный костюм, длинное пальто, высокая шляпа — таков был теперь его обычный наряд. Неудивительно, что семейные застолья больше напоминали заседания кабинета министров.

К нему вернулись многие из тех качеств, которые были характерны для него в период деятельности в качестве кёльнского бургомистра. Вернулась агрессивность в ведении политической дискуссии — вернулась в новом качестве, на несколько регистров выше. То, что раньше было едкой иронией, превратилось в злобные инвективы, порой граничащие с вульгарностью. Личные атаки на оппонентов приобрели черты вендетты, притом не без применения грязных приемов политического оговора. К примеру, он распустил слух, будто его коллега по партии Якоб Кайзер поддерживает какие-то тайные контакты с сотрудниками советской военной администрации и вдобавок еще с бывшими генералами вермахта. Этого было достаточно, чтобы подорвать авторитет соперника как солидного и заслуживающего доверия политика, что Аденауэру и требовалось. В общем, можно сказать, что он не только усвоил правила политической игры, но и был готов играть вообще без правил.

Того же, что и от своих политических союзников — полного и абсолютного подчинения, — Аденауэр отныне требовал и от членов своей семьи. Неудивительно, что та же Лола констатировала, говоря о времени 1947–1948 годов: «Мой свекор стал совсем другим по сравнению с тем человеком, которого я знала когда-то, когда впервые с ним познакомилась». Его новым любимцем стал Пауль, и понятно почему: он от природы был из детей самым мягким по характеру, готовился принять сан, а с ним обеты безбрачия, бедности и терпения; последнее особенно было необходимо для любого, кто общался с «новым» Аденауэром, а для него, в свою очередь, это качество сына — способность безропотно сносить его агрессивные выходки — было, по-видимому, особенно ценным.

Не в оправдание нового стиля поведения нашего героя, но по крайней мере в качестве объяснения причин его возникновения можно привести то соображение, что события как на международном, так и на внутригерманском уровне развивались в то время с такой головокружительной быстротой, что от любого политика требовалась гигантская мобилизация интеллектуальной и нервной энергии, чтобы удержаться на гребне волны, не рухнуть вниз и не оказаться в конечном счете в мусорной яме истории. За штутгартской речью Бирнса последовала в марте 1947 года «доктрина Трумэна», с которой в международный лексикон вошло понятие «сдерживания», затем в июне, о чем уже говорилось, — «план Маршалла». Мир все более оказывался в тисках блоковой конфронтации.

Это соответствующим образом отражалось и в германской политике. Аденауэр одержал наконец окончательную победу над «восточным» ХДС — правда, не без помощи со стороны Советов, которые в декабре 1947 года отстранили Кайзера и Леммера с руководящих постов в партии под тем предлогом, что они не поддержали организованное коммунистами движение Немецкого народного конгресса. В восточной зоне развернулась кампания арестов функционеров ХДС; всего ее жертвами за период с 1948 по 1950 год стали не менее шестисот человек; аресты проводил пятый отдел уголовной полиции (К-5), который был создан советской военной администрацией для того, чтобы вылавливать укрывшихся нацистов, но фактически стал орудием расправы с политическими противниками режима; большинство арестованных оказались в советских лагерях. Политические соперники Аденауэра, таким образом, мало того что потеряли самостоятельную базу для своей деятельности, они лишились всяких доводов в защиту тезиса о возможности найти «средний путь» между Западом и Востоком; отныне чистой химерой была и идея о том, что ХДС должен управляться из Берлина.

В июне 1947 года во Франкфурте-на-Майне состоялось первое заседание Экономического совета Бизоний. Впервые за четырнадцать лет публика увидела поднятый по этому случаю черно-красно-золотой флаг германской республики; правда, провисел он недолго: американцы распорядились его снять, чтобы ни у кого не создалось впечатления, что оккупация заканчивается и немцы начинают восстанавливать свой суверенитет хотя бы в символической форме. Более исторически значимым событием этого заседания было решение фракции СДПГ отвергнуть коалицию с ХДС/ХСС и уйти в оппозицию. Не меньшую роль сыграло и принятие советом так называемых переходных законоположений, согласно которым суверенитет земель ограничивался в пользу будущего федерального центра. Каким будет этот центр и какой будет федерация, оставалось неясным, но, по существу, это был уже шаг к суверенитету, по крайней мере в теории; важно, что оккупационные власти в отличие от истории с флагом на этот раз решили не возражать.

Самым острым политическим вопросом в Бизоний был в то время демонтаж промышленных предприятий. В октябре 1947 года обнародовали англо-американскую программу ликвидации военных заводов, к числу которых были отнесены не только те, которые изначально предназначались для производства вооружений, но и те, которые, не являясь таковыми, были в свое время переведены на выпуск военной продукции или выполняли военные заказы. Особенно сильно эта программа затронула предприятия британской зоны. Аденауэр оказался в числе самых активных ее противников. Учитывая то, что продуктов питания по-прежнему не хватало, а индекс промышленного производства едва превышал треть от довоенного, демонтаж мог только обострить ситуацию. Сомнения по поводу разумности этой программы испытывали и в Лондоне; не кто иной, как лорд Пакенхэм, член кабинета, ответственный за германские дела, признавался задним числом в том, что в данной связи пережил «глубокий внутренний конфликт». Логика, которую использовал Аденауэр, была внешне безупречной: нельзя говорить об экономическом восстановлении Европы, которое предусматривалось «планом Маршалла», и одновременно взрывать немецкие заводы — одно исключает другое.

