11. Раньше и теперь
11. Раньше и теперь
Нам действительно стало легче. Этим вечером даже возродилось озорство в бараке, которое после того, как погасили огни, продолжили три разгильдяя, один из которых обладал пронзительным голосом Фейна с акцентом кокни. Достойна восхищения такая неуправляемая энергия после трудного дня. Однако завтра все мы поплатимся за это: дежурный сержант ворвался в барак, вернувшись с парада личного состава, и грубо приструнил нас. Это означает коллективный рапорт и ненавистное состояние наказанности. Помимо шума, его привлекла наша горящая труба. Фейн навалил угля в печку прямо в десять часов (когда, по уставу, огонь надо гасить), и сейчас ее красная крыша громыхает, а красная труба ревет от принудительного огня. При этом изменчивом свете я пишу свои заметки, очень поздно, но без комментариев со стороны: а моя бессонница стала уже потехой для всего барака.
Неправы те, кто представляет жизнь военных полной насилия. Для этого они ничего не принимают так серьезно. Двадцать лет назад — или семнадцать лет, что касается моего прямого опыта — там действительно царила грубость. Тогда каждый инцидент заканчивался спором, а каждый спор — либо кулачной расправой (сегодня это забытое искусство), либо казарменным трибуналом, приговором которого слишком часто бывало массовое избиение любого, кто не походил на массу. В одном подразделении, чуть больше нашего отряда, я не могу вспомнить ни одного парада за три месяца, который не был бы украшен фонарем под чьим-нибудь глазом. Обычно пять из шести человек носили на себе боевые ранения. Эти ВВС по сравнению с ним — институт благородных девиц.
У нас даже хорошие манеры, если сбросить со счетов, как мерзко мы обзываем друг друга. Это не грубость, когда называешь кого-нибудь «чертовым засранцем» безо всякого повода. Он лишь бросит тебе в ответ «лживый ублюдок». Эти безобидные формы речи — свободный обмен между равными. В моем привередливом горле застревает божба и непристойности: поэтому я не могу разговаривать вполне дружелюбно для их ушей: и то, что я не отвечаю им, в своем роде ограничивает их ругань в мой адрес. Так что в нашей болтовне (в которой, кроме того, я раньше и не участвовал) между нами есть искусственное напряжение. Я ненавижу, когда мне помогают, поэтому их помощь мне — неблагодарный труд. Но, за этими исключениями, мы держимся ровно, дружелюбно и с пониманием. Я нахожу в них ответную мужскую доброту и природную искру, что сообщает мне рядом с ними странное чувство безопасности. Жить в бараке номер четыре — значит иметь твердую почву под ногами.
Наша жизнь в осязании — это мускулистая нагота, соединенная с такой искренностью порыва, которая (будь она различимой, намеренной и выраженной) могла бы с полным правом быть названа абсолютной. Но это немая жизнь. Словарь казармы состоит из слов саксонского происхождения, и отвлеченные слова слетают с их языка редко и беспорядочно, сильно отдавая типографской краской. Я подозреваю, что эти беглые жесты, разнообразие интонаций, эти непрерывные причуды тела проистекают отчасти из словесной бедности и высвобождают те самые эмоции, которые человек усложненный очищает, произнесенные или непроизнесенные, до состояния фразы.
Мы пользуемся вещами друг друга, если нужно, не спрашивая разрешения. Это просто здравый смысл. Тот, кто пользуется моей зубной щеткой, не причиняет ей вреда, который можно ощутить, увидеть или понюхать: а разве существуют какие-нибудь иные критерии? После вторника, когда пустуют все карманы, любой, у которого остались от выходных сигареты или медяки, естественно, делится ими или смотрит, как их делят. После платежного дня, в пятницу, все возвращается: более-менее точно, что касается сигарет; совершенно точно, что касается денег. Это не попрошайничество: в нем нет нужды. Кто посмеет отказать, когда сам может очутиться в нужде на следующей неделе? В возврате денежных займов есть симпатичная стыдливость и пунктуальность. Точная сумма скользнет вам в руку, когда ваши и его глаза старательно избегают встречаться или смотреть на происходящее.
Мелкие кражи — простительный грех, что касается определенных товаров — вещевого довольствия, средств для чистки одежды, отмеченного снаряжения или потребляемых товаров вроде мыла. Личное снаряжение одалживают без зазрения совести (пока не найдется), но не крадут. Жертва топает вокруг в гневе, те, кто помогает искать, вторят ему громкими криками — и каждый, исключая виновного, от всей души желает сделать то же самое завтра, если сможет. Но здесь можно позволить себе лишь восполнять дефицит, а не держать запасы. Это вопрос пользы. К тому же, ни у кого из нас нет собственности, которой мы дорожим.