5. Мои часы
5. Мои часы
Сборный пункт в моей памяти залит лунным светом; ведь лунные лучи врываются в стеклянную коробку нашего барака ночь за ночью, через какой-нибудь из четырех рядов окон, и завладевают его пространством. Это чудесно — выйти прямо из духоты, где полно людей, в прохладную, открытую тишину: особенно в облачные ночи, когда луна, стоящая очень высоко, сияет через створку, задрапированная облаками, сужая луч света лишь до той части земли, где нахожусь я, будто в комнате.
Как бы я ни устал после работы, я не могу проспать всю ночь; ни разу, со дня зачисления. Темные часы шагают мимо меня, и я лежу, наполовину безразличный к ним, не очень желая спать, но еще меньше желая строить умозаключения или прислушиваться к звукам казармы: потому что наша казарма упорно старается вторгаться в то, чему следовало быть душевным покоем. После полуночи моя голова приподнимается на каждую вибрацию в застывшем воздухе — ребята мечтают вслух о девушках, бормоча их нежные прозвища, или коротко стонут: «не надо, не надо» (весь день рядовой жалуется про себя, и ночью эта привычка его не покидает; он всегда безмолвно просит о жалости, не в силах защитить себя). Они вздыхают и пукают под тихие звуки струн проволочных матрасов — и сигнал подъема обрывает конец ночи, будто последний вздох, как раз когда я начинаю привыкать лежать без движения. Мне кажется, я слышал каждый сигнал подъема с первого своего дня в лагере.
Поэтому призывный свет луны легко выманивает меня наружу, поближе к ней. Одеться — минутное дело: гимнастические тапочки, штаны, а рубашка уже на мне. Свежий воздух резко освежает щетинистую округлость моей головы. Если бы только власти сознавали, насколько они притупляют восприятие своих людей, остригая им волосы слишком коротко, чтобы ветер мог играть с ними. Я задумчиво бреду, ссутулившись, голова всегда опущена, глаза смотрят вниз, чтобы бессознательно предупреждать мои беспечные ноги о препятствиях. Ум, обращенный внутрь, не может следить за дорогой.
Однажды, после двух часов утра, часовые задержали меня. Их капрал чуть не закричал на меня: и вспышка моего испуга, когда он слишком внезапно вторгся в мое поле зрения, заставила его невесело засмеяться. «Не спится, парень?» — спросил он. Я ответил, что просто прогуливаюсь. «Ну, иди в кровать: мне бы, бля, туда же». Грубое добродушие в его голосе было таким же простым и ясным, как ночной воздух. Бедняки достигают этой задушевности в голосе легче, чем разобщенные богачи.
Я побрел в другую сторону, чтобы избежать его доброты в дальнейшем, и оказался у ворот, там, где прачечная. Одинокий часовой, стоявший там, пришел к заключению, что у меня болят зубы. Когда я ответил, что нет, его воображение переключилось на другую физическую причину. Сегодня четверг: значит, я на мели и голоден. Он выудил два пенни из кармана и всучил их мне чуть ли не силой. «Иди пожуй чего-нибудь, — настаивал он мягко, и открыл мне ворота, чтобы я добрался до кофейни на перекрестке. — Давай, приятель; все нормалёк. Я здесь стою до четырех и впущу тебя обратно. Сил уж нет, всю ночь ходить вокруг этого блядского забора».
В другой раз сержант на часах послал за мной, чтобы меня привели к нему, и спросил, известно ли мне, что ходить по ночам запрещено. Я сказал, что мне показалось — на дорожки это не распространяется. Он заколебался. Это было что-то непривычное. Я сухо добавил, что заметил еще несколько человек, делающих то же самое этой ночью. Он улыбнулся, и, еще более сухо, все же просил меня не расхаживать слишком близко к часовым, потому что мои шаги все время их будят! Когда небо только начинает сереть, или чуть раньше, я возвращаюсь в барак. Я открываю скрипучую дверь, дюйм за дюймом, и неспешное теплое дыхание ребят пульсирует у меня в ушах, как будто огромное животное стоит в черной комнате, как в стойле.