Наконец в феврале 1948 года, как раз когда болезнь Гусей вступила в критическую фазу, произошло событие, приковавшее к себе внимание всего мира (и, очевидно, заставившее Аденауэра на какое-то время если не забыть об умиравшей супруге, то, во всяком случае, как-то отодвинуть на задний план мысли о ней): коммунисты захватили власть в Чехословакии. А потом пошло-поехало: последовало заключение договоров о «дружбе, сотрудничестве и взаимной помощи» между Советским Союзом и странами Восточной Европы; в марте советский представитель в Союзном контрольном совете маршал Соколовский («Соко», как несколько фамильярно именовали его между собой западные члены совета) демонстративно покинул его заседание, и совет фактически прекратил свое существование; в апреле советский истребитель «Як» врезался в английский самолет с пассажирами, когда тот заходил на посадку в западноберлинском аэропорту Гатов; обе стороны обменялись по этому поводу жесткими нотами протеста. Траектория отношений между Советами и западными оккупационными властями в Германии пошла резко — почти вертикально — вниз, к нулевой отметке. Ситуация приняла непредсказуемо опасный характер.

Она еще более обострилась, когда в Лондоне собралась очередная конференция по германскому вопросу, на которую демонстративно не был приглашен Советский Союз, незадолго до этого отказавшийся принять помощь по «плану Маршалла». Советы, естественно, восприняли свое исключение из круга стран, которые должны были определить будущее Германии, как провокацию — уход Соколовского с заседания контрольного совета как раз и был на нее ответом, который, в свою очередь, лишь усилил решимость Запада идти своим путем. Генерал Робертсон, ставший к тому времени из заместителей военным губернатором британской зоны (ранее этот пост номинально занимал маршал Шолто Дуглас), выступая 7 апреля в ландтаге земли Северный Рейн-Вестфалия, выразился с военной прямотой: «Вы должны идти вперед и обустраивать ту часть вашей страны, которая составляет большую ее часть и находится по эту сторону железного занавеса. Со временем и все остальное придет к вам. Мы предлагаем вам нашу добрую волю и сотрудничество». Как писал позднее Аденауэр, «эта речь нас сильно ободрила». Еще бы!

В это время на сцене появилась новая фигура, которой было суждено привлечь к себе внимание политиков — но крайней мере тех из них, которые интересовались экономикой, — Людвиг Эрхард. Поначалу его мало кто знал, и его взлет стал в известной мере делом случая. Первым директором Экономического совета Бизоний был представитель баварского ХСС Йоханнес Землер; наличие солидной партийной поддержки не спасло его, однако, от гнева американцев: он осмелился покритиковать их за то, что в качестве продовольственной помощи они поставляют кукурузу, которая в довоенной Германии шла в основном на корм домашней птице, притом требуя оплаты в твердой валюте. Особенно задело оккупантов замечание Землера насчет того, что уж если приходится принимать то, что дают, и платить столько, сколько требуют, то совсем лишнее рассыпаться в благодарностях таким благодетелям. Американский губернатор, генерал Льюшес Клей, немедленно уволил строптивца.

Аденауэр хотел было продвинуть на освободившееся место некоего Германа Пюндера, личность весьма бесцветную, а потому и неопасную. В дело вступил Пфердменгес, попытавшийся организовать кампанию в пользу Пюндера, но из этого ничего не вышло. Американцы предпочитали того, кого они знали, — Эрхарда. С их точки зрения, эта кандидатура имела ряд явных преимуществ. При нацистах он, уроженец Франконии, никак не «засветился», во время войны руководил в Нюрнберге каким-то институтом, о котором мало кто что знал, кроме того, что там вроде бы изучались долгосрочные экономические проблемы города. Он лично сочинил довольно скучный труд на тему военных долгов и экономической политики в побежденной стране. С апреля 1945-го до января 1947 года работал в органах временного самоуправления в Баварии, ничем себя особенно не проявив, а потом перешел на преподавательскую работу в Мюнхенский университет. Казалось бы, никаких особо благоприятных предпосылок для успешной политической карьеры.

Однако, очевидно, его идеи были для американцев достаточно привлекательными, и в октябре 1947 года «почетный профессор» Мюнхенского университета неожиданно оказывается в кресле руководителя «специального бюро но вопросам валюты и кредитов», созданного при Экономическом совете Бизоний. Истинное предназначение этого «бюро» держалось в строжайшем секрете: речь шла о подготовке денежной реформы в западных зонах. Эрхард с этой миссией успешно справился. Пятьсот тонн новых «дейчмарок», отпечатанных в США, были благополучно доставлены во Франкфурт, и 20 июня 1948 года новая марка стала единственным платежным средством в трех западных зонах, а позднее и в Западном Берлине.

Одновременно Эрхард, даже не проконсультировавшись с военными губернаторами союзников, своим единоличным актом отменил контроль над ценами. Клей пытался образумить авантюриста, заявив ему: «Мои советники говорят, что то, что вы сделали, страшная ошибка». Эрхард и не подумал отступать. «Господин генерал, не обращайте на них внимания. Мои советники говорят то же самое» — этот его остроумный ответ американскому проконсулу вошел в историю.

Аденауэр не сыграл какой-либо значительной роли в событиях, связанных с денежной реформой. Он был не очень сведущ в экономических расчетах и понимал свою слабость в этой области. Понял он и другое: импозантный Эрхард с его вечной сигарой будет для него идеальным партнером в качестве министра экономики, он возьмет на себя большую часть проблем, относящихся к внутренней политике, и даст ему, Аденауэру, возможность полностью сосредоточиться на международных делах. Пока об этом было рано говорить, эта мысль осталась как бы в глубине сознания — на будущее, но она уже созрела, и это была одна из самых верных мыслей, которые когда-либо посещали нашего героя.

Первой серьезной акцией Аденауэра на международной арене, если не считать нескольких случайных бесед с христианскими политиками из других европейских стран и интрижек с французами но поводу проекта «Рейнского государства» (мы упоминали о них выше), было его участие в Гаагском конгрессе движения за «единую Европу», который состоялся в начале мая 1948 года и на котором он возглавлял делегацию ХДС. Форум был достаточно масштабный: свыше восьмисот участников, из одной Великобритании делегация в сто сорок человек во главе с Уинстоном Черчиллем и с участием таких видных политиков, как Антони Идеи и Гарольд Макмиллан; творческую интеллигенцию представляли дирижер Адриан Баулт и поэт Джон Мейсфилд. Из Бельгии приехал Поль-Анри Спаак, из Франции — Леон Блюм и Эдуард Эррио, из Италии — Альчидо де Гаснери. Словом, аудитория была солидная.

Конгресс открылся вступительной речью Черчилля — длинной, прочувствованной, полной, естественно, всяких красивых фраз о единстве Европы. Он особо упомянул о присутствии представителей от Германии и приветствовал их в теплых выражениях. О сути германской проблемы он сказал ясно и четко: она состоит в том, чтобы «вдохнуть жизнь в экономику Германии и возродить прежнюю славу немецкой расы, не допуская в то же время восстановления ее военной мощи, которая стала бы новой угрозой соседям, у которых, как и всех нас, еще не зарубцевались раны от ее применения в прошлом». Черчилль удостоил Аденауэра личной аудиенции. Тот оценил этот жест но достоинству.

Фундаментального перелома в представлениях Аденауэра о Черчилле, разумеется, не произошло: он хорошо помнил высказывание британского экс-премьера о немцах: они «или лижут вам пятки, или хватают за горло». Тем не менее после окончания аудиенции он попросил лорда Пакенхэма, который также присутствовал на ней, передать свою «глубокую благодарность» Черчиллю и его сподвижникам, добавив: «Мы были узниками Гитлера, и, если бы не господин Черчилль, нас бы сейчас давно уже не было в живых». На вопрос Пакенхэма, почему он сам не сказал этого прямо во время беседы, Аденауэр ответил с достоинством: «Сейчас моя нация унижена, и если в такой момент говорить принародно о таких вещах, то это будет выглядеть мелким подхалимажем, попыткой подлизаться к победителю, что не в интересах моей страны». Так что «лизать пятки» наш герой не захотел. Более того, в письме старому знакомому еще по двадцатым годам, Сильвербергу, он отозвался о своем английском собеседнике довольно сдержанно: «Черчилль произвел на меня неплохое впечатление. Но он уже очень стар». Между прочим, Черчиллю было тогда семьдесят три года, а самому Аденауэру — «всего-навсего» семьдесят два — гигантская разница, конечно!

В целом Аденауэр имел все основания быть довольным результатами Гаагского конгресса, о чем он и сообщил на очередном заседании правления ХДС британской зоны. Он, в частности, выразил полное согласие с тезисом о том, что будущее Германии — в европейской федерации. В ней, по его словам, — «спасение для Европы, спасение для Германии». Вполне удовлетворял его и принцип наднациональности, согласно которому, говоря словами Гаагской декларации, «европейские нации должны передать в общее распоряжение некоторые из своих суверенных прав с тем, чтобы обеспечить осуществление необходимых совместных действий в сфере экономики и политики».

К этому времени у Аденауэра улучшились отношения с английскими оккупационными властями — по крайней мере в личном плане. С Робертсоном они приняли даже сердечный характер и позднее переросли в нечто близкое к настоящей дружбе. Аденауэр симпатизировал также лорду Пакенхэму — тот тоже был католик, как и он, и этот фактор играл немаловажную роль в достаточно теплых чувствах, которые они испытывали друг к другу. Когда Пакенхэм в конце мая 1948 года, получив новое назначение, покидал Германию, Аденауэр удостоил его даже приглашения на чашку чая в свой рендорфский дом. Тем не менее перемены были относительными, взаимные подозрения оставались.

Настоящий кризис наступил, когда 7 июня на пресс-конференции, созванной для ознакомления общественности с итогами только что завершившейся Лондонской конференции, были оглашены три «рекомендации», которые западные союзники адресовали немецким политикам в своих зонах: одна предусматривала созыв учредительного собрания для принятия конституции, другая — выработку оккупационного статута, который разграничил бы нрава и компетенцию между немецкими властями и военными губернаторами после вступления конституции в силу, и, наконец, третья — создание Международного органа по Руру, который регулировал бы производство и распределение продукции угольной и сталелитейной промышленности Рурского бассейна. Именно эта третья «рекомендация» стала для Аденауэра чем-то вроде красной тряпки для быка. Западники пытаются украсть у немцев их главную мастерскую — таков был лейтмотив его пылких обличений, даже вопрос о демонтаже отошел в них на второй план.

Между тем на подходе был уже куда более серьезный международный кризис — берлинский. Через две недели после обнародования «Лондонских соглашений» в западных зонах была проведена, о чем уже говорилось выше, денежная реформа, которая вызвала крайне резкую реакцию со стороны Советов. Началось то, что вошло в историю как «блокада Берлина». Западные союзники организовали воздушный мост из своих зон в Западный Берлин. Мир, казалось, висел на волоске, вот-вот могла разразиться Третья мировая война. Аденауэру до всего этого, казалось, не было никакого дела. Для него был один-единственный жупел: проектируемый Международный орган по Руру. «В сравнении с ним Версаль — это букет роз», — писал он, сознательно утрируя негативный характер западной инициативы. В действие была приведена партийная машина: через три дня после обнародования решений Лондонской конференции в Бад-Кенигштейне собрались функционеры земельных организаций ХДС обеих зон, входивших в Бизонию. Конференция, проходившая под председательством Аденауэра, приняла заявление, в котором решительно отвергались касавшиеся Рура положения лондонских «рекомендаций». Аденауэр попытался даже войти в контакт с руководством СДПГ, чтобы начать общую кампанию протеста, однако Шумахер был болен, а в его отсутствие никто не решился взять не себя ответственность за важное политическое решение.

В обстановке нарастающего берлинского кризиса аденауэровские вопли но поводу Рура производили странное впечатление — как если бы кто-то начал жаловаться на протекающий кран, когда прорвало магистральную трубу. Только крайне наивный человек мог думать, что союзники изменят свою позицию, пойдут на ревизию соглашений, достигнутых после нескольких месяцев напряженных переговоров и отразивших деликатный баланс интересов их стран, и все из-за того, что они не нравятся кому-то в стане «побежденного противника», каковыми тогда все еще считались немцы. Аденауэр, конечно, не был настолько наивен, он хорошо понимал, что в лучшем случае можно надеться на какие-то уступки по мелочам, не более того. Налицо была чистая демагогия с его стороны.

Оккупационные власти дали ей резкий отпор. На последнем заседании Зонального консультативного совета (его роспуск также предусматривался решениями Лондонской конференции), которое состоялось 29 июня 1948 года, Робертсон твердо потребовал от собравшихся перестать «ребячиться». В официальном послании военной администрации министрам-президентам земель содержался жесткий призыв прекратить «неконструктивную и безответственную критику». В своем выступлении перед членами распускаемого совета Робертсон не стал лукавить: он заявил, что прекрасно понимает, что они не в восторге от условий Рурского статута, но его принятие было той ценой, которую пришлось заплатить за согласие Франции на пакет соглашений в целом. Аргументация подействовала: как писал Аденауэр впоследствии, он «счел совет (Робертсона) правильным: надо было заняться конкретными делами».

Эти «конкретные дела» состояли прежде всего в исполнении министрами-президентами трех западных зон полученного ими от союзников мандата на разработку конституционных основ новой германской республики. Соответствующий процесс принял затяжной и сложный характер. Вначале министры-президенты собрались 8 июля в Кобленце для общей дискуссии. Она продолжалась три дня. 20 июля они собрались вновь во Франкфурте для дискуссии с военными губернаторами зон; на этот раз она заняла уже шесть дней. Наконец, 10 августа на острове Херренинзель посреди озера Химзее под Мюнхеном собралось совещание экспертов по конституционному праву — еще тринадцать дней. Результатом всех этих бдений стали первый набросок будущего Основного закона ФРГ и первая уступка оккупационных властей: они согласились вопреки своей первоначальной позиции не настаивать на принятии конституции путем референдума[31].

Аденауэр не принимал и не мог принимать участия ни в одном из этих форумов. Они формировались на строго непартийной, даже надпартийной основе, а у Аденауэра никаких официальных постов, кроме как партийных, не было. Разумеется, министры-президенты, да и эксперты-юристы, как правило, принадлежали к какой-либо партии либо были близки к той или иной из них но своим взглядам, но попробовал бы кто-нибудь продиктовать свою волю, положим, Карлу Арнольду, главе правительства Северного Рейна-Вестфалии! Напомним, он и министром-президентом стал против воли своего партийного руководителя. Не более управляем был и министр-президент Баварии Ганс Эхард. В чем последний сходился с Аденауэром, так это разве только в общей антипатии к тогдашнему председателю ХСС Йозефу Мюллеру. В остальном они общего языка найти не могли; неудивительно, что Аденауэр не скупился на отрицательные эпитеты в адрес Эхарда: и «глупый»-то он, и «с плохими манерами». Само собой разумеется, еще меньше влияния Аденауэр мог оказать на тех глав земельных правительств, которые представляли СДПГ. Впрочем, они не очень слушались и своего собственного партийного лидера Шумахера.

Для Аденауэра наступило время горького бездействия. Он мог делать какие-то заявления, проводить заседания партийных органов, вести переговоры с представителями других партий и единомышленниками в других странах, но рычагов реальной власти, которые позволили бы ему, например, вести диалог на равных с военными губернаторами или тем более с правительствами стран, которых те представляли, у него не было. Он, кстати, почти ничего не знал о том, что происходит в американской зоне оккупации, и даже не был лично знаком с ее военным губернатором, генералом Клеем (тот, правда, и не выражал особого желания заводить такое знакомство). Понятно, почему родственникам Аденауэра так доставалось от него: он был не первым и не последним, кто вымещает свои проблемы на домочадцах.

Поворот наступил после того, как министры-президенты 26 июля приняли принципиальное решение принять план союзников и созвать 1 сентября 1948 года в Бонне конституционное собрание — Парламентский совет. В отличие от предшествующих форумов в нем должны были заседать представители от партий: 27 от ХДС/ХСС, 27 — от СДПГ, 5 — от либералов и по два — от Центра и от коммунистов. Эти цифры примерно отражали в усредненном виде соотношение между численностью фракций в избранных ранее ландтагах земель. Относительно места, где должен был заседать совет, споры шли дольше всего — до середины августа. К тому, что в конце концов был выбран Бонн, Аденауэр вопреки расхожему мнению не имел никакого отношения; это был всецело плод лоббистских усилий властей Северного Рейна-Вестфалии. Сам будущий канцлер предпочитал тогда Кобленц: этот город был во французской зоне, и постоянный контакт парламентариев с тамошними оккупационными властями, но его мысли, обеспечил бы смягчение французской оппозиции слишком быстрому продвижению немцев к статусу суверенного государства. Сомнительно, что расчет был правильный, но, во всяком случае, все это осталось его личным мнением: у Аденауэра не было никаких возможностей повлиять на решение министров-президентов.

Поначалу и в Парламентском совете его роль была довольно пассивной. За его спиной и, к его вящему неудовольствию, была проведена обменная сделка: принадлежавшее социал-демократам место члена совета от Гамбурга было отдано представителю ХДС, зато социал-демократы смогли делегировать в качестве представителя Вюртемберга блестящего юриста из Тюбингена, человека обаятельного и контактного, умелого переговорщика Карло Шмида. Это была очевидная кандидатура на пост руководителя главного рабочего комитета форума. Чтобы обеспечить его избрание, СДПГ выразила готовность отдать пост председателя совета Аденауэру. Замысел социал-демократов с обезоруживающей откровенностью изложил один из депутатов от СДПГ: «Пусть эта старая перечница посидит в своем почетном кресле — мешать меньше будет. Настоящая работа — в координационном комитете, а там всем будет заправлять наш Карло». Статус председателя, как считалось, будет чисто представительским, кроме того, всеобщее мнение сводилось к тому, что Аденауэр уже слишком стар для роли активного политического деятеля.

Те, кто так думал, здорово ошиблись. Верно: львиная доля в разработке Основного закона пришлась на возглавляемый Шмидом комитет, однако Аденауэр был отнюдь не таков, чтобы удовлетвориться ролью лишь номинального главы форума. Прежде всего он взял на себя функции связи с прессой и оккупационными властями. Это был поистине гениальный ход. Пока в комитетах велись конфиденциальные дискуссии, Аденауэр стал главным поставщиком всевозможных «утечек» и комментариев для публики и для военных губернаторов. Если раньше его знали только в британской зоне, то теперь он стал знаковой фигурой для всей Западной Германии. Как отмечал позднее первый президент ФРГ Теодор Хейс, «не имея какого-либо определенного «участка», за который он бы непосредственно отвечал, (Аденауэр) стал постепенно восприниматься всеми, и прежде всего оккупационными властями, как само воплощение и предвестник будущей, еще не родившейся Федеративной Республики».

Незаменимым его помощником в это время стал Герберт Бланкенхорн — новая звезда западногерманской политической сцены. Отпрыск вполне благополучной семьи баденских виноделов и виноторговцев (его дед, используя лозу, вывезенную из Калифорнии, сумел возродить знаменитый сорт «Мюллер-Торгау», плантации которого были уничтожены филоксерой), он в свои сорок четыре года успел уже повидать мир. Его родной дядя был в 1937–1939 годах послом в Вашингтоне, и он сам в возрасте двадцати пяти лет стал дипломатом. Он продолжал службу в нацистском МИДе до самого конца Третьего рейха, особенно стараясь не выделяться ни изъявлениями преданности режиму, ни тем более какими-то оппозиционными настроениями. Побывал на разных дипломатических постах в Афинах, Вашингтоне, Хельсинки и Берне. Он был неглуп, умел располагать к себе и считался англофилом. В новой Германии он наверняка мог надеяться на возобновление и успешное продолжение своей дипломатической карьеры, так что никто из его английских друзей не мог понять, почему он решил связать свою судьбу с престарелым политиком, который имел репутацию в лучшем случае беспринципного приспособленца, а в худшем — отъявленного реакционера.

Каковы бы ни были мотивы, его деятельность оказалась весьма успешной. Ранее назначенный Аденауэром генеральным секретарем ХДС британской зоны, он затем занял специально созданный для него пост личного секретаря председателя Парламентского совета. В этом качестве он обеспечивал Аденауэру тесные контакты с офицерами связи при военных комендантах и ориентировал его в сложном лабиринте взаимоотношений между соперничающими группировками в лагере оккупантов. Бланкенхорн также должным образом представил Аденауэра сообществу корреспондентов и обозревателей зарубежной прессы, аккредитованных в Германии. Первые их впечатления о человеке, который по крайней мере номинально оказался на положении первого лица среди западногерманских политиков, были не особенно благоприятные. Один из американских журналистов, ранее бывавший в Египте, сравнил Аденауэра с ожившей мумией. Другой, знаток Китая, обнаружил, что у Аденауэра «восточный тип» лица; данное им описание его внешности, пожалуй, подошло бы какому-нибудь клерку диккенсовских времен: «серая кожа, сменный накрахмаленный воротничок, весь такой стерильный». Интервью, которые давал председатель Парламентского совета, скорее напоминали лекции, которыми почтенный профессор удостаивает зеленых юнцов-студентов; никаких шуток, броских фраз, все в высшей степени серьезно и невыносимо скучно. Журналисты воспринимали его как осколок прошлого, временную фигуру, на смену которой должен наверняка вот-вот прийти кто-то из молодого поколения. Еще одна ошибка.

Пленарные заседания Парламентского совета собирались редко, а поскольку единственной точно определенной официальной функцией Аденауэра было председательство на этих заседаниях, свободного времени у него было предостаточно. По совету Бланкенхорна он использовал его для того, чтобы завязать полезные контакты за рубежом. Порой никто в Парламентском совете даже не знал, где в данный конкретный момент находится председатель — то ли в Швейцарии, то ли в Люксембурге, то ли еще где… Его коллег, работавших до седьмого пота в комитетах, включая членов фракции ХДС, это, естественно, раздражало, но для Аденауэра было важно завязать диалог с теми, в чьих руках, говоря возвышенным языком, находилось будущее Европы. С некоторыми из них он познакомился еще на Гаагском конгрессе — среди них был, например, итальянский премьер де Гаспери. С другими он встретился впервые. Встреча с французским министром иностранных дел Робером Шуманом стала, пожалуй, для него — и для Европы — самой важной и значительной. Именно тогда зародился триумвират «великих европейцев» — Аденауэр, Шуман, де Гаспери.

Встреча Аденауэра и Шумана состоялась в обстановке чрезвычайной секретности. Местом для нее был избран замок в городке Бассенхейм на Мозеле; построенный в свое время для семьи миллионеров Оппенгеймов, он в описываемое время служил резиденцией французского губернатора Рейнланд-Пфальца де Буаламбера. Для пущей конспирации Аденауэра укрыли в машине большим пледом, а шляпу надвинули на самый лоб. Сам Шуман прилетел из Парижа почти что инкогнито; самолет доставил его на близлежащий военный аэродром Нидермендиг. Диалог двух политиков длился почти двое суток.

Они быстро нашли общий язык — и в буквальном, и в переносном смысле. Для Шумана, который родился в 1886 году в Люксембурге и мать которого была немка, немецкий язык был почти что родной; более того, высшее образование он получил в германских университетах — сперва в Меце (город в Лотарингии, территория которой после франко-прусской войны 1870–1871 годов отошла к Германии), потом в Мюнхене и Бонне. Он стал офицером резерва германской императорской армии, а во время Первой мировой войны хотя и не принимал прямого участия в военных действиях, но тем не менее исправно тянул служебную лямку во славу кайзера, вроде бы даже, как утверждали его политические противники, был членом военного трибунала. Когда Эльзас и Лотарингия но условиям Версальского договора были возвращены Франции, Шуман остался в Меце, занялся там юридической практикой и тогда же, в 1919 году, был избран депутатом Национального собрания от округа Мозель.

О его личных качествах трудно что-либо сказать с уверенностью. Во всяком случае, их с Аденауэром многое разделяло. Шумана отличала некоторая экзальтированность поведения — Аденауэр, напротив, всегда носил маску холодного достоинства; Шумана всегда интересовали всякие детали, даже мелочи — Аденауэр, казалось, был выше всего этого. «Странная, меланхолическая фигура, в нем есть что-то донкихотское, наполовину политик, наполовину кюре» — такую характеристику дал Шуману в свое время Гарольд Макмиллан.

При всем при том это был мужественный человек и настоящий патриот. После поражения Франции он был в сентябре 1940 года арестован гестапо, в 1942 году совершил удачный побег из лагеря и стал активным участником движения Сопротивления. Он примкнул к католической партии «Народно-республиканское движение» и сделал хорошую политическую карьеру в послевоенной Франции. Однако ко времени свидания с Аденауэром в душе его бродили сомнения насчет правильности избранного им внешнеполитического курса.

Аденауэр сразу сел на своего любимого конька: со старой враждой между Францией и Германией должно быть покончено; французские страхи насчет безопасности своих восточных границ вполне понятны, но экономическая интеграция должна лишить их всякого основания; такая политика имеет шансы на поддержку на западе Германии, где сильно влияние романской культуры и господствует католицизм; немцы на востоке больше подвержены воздействию марксизма и национализма. На Шумана эта аргументация произвела определенное впечатление, но некая толика скептицизма осталась. Он предпочел видеть Германию разделенной на три части и выразил недовольство позицией Аденауэра в отношении органа но Руру. Насчет Саара он проявил большую гибкость: в свое время, заявил он, эта область может быть возвращена Германии — при соответствующих гарантиях соблюдения экономических интересов Франции.

Никаких письменных соглашений во время этой встречи заключено, естественно, не было. Не было и никаких конкретных устных договоренностей. Главное — в установлении сердечных отношений между двумя политиками, основанных притом не на чистых эмоциях, а на рациональном расчете. В своем послании Шуману, написанном по свежим следам их совместных бесед, Аденауэр вновь подчеркнул, что рассматривает экономическую интеграцию как «самую надежную основу добрососедского сотрудничества». 24 ноября он изложил эти свои взгляды в беседе с американским политическим советником в Германии, послом Робертом Мэрфи, а вскоре, в декабре, — при первой встрече с генералом Клеем.

Пока председатель Парламентского совета осваивал дипломатический паркет, работа парламентариев почти что застопорилась. Карло Шмид и его комитет существенно отставали от графика, который имели в виду военные губернаторы. Правда, но основным положениям проекта Основного закона известный консенсус был достигнут. Роль позитивного фактора сыграло отсутствие Шумахера, который всю зиму проболел; иначе дискуссия была бы куда острее (да, пожалуй, и поинтереснее), но результат заставил бы себя ждать еще дольше. Однако и при наличии общности в главном между двумя основными фракциями — СДПГ и ХДС — оставались разногласия, устранение которых требовало времени.

Самый серьезный спор развернулся вокруг проблемы отношений центра и земель. В конечном счете все свелось к нескончаемым дебатам насчет принципов формирования бундесрата — верхней палаты будущего парламента. Естественной моделью был сенат США, в который избираются по два сенатора от каждого штата вне зависимости от численности проживающего там населения. Аденауэр внушал своим коллегам по фракции ХДС, что эта модель неприемлема: ее принятие приведет к тому, что большинство окажется у социал-демократов, особенно если в число субъектов федерации будет включен Берлин. Полемика была достаточно бурной, но в конце концов фракция ХДС приняла предложенный социал-демократами компромисс: депутаты бундесрата будут делегироваться правительствами земель, но число депутатов от каждой земли будет различным — в зависимости от численности населения. Аденауэр был крайне недоволен не согласованным с ним решением, но не стал возражать.

Другой серьезный спорный момент касался проблемы отношений между Парламентским советом и оккупационными властями. Аденауэр придерживался вполне разумной точки зрения, что, поскольку проект Основного закона должен быть в конечном счете представлен на утверждение военным губернаторам, имеет смысл держать их постоянно в курсе его разработки и что именно он должен выполнять эту миссию. Социал-демократы считали, что, таким образом, западные правительства и сам Аденауэр получат возможность навязывать депутатам свои собственные взгляды и представления. Настоящий скандал разразился после того, как 16 декабря Аденауэр во Франкфурте имел беседу с военными губернаторами, те в ходе ее высказали ряд претензий по поводу того, что Парламентский совет в ряде случаев игнорировал их указания, а Аденауэр, в свою очередь, доложил о них депутатам. Представители СДПГ подняли крик: мол, Аденауэр сам подсказал союзникам свои собственные идеи, в частности, насчет бундесрата, а теперь пытается протащить их как якобы директиву оккупационных властей. Они внесли резолюцию недоверия председателю. Аденауэр защищался, и довольно удачно. Рождественские каникулы способствовали тому, что конфликтная ситуация как-то сама собой рассосалась.

Еще один спор возник уже после того, как проект Основного закона был в марте 1949 года представлен на рассмотрение военных губернаторов. Те сочли, что федеральному правительству в нем даются слишком большие полномочия в фискальной области в ущерб компетенции земель, что противоречит их директивам. Социал-демократы вновь запротестовали, и на сей раз Аденауэр молчаливо солидаризировался с ними. Губернаторы поспешно сняли свои возражения, депутаты победили. Соответственно вырос и авторитет их председателя.

Последним яблоком раздора стал вопрос о столице новой федерации, разумеется, с прилагательным «временная», до воссоединения двух разделенных частей Германии. Выбор был между Франкфуртом и Бонном. Социал-демократы выступали за Франкфурт, аргументируя это тем, что там уже обосновался ряд бизональных учреждений и их легко превратить в федеральные. ХДС был за Бонн, за исключением гессенской организации (в этой земле как раз и находился Франкфурт). Аденауэр нанес социал-демократам удар в своей излюбленной манере: он обнародовал некий «отчет» о выступлении Шумахера, где тот якобы говорил, что если столицей станет Франкфурт, то это решит исход идеологической битвы между христианскими демократами и СДПГ в пользу последней. При такой постановке вопроса не только сторонники ХДС/ХСС, но и многие колеблющиеся предпочли бы Бонн. Другое дело, что Шумахер, возможно, никогда не высказывал того, что содержалось в таинственном «отчете», но дело было сделано.

Впрочем, решающим фактором на чашах весов стало заявление британской стороны о готовности предоставить Бонну статус фактической экстерриториальности, исключив город и прилегающий район из юрисдикции оккупационной администрации. Американцы в отношении Франкфурта таких гарантий не давали. Правда, и в этих условиях решение в пользу Бонна было принято минимальным большинством голосов после долгих и утомительных прений, которые длились почти до полуночи. Аденауэра обвиняли в том, что он нарушил полагавшийся председателю принцип беспристрастности, руководствуясь, помимо партийных, еще и личными мотивами — Бонн был совсем рядом с его домом. Он с возмущением — пожалуй, даже слишком сильным, чтобы его можно было считать искренним, — отвергал эти «инсинуации». Между тем вскоре после решающего голосования по вопросу о столице в письме, адресованном кардиналу Фрингсу, он с явным удовлетворением отмечал, что «все прошло хорошо», добавив: «Я же знаю о том, что вы тоже были заинтересованной стороной». Это «тоже» о многом говорит.

Торжественный акт подписания Основного закона членами Парламентского совета состоялся 23 мая 1949 года. Присутствовали военные губернаторы трех держав, обстановка была довольно помпезная. Аденауэр объявил Основной закон вступившим в законную силу и тем самым возвестил о рождении Федеративной Республики Германии. В своей заключительной речи он позволил себе смелое утверждение о том, что «плод наших усилий представляет собой значительный вклад в дело воссоединения немецкого народа». На самом деле верно было противоположное: Основной закон изложил принципы, предназначенные для единого германского государства, но, поскольку он фактически был введен в действие только на территории Федеративной Республики, решение задачи достижения единства Германии отодвигалось на неопределенное будущее. Но это как раз вполне устраивало Аденауэра. Как отмечал впоследствии Ноэль Аннан, Аденауэр «в каждой своей речи заявлял о верности идеалу единой Германии, но каждая из его акций была направлена на то, чтобы сделать этот идеал политически нереальным. Да и зачем ему нужна была Германия по ту сторону Эльбы, которая традиционно симпатизировала социалистам? Для того чтобы юна перечеркнула его проект католической Западной Германии?»

Постепенно претворялись в жизнь и другие положения лондонских документов. 8 апреля 1949 года был обнародован Оккупационный статут: место губернаторов занимали Верховные комиссары, за оккупационными властями оставались только полномочия, относящиеся к обеспечению безопасности. На том же самом совещании в Вашингтоне, где три державы договорились по поводу Оккупационного статута, было принято принципиальное решение о слиянии французской зоны с Бизонией — она стала Тризонией. На 14 августа были назначены выборы в национальный парламент — первые свободные всеобщие выборы за шестнадцать лет.

Избирательная кампания проходила сложно. Не было опыта, мелкие местные интересы играли никак не меньшую роль, чем крупные политические проблемы, в разных регионах формировались свои политические коалиции, порой трудно было понять, кто и за что выступает. Имелись разные модели будущего правительственного блока: коалиция ХДС и СДПГ, как в Северном Рейне-Вестфалии, где премьером был, напомним, соперник Аденауэра Карл Арнольд, коалиция СДПГ и Свободно-демократической партии (СвДП), как в Гамбурге и Бремене, либо, наконец, коалиция ХДС и СвДП, как в Бадене. Споры шли жаркие, но какие-то бестолковые.

Внутри ХДС главным событием, предшествовавшим ее вступлению в избирательную гонку, стало окончательное поражение «христианского социализма». В феврале Аденауэр пригласил Эрхарда выступить на форуме ХДС в Кенигсвинтере. Его речь не оставила камня на камне от социалистических идей. Единственное серьезное возражение выдвинул Альберс: он заявил, что теперь «Аленскую программу» можно выбросить в мусорную корзину, что было, безусловно, верно. Аденауэр в ответ заявил, что он по-прежнему целиком и полностью разделяет положения «Аленской программы», что было, разумеется, откровенной ложью. Аудиторию все это только позабавило. Созданный на форуме комитет 15 июля обнародовал «Дюссельдорфские принципы», означавшие, что ХДС во всех трех зонах полностью принимает на вооружение эрхардовскую программу экономического либерализма. Воздержался лишь баварский ХСС, который раздирали тогда внутренние конфликты; он присоединился к «Дюссельдорфским принципам» позднее.