5. Первый день

5. Первый день

Утро прошло, пока мы болтались то здесь, то там, занимаясь разными делами. Завтрак и обед были тошнотворными, но обильными. Без приказаний мы прибрались в бараке. Добрая воля нашей толпы удивила меня: я ожидал угрюмости как реакции после нервных затрат на поступление. Конечно, мы еще дрожим перед будущим и слоняемся вокруг, рассеянно ободряя друг друга, по дюжине раз, теми же бесполезными разговорами. «Пока что не так уж паршиво. Да и не будет так уж паршиво-то, правда?» Хотя по глазам тех, кто проходит сейчас муштру, мы видим, что будет, да еще как. Мы кучкуемся вокруг любого, кто пересказывает нам слухи или собственный опыт.

Испытания и экзамены попеременно продолжаются. Стандарты ВВС суровы, даже по сравнению с армией, и многие из нас сталкиваются с трудностями. Наблюдающий офицер посылает тех, кого отвергает, чтобы те отправлялись в какой-нибудь армейский полк. Те, кого допустили, возвращаются в барак и сознаются в своем успехе с добродушным унынием: но втайне они гордятся. Те, кто провалился, показывают свою боязнь и благодарят свою звезду — слишком громко, чтобы убедить нас. В нашем активе — наш смех, наша невинность, наше заискивающее послушание; на другой стороне — неловкая мягкость сержантов и офицеров, когда мы встречаемся с ними. Мне то и дело приходит мысль о пауке и мухах. Вокруг глухой к нам лагерь живет своей жизнью под сигналы труб и колокольный звон, как овцы под звук своих колокольчиков.

Днем меня вызвали, посадили за стол и сказали, чтобы я писал сочинение о месте, где я родился — и которого не видел с тех пор, как мне исполнилось шесть недель! Я сделал то, что сделал бы любой ребенок на моем месте — стал весело импровизировать. «Годится», — сказал лейтенант, ему понравился мой опус.[4] Он препоручил меня лысому офицеру, маленькие глаза которого, должно быть, болели: потому что он снял очки и все время сжимал пальцами веки, морщась, когда задавал мне вопросы. В Лондоне мне сказали, что с формальностями уже покончено, не считая присяги, так что я был застигнут врасплох, и не был готов, переминаясь с ноги на ногу и запинаясь в частях своей истории. Он потерял терпение и рявкнул: «Почему это вы ничего не делали во время войны?»

«Был интернирован, сэр, как вражеский подданный». «Черт возьми, и у вас хватило духу заявиться ко МНЕ — в какой тюрьме вы были?» «Смирна, Турция, сэр». «А-а. Что… что? Как британский подданный? Какого черта было прямо не сказать? Где ваши рекомендации, свидетельство о рождении, об образовании?» «Их держат на Мэри-стрит, сэр. Я думал, что меня там записали». «Думал он! Слушайте, вы же пытаетесь вступить в ВВС, так что зарубите себе на носу: вам не требуется ни о чем думать, пока вам это не прикажут. Ясно?» После чего его взгляд упал на бумаги в папке, где допуск, о котором я говорил, был четко обозначен. Он устало отмахнулся от меня. «Идите туда, куда все, и не отнимайте у меня время».

Пока мы ждали в коридоре присяги, которая должна была связать нас (ждали мы два часа, достойное введение в жизнь служивых, где сорок-пятьдесят человек могут ждать любого офицера или сержанта столько, сколько ему будет угодно), нас охватывало, чтобы никогда уже не отпустить, внезапное товарищество рядовых — симпатия, рожденная наполовину нашей общей беззащитностью перед властью (а эта власть могла оказаться, как снова мне напомнили, пристрастной), наполовину же — нашим истинным равенством: ибо нет такого равенства на земле, как среди тех, кто в неволе.

Присяге не хватало огня: она разглагольствовала о короле, а, при всем уважении, никто из рядовых сегодня не является роялистом в том смысле, в котором армия короля Георга чувствовала себя истинно королевской. Конечно, мы ощущаем сердцем и душой некую невыраженную преданность; но наш идеал не может иметь две ноги и шляпу. Мы неосознанно растим его в себе, когда идем по улицам или по дорогам нашей страны и осознаем их своими собственными.

Когда все кончилось, на нас снизошел покой. До этих пор мы толкали себя наперекор нашей натуре, наши бессознательные «я» упорно надеялись, что по какой-то случайности нас отвергнут. Это было все равно что умирать смертью. Разум зовет могилу вратами покоя, а инстинкт ее избегает.

Когда мы принесли присягу и завербовались на годы, сержант повел нас строем в казарму. В его голосе появились новые нотки. Мы собрали свое крохотное имущество и переместились в другой барак, отдельно от незаписанных. Капрал с серьезным лицом нас пересчитал. Для начала знакомства он сообщил нам новость, что с этих пор в течение нескольких недель для нас не будет ни отлучек, ни позволения выходить за железные ворота. Мир внезапно отдалился от нас. Наши изумленные глаза глядели сквозь забор на его чужие очертания, удивляясь, что же случилось. Вечером мы заговорили о «гражданке